Сорока села на березовую ветку и с любопытством завертела маленькой головкой.
Анна Иоанновна затаила дыхание. Черно-белые, совершенно как березовая кора, сорочьи перья на солнце отливали изумрудной зеленью. Молодая, гладкая, необычайно красивая сорока! А уж стрекотала она так, что в ушах звенело. Ох и сплетница!
Анна Иоанновна рывком поднялась с кресла и на цыпочках двинулась к окну. Шаг, другой… Скрипнула паркетина под ее увесистой поступью, и придремнувшая было в кресле любимая подруга и статс-дама Анна Федоровна Юшкова вскинулась, ошалело захлопала глазами:
— Ты куда, матушка? Куда?
— На кудыкину гору! — буркнула императрица и, не оборачиваясь, погрозила статс-даме Юшковой кулаком.
Фрейлины Маргарита Монахина и Аграфена Щербатова оказались сообразительней. Повыше подобрав пышные, золотом шитые юбки над голыми ногами, сунутыми в парчовые туфельки (кое-где, правда, уже порванные, но так ведь это дело житейское, парча протирается быстро, туфелек не напасешься, сама императрица предпочитает в своих палатах в кожаных чувяках хаживать), они на цыпочках ринулись к окошку, стараясь ступать как можно тише, чтобы, не дай Бог, не спугнуть птицу. Маргарита ловко, бесшумно приотворила фортку, Аграфена же схватила стоявшее в углу подле окошка заряженное ружье и подала государыне.
Анна Иоанновна легко вскинула изукрашенный позолотою приклад к плечу и — ба-бах! — кажется, даже не целясь, спустила серебряный курок. Птичка кувыркнулась с ветки в глубокий сугроб, наметенный под березою.
Фрейлины во главе с окончательно проснувшейся статс-дамою бурно заплескали в ладоши. Анна Иоанновна довольно кивнула, словно сама себя похвалила, и, не глядя, сунула Аграфене ружье с еще дымящимся стволом. Та, сморщившись от едкого духа, поставила ружье в угол.
Из соседней комнаты уже спешил с пороховницею и шомполом лакей, нарочно назначенный, чтобы чистить и заряжать императрицыны ружья. Возле каждого окошка стояло по такому ружью, потому что Анна Иоанновна страстно любила стрельбу, и никакая случайно замеченная птаха, оказавшаяся, на беду свою, в поле ее зрения, не могла ускользнуть от меткого выстрела. А птах в парки ее дворцов завезли великое множество, от снегирей, коноплянок и голубей до канареек, и они там прижились, свили гнезда… Глупенькие птички ведь не знали, что императрица стреляет без промаха — даже нарочно устроила у себя тир, где ежедневно бьет по целям, — не то за версту облетали бы все Аннины дворцы!
Между тем в окошко было видно: молодой гвардеец, нарочно, как и лакей, приставленный быть начеку и подбирать случайные государынины трофеи, выскочил из боковой уличной дверки и неровно замаршировал по парку, то и дело оскальзываясь гладкими подошвами парадных сапог. Сорочий хвостик жалко торчал из сугроба под березою. Гвардеец схватил птицу, отсалютовал окнам, зная, что за одним из них стоит императрица, и пустился в обратный путь, однако поскользнулся и упал, нелепо задрав длинные ноги в сверкающих сапогах, назначенных для бесшумного шествования по парадным залам, но отнюдь не для торенья троп в снегу. Грохнулся он, видать, тяжело, потому что невольно испустил при этом пронзительный крик, услышанный и в палатах.
— Экая, прости Господи, квашня! — пробормотала Анна Юшкова.
Монахина и Щербатова хихикнули, но тотчас же осеклись, взглянув на внезапно помрачневшее лицо императрицы. Ходили слухи, что еще в детстве шут ее матери, царицы Прасковьи Федоровны, при виде такой вот резко нахмурившейся Анны не шутя пугался и вопил:
— Берегитесь! Берегитесь! Вот идет царь Иван Васильевич! — разумея при этом, само собой, не кого иного, как Грозного.
Да уж, подобно сему великому государю, Анна Иоанновна была нравом крутенька и на расправу быстра. Царь Иван Ваське Шибанову, слуге предателя Андрюшки Курбского, ногу осном[48] насквозь проколол, к земле пригвоздив, ну а императрица не далее как неделю назад приказала вздернуть перед окнами дворца повара, который положил в ее кушанье прогорклое масло. Что же ждет гвардейца-увальня за его неловкость? Не иначе велит государыня руки-ноги ему обрубить! Фрейлины поглядели на сурово сведенные брови Анны Иоанновны — и даже зажмурились от страха…
Да, императрица была разгневана. Однако лишь потому, что неловкость бедолаги-солдатика вдруг вызвала воспоминание, которое она считала давно уж похороненным в глубинах памяти. Неприятнейшее и даже отчасти постыдное воспоминание о тех временах, когда она звалась герцогиней Курляндской, жила в унылой, Богом позабытой Митаве и была по уши, по самые их кончики, нет, куда сильней — с головкой, ручками и ножками влюблена в графа Морица Саксонского.
Ах, Мориц, Мориц… Ах, Мориц! Самый блестящий, легкомысленный и обворожительный из всех виденных Анной мужчин! А между прочим, не так уж мало она их видела.
Конечно, с супругом ей не повезло жутко. Анне едва исполнилось семнадцать, когда ее обвенчали с таким же юным несмышленышем, герцогом Курляндским Фридрихом-Вильгельмом. Было это в октябре 1710 года. Для сего брака весьма постарался дядюшка Анны, государь Петр Алексеевич. Польское владение, Курляндия, служило театром военных действий между Россией и Швецией, так что русскому царю было весьма сподручно вступить в союз с этим крохотным и незначительным государствишком. От радости, что дело сладилось, Петр подарил жениху четыреста кавалеристов, а всесильный Меншиков, который ни в чем не желал отставать от «мин херца Питера», презентовал пятьсот телохранителей, редкостный сапфир и турецкого жеребца могучих статей и несказанной красоты.
Сладиться-то дело сладилось, но, как водится исстари, за великие замыслы царей и императоров расплачиваются мелкой разменной монетой, которой во всякой державе с избытком: девками-невестами. Однако не курам ли на смех: дочку брата российского государя отдать за какого-то там… Всех и достоинств, что титул да имя — герцог числился прямым потомком последнего магистра ордена Ливонского, Кеттлера.
Жребий старшей сестры Екатерины, к которой сватался герцог Мекленбургский Карл-Леопольд, начал казаться Анне завидным. Карл-Леопольд даром что грубиян, каких поискать, и скупец отъявленный, любой жид перед ним кажется мотом и транжирою, а все же он мужчина в полном цвете и силе. Екатерина даже побаивалась слухов, ходящих о его любвеобильности. Это казалось Анне порядочной дурью. Небось муж для того жене и даден, чтоб с ним в постели кувыркаться, и слаще этого занятия ни Богом, ни людьми до сих пор не придумано! С неоперившимся же курляндским петушком не больно-то накувыркаешься. Небось все время станешь беспокоиться, как бы не придавить его своей тяжестью (Бог не обидел Анну ни ростом, ни телесным изобилием), не заспать, подобно тому как нерадивые мамки засыпают малых детушек! Ох, чуяло Аннино сердце, не изведать ей супружеского счастья! Не ободряло даже то, что постель новобрачных стояла в опочивальне его императорского величества…
О своей унылой участи молодая жена непрестанно размышляла во время двухмесячных пиров и торжеств, которыми щедрый дядюшка отмечал столь выгодный брак племянницы. Так что старинное русское выражение «пропили девку» пришлось по отношению к Аннушке в самую пору. А еще говорят: «Что русскому здорово, то немцу смерть». Курляндский герцог — он ведь и был немчик… Не обманули Анну мрачные предчувствия: молодой муж не вынес русского хлебосольства и винопития, да вдобавок простудился на сквозняках, которые так и пронизывали красиво поставленные, но дурно, спешно сбитые петербургские дворцы, строенные нарочно ради свадебных торжеств.
Герцог занемог 3 января 1711 года, но 9-го, даром что хворый, все же пустился с Анною в Митаву. Далеко, впрочем, не уехали: в сорока верстах от Петербурга, в Дудегофе, молодая жена сделалась молодой вдовой. Так что ее супружество всего два месяца и длилось. Она даже забрюхатеть за это время не успела. Строго говоря, она едва сподобилась разобрать, чем мужчина от женщины отличается! Муж навестил ее трижды. От первого раза не осталось ничего, кроме болезненных воспоминаний и пятен крови на простыне, которые мужа обрадовали, а дядюшку Петра Алексеевича отчего-то изумили.
— Да неужто ты еще запечатанная была, Анька? — хохотнул он, сверкая своими круглыми кошачьими глазами (ежели, конечно, бывают коты черноглазые). — Ну и дура, сколько времени потеряла! Теперь давай, гони, наверстывай!
Анна и рада бы наверстать, да, как говорится, хто дасть?! После второй ночи с мужем она ощутила любопытство. После третьей — любопытство еще большее, переходящее к тому же в некую приятность, которая, впрочем, тут же и иссякла, ибо супруг Аннушке попался из тех, кто имеет орудие скорострельное, да к тому ж сталь сего орудия была закалена явно недостаточно… И вот теперь у нее не осталось даже этого! Она теперь вдова!
Может, другая женщина, оказавшись в таком положении, напялила бы на себя траур или вовсе клобуком покрылась, но Аннушка только плечами пожимала, когда окружающие намекали, что надобно бы скорбеть по усопшему поусердней. Она не была обучена и живому-то верность хранить, не то что мертвому! За примерами далеко ходить не приходилось. Матушка, царица Прасковья Федоровна Салтыкова, чуть ли не насилкою выданная за косноязычного, цинготного, главою скорбного, немощного духовно и телесно царя Ивана Алексеевича, днем хоть и хаживала с ним вместе на богослужения да на парадные выходы, ночи проводила в гораздо более приятном обществе своего спальника, Василия Алексеевича Юшкова. Анна довольно рано была осведомлена, кто истинный отец и ее, и сестер Марии, Феодосии, Екатерины и Прасковьи! И коли матушка при живом муже не терялась, Анна при мертвом решила не теряться тоже.
В неведомую Митаву ехать ей страсть как не хотелось. Она и не поехала: взяла да вернулась с дороги в Петербург — к маменьке. Впрочем, в ее доме, переполненном приживалками, богомолицами, каликами перехожими и юродивыми, Анна не больно-то засиживалась, хоть весь этот стонущий, причудливый, неряшливый, болтливый мир ей был привычен и дорог с детства. В то время в столице полным ходом шла подготовка к свадьбе императора, который надумал наконец-то сделать бывшую полковую шлюху (тс-с!) Марту Скавронскую, сиречь ныне Екатерину Алексеевну, порядочной женщиной.
Анна была дружна со старшей дочерью государя, своей кузиной и тезкой. Была еще одна кузина, Елисаветка, но ее Анна не жаловала: больно востра, заносчива, насмешлива, вдобавок рыжая, а ведь каждому известно: рыжий-красный — человек опасный! Ну и красавица, черт ее дери! Тезка-царевна тоже была красавица, однако нравилась Анне тем, что не заносилась, а еще — была притвора необыкновенная. Ее все считали этакой скромняшкой-недотрогою, а между тем она была девка-огонь! Истинная дочь своих отца-матери! Сговоренная за герцога Голштинского, царевна иной раз настолько обижалась на жениха за холодность и за то явное предпочтение, которое он оказывал Елисаветке, что готова была на все, лишь бы ему досадить. Такое положение дел маменьке Екатерине не нравилось, она попрекала дочь и называла распутницей.
— Не ей меня учить! — сердито восклицала царевна перед двоюродной сестрицей Анной. — Сама-то какова? О ней весь свет судит-рядит! А вот если я захочу запретного яблочка откушать, об сем никто знать не будет!
При этих словах огонек, тлеющий в заветном, потайном местечке у молоденькой вдовушки, герцогини Курляндской, разгорался истинным пожаром. Ее, растревоженную, но не удовлетворенную мужем, уж сколько времени мучили искусительные сновидения. И вот теперь, по милости дорогой подружки, им суждено было воплотиться в явь…
Не раз и не два ускользали кузины, царевна да герцогиня, из дворца боковыми коридорчиками, потайными дверками, переменив платья и закрыв лица, чтобы никто из стражи, сохрани Боже, их не узнал. Им везло: удавалось добираться до некоего тайного дома незамеченными, ну а там ждали кавалеры, которые отличались редкостным немногословием: исключительно жестами и телодвижениями давали дамам понять, чего от них желают. Желание сие было обоюдоострым. Впрочем, среди этих случайных кавалеров попадались и люди вполне светские. Таковыми оказались и три новых любовника вновь испеченной императрицы: красавчик-швед Рейнгольд-Густав Лёвенвольде и его брат Карл-Густав (от Екатерины они получили графские титулы, а благодаря Анне Рейнгольд сделался резидентом, сиречь посланником Курляндии в России), граф Петр Сапега — тот самый безвольный обаяшка, который был сначала женихом злосчастной Марии Меншиковой, но которого, словно куклу, отняла у нее Екатерина и заботливо уложила в свою постель. Ее, впрочем, понять можно: некогда Сапеги были теми самыми господами, у которых служила Марта Скавронская, теперь она непременно желала им показать, кто кому истинный господин и хозяин. Но Сапега не брезгал ни царицами-прачками, ни герцогинями царского рода. Доступ к нижним юбкам владычицы Курляндской получил также Антон Девиер: шурин Алексашки Меншикова, всесильного временщика и фаворита Петра и Екатерины.
Надо сказать, когда пронесся смутный слух об увлечении Анны Девиером, это сильно испортило ее отношения с Алексашкой, ибо он шурина своего всю жизнь ненавидел. Он был выдвинутый Петром и вознесенный до поста петербургского генерал-губернатора крещеный португальский еврей, попавший в родню к всемогущему Алексашке после того, как стал любовником его сестры. И ненависть Меншикова распространялась на всех, кто имел к Девиеру то или иное касательство.
Впрочем, дочь царя Ивана Алексеевича высокомерно презирала бывшего торговца пирогами с зайчатиной (или плотника, или кем он там был на самом деле, этот выскочка Алексашка?!), и на его мнение ей было на-пле-вать. И дальнейшие события покажут, что она поступала совершенно правильно, манкируя Меншиковым и уделяя посильное внимание другим фаворитам императрицы. Не раз впоследствии похвалят себя за дальновидность и они, особенно — сероглазый Рейнгольд…
Ну, короче говоря и говоря короче, когда вскоре после свадебных торжеств Анна Иоанновна по категорическому приказу императора (Петр волновался, что Курляндия столь долго остается бесхозною) окончательно и бесповоротно отбыла в свое захолустное герцогство, она была уже далеко-о не той простушкою, что прежде. Она отлично преуспела в науке получать от мужчины все, что нужно, — и платить ему той же монетой! Впрочем, каким бы двусмысленным ни было ее происхождение, как ни снедали ее тайные плотские желания, какие бы губительные примеры ни подавал ей петербургский двор, весьма напоминающий публичный дом (кстати, и английский, и французский, и саксонский, и польский, да и все прочие дворы были в ту пору отнюдь не нравственней!), какой длинный список любовников ни числился бы за нею, все же Анна по сути своей не являлась распутницей. В глубине души она была добропорядочной бабенкой. Не без стыда осознавала она свое межеумочное положение и очень хотела вновь выйти замуж. Но пока было не за кого, и ей приходилось гасить свой пожар с помощью кого ни попадя.
«Кем ни попадя» оказался прежде всего гофмейстер ее двора Петр Михайлович Бестужев-Рюмин. Да-да, у Анны в Митаве мигом образовался свой двор, и совсем даже не маленький! Даром что жила она вовсе даже не во дворце. Ей был выделен для жительства немеблированный дом и содержание в 12 680 золотых. Анна боялась роптать: а вдруг дядюшка Петр Алексеевич обидится на ее пени и не станет искать ей нового супруга, как обещал? И Анна терпела, хотя даже из этих невеликих денег ей доставалось жалких 426 монет. Остальные же 12 254 золотых шли на содержание дома, конюшен, батальона драгун и на стол. За все траты Бестужев строжайшим образом отчитывался перед Петром… до тех пор, пока Анна не привела его в свою постель.
Она была уверена, что убивает одним выстрелом двух зайцев: получает усердного любовника и освобождается от мелочной опеки. Ну что ж, в стрельбе Анна уже и тогда разбиралась куда лучше, чем в людях! Правда, оказалось, что как любовник Бестужев стоил примерно столько же, сколько покойный Фридрих-Вильгельм Курляндский. А что касается мелочной опеки… Нет, грех жаловаться: Бестужев больше не стоял над душой у Анны, контролируя каждый грош. Но он моментально свыкся с новыми возможностями и беззастенчиво запускал руку не только под юбки герцогини Курляндской, но и в ее кошелек. Петр больше не получал правдивых отчетов от Бестужева не потому, что тот прикрывал траты Анны. Этот плут прикрывал собственные траты, беззастенчиво грабя доверчивую любовницу! Его настояниями двор был еще больше расширен: гофмейстер и гофмейстерина, камергер и три камер-юнкера, шталмейстер и провиантмейстер, гоф-дама и две фрейлины, и еще какие-то придворные, переводчики, лакеи, секретари, да еще особый посланник в Москве — Корф с его содержанием в три тысячи рублей! Причем такая толпа вовсе не казалась Анне чрезмерной и никчемной. Она с детства привыкла видеть вокруг себя никчемные толпы дармоедов, призванных лизоблюдствовать перед своими благодетелями и подбирать крохи с их стола.
Увы, с ее стола и впрямь можно было подобрать только жалкие крохи…
Герцогиня Курляндская слезно молила русского государя об улучшении своего положения. Писала и новой императрице: заклинала призреть ее, вдову, сироту, помочь ей деньгами. Шли письма и к Анне, спутнице в ночных похождениях, и к Елисаветке. Но старшая дочь Петра до сих пор не знала, выйдет ли она замуж за своего голштинца: понятно, ей было не до кузины. Та и не особенно обижалась. А вот пренебрежительное, высокомерное (так ей чудилось) молчание Елисаветки показалось Анне Иоанновне смертельно оскорбительным. Отчего-то она была убеждена, что Елисаветка не отвечает нарочно, и думала с бессильной злобой: «Ну, погоди! Попросишь ты у меня когда-нибудь…»
Потом, спустя два десятка лет, она с наслаждением исполнит свои угрозы…
Но пока что на дворе стоял 1725 год. Петр Первый умер, и Анна проливала горючие слезы не только и не столько потому, что обожала дядюшку. Было б там что обожать-то! Это с сестрой Катькой у него были особенно нежные отношения, а к Анне он относился прохладно. Взаимно, кстати сказать! Однако Анна испугалась, что отныне уж точно не будет никому нужна и никто не станет заботиться об устройстве ее судьбы. Ох, как она теперь жалела, что не сладилось сватовство Иоганна-Адольфа, герцога Саксен-Вейсенфельского, и Карла, принца Прусского, и еще каких-то четырех германских принцев, отвергнутых Петром так стремительно, что невеста даже их имена не успела запомнить… Неужели так и вековать ей горькой вдовицею?!
Анна ошибалась. Именно теперь, когда тяжелая десница русского государя уже не довлела над Курляндией, герцогство вновь привлекло к себе жадное внимание что Польши, что Саксонии. Завладеть Курляндией можно было, только женившись на Анне Иоанновне, и саксонский посланник Лефорт, человек необычайного ума и пронырливости, сообразил, что наиболее подходящей кандидатурой может сделаться именно сын короля Августа. Не из-за своего высокого происхождения (Мориц Саксонский был хоть и сын короля, но все же побочный сын), а из-за его редкостного мужского обаяния, устоять перед которым не могла ни одна женщина. И красоту, и умение очаровывать он унаследовал от матери: ею была одна из знаменитейших красавиц Европы, графиня Мария-Аврора фон Кенингсмарк. Сына она назвала Морицем в память о первых, незабываемых днях их любви с курфюрстом Августом Сильным (он двумя пальцами мог поднять с земли громоздкое и тяжелое солдатское ружье и одним взмахом рубил голову быку) в его охотничьем замке Морицбург. О, любовь короля и Авроры — это была очаровательная история! Довольно сказать, что первым подарком Августа возлюбленной был букет из чистого золота, с цветами из рубинов, жемчугов, сапфиров, с изумрудными листьями…
Итак, наследственность у Морица была какая надо, и неудивительно, что любовные похождения сына оставляли далеко позади родительские. Он прожигал жизнь то в Париже, то в Дрездене, то в Варшаве, играл на деньги, которые щедро ссужали ему богатейшие красавицы (и они еще соперничали между собой, наперебой открывая перед Морицем свои кошельки!), однако — сын своего отца! — понимал, что мужчина должен уметь не только юбки задирать красоткам. Он пожелал отличиться на военном поприще. Женившись по расчету на богатой, хотя и не слишком хорошенькой, Виктории фон Лебен, Мориц купил звание полковника, получил в свое распоряжение пехотный немецкий полк, находившийся на службе во Франции, и очень скоро стало ясно, что граф Саксонский вполне может претендовать на звание одного из блистательных полководцев своего времени. Теперь даже те дамы, которые доселе держали свои крепости взаперти, наперебой отворяли ворота перед блестящим офицером и буквально из корсетов выскакивали, чтобы ему угодить. Одна из таких дам была агентом Лефорта. Проезжая через Митаву, она словно невзначай завела разговор о Морице с тоскующей вдовушкой.
Мориц к этому времени развелся с Викторией и был вновь свободен.
С первого слова Анна Иоанновна насторожилась, со второго заволновалась, с третьего влюбилась, с четвертого поняла, что вся жизнь ее была лишь подготовкой к сладостному будущему: супружеству с несусветным красавцем и храбрецом, двадцатидевятилетним Морицем Саксонским. Пятого слова «свахе» она не дала вымолвить: пятым словом было ее, герцогинино, оглушительное: «Да-а-а!!!»
Мориц получил известие, что Митава готова безоговорочно капитулировать, и только собрался учинить смотр побежденному гарнизону, как на его пути возник очередной соблазн. Лефорт пожелал войти в милость к вдовствующей императрице Екатерине Алексеевне, которая именно в это время искала подходящего мужа для своей младшей дочери Елисавет: девицы красивой, умной, обворожительной, но расцветающей чрезмерно быстро. Чтобы девка не натворила бед, ее срочно надо было пристроить замуж. Почему бы не за Морица Саксонского? Лефорт произвел крутой вольт[49] и отправил Морицу завлекательное послание насчет Елисавет, описывая ее хорошо сложенной, прекрасного среднего роста, с очень милым круглым личиком, с искрящимися глазами и нежной шейкой. К сему Лефорт присовокупил, что Елисавет уже без ума от Морица (справедливо рассудив, что иначе просто быть не может!), страстно жаждет сделаться его женой, а, как поэтично выразился саксонский резидент, «желания русской женщины достаточно, чтобы разрушить город!».
Когда Анна узнала, что Елисаветка стала ее соперницей, нелюбовь к двоюродной сестре обратилась в истинную ненависть. А как известно, всякая ненависть может быть примирима, кроме ненависти женщины безобразной — к красавице. О, еще не раз заплатит бедная Елисавет за свою редкостную красоту и прелесть завистливой и ревнивой кузине!..
Впрочем, обе дамы ошибались насчет Морица. Он вовсе не был вульгарным и глупым потаскуном. Конечно, он с благосклонной улыбкой прочел послание Лефорта. Для него женская красота имела огромное значение, и мысль заменить некрасивую герцогиню красивой царевной показалась весьма приманчивой. Но, кроме красоты, у Елисавет не было ничего. Некрасивая же Анна владела Митавой. Титул герцога Курляндского казался Морицу куда более звучным, чем собственный. Поэтому граф Саксонский послал нежный вздох в сторону Петербурга — и продолжал готовиться к поездке в Митаву.
Впрочем, это только сказать легко: продолжал готовиться. Нужны были деньги — большие деньги, чтобы покупать себе поддержку населения и сейма. Кое-что дала мать, кое-что — сестра, супруга королевского маршала Белински, кое-что — литовский главнокомандующий Поцей, жена которого была, конечно, влюблена в Морица и имела огромное влияние на мужа. Все женщины, женщины, куда ж без них?.. И решающую поддержку Мориц получил опять же от влюбленной женщины, однако ей пришлось слишком дорого заплатить за свою самозабвенную любовь.
Звали эту легендарную особу Адриенна Лекуврер, и она была самой прелестной, самой популярной и самой успешной актрисой не только театра «Комеди Франсез», но и всей Франции. Дочь полусумасшедшего, полунищего шляпника, она чуть ли не с рождения мечтала быть актрисой. Дебютировала в роли Электры, потом сыграла Беренику — и немедленно привлекла к себе внимание зрителей и поклонников. Среди них оказались президент Демезон, знаменитый архитектор Мансард (тот самый, который первый начал строить мансарды), маркиз де Сакс, маркиз де Рошмор, молодой воздыхатель Арженталь, Бернар ле Ломбер де Фонтанель и многие другие, в числе которых был и некий начинающий писатель и драматург Франсуа-Мари Аруэ, более известный под именем Вольтер. Между прочим, с Вольтером Адриенну связывала не только нежная любовь, но и самая искренняя дружба. Однажды на премьере его пьесы автора вдруг поразил приступ странной болезни. Приглашенный врач с ужасом определил черную оспу. Зрители, друзья, поклонники и почитатели наперегонки бросились бежать из дома писателя. Осталась одна Адриенна, которая терпеливо и самоотверженно выходила больного, чудом не заразившись сама… может быть, для того, чтобы через несколько лет узнать, насколько благодарен остался ей ироничный и легкомысленный Вольтер…
Адриенна была натурой страстной и ни в чем не знала полумер. Если она влюблялась — то самозабвенно, пылко, словно бы в первый раз и на всю жизнь. Именно такой любовью она полюбила Морица Саксонского. Она была готова на все ради кумира своего сердца. И когда Мориц сообщил, что у него есть шанс сделаться герцогом Курляндским, но для этого необходима огромная сумма, до которой недостает сорока тысяч ливров, Адриенна немедленно заложила свои драгоценности и серебряную посуду и раздобыла деньги.
Мориц был признателен до слез. Именно его признательность стала причиной последующей трагедии… Он не жалел слов для прославления самоотверженности и преданности Адриенны и рассказывал о ее поступке на каждом углу. На одном из таких «углов», к несчастью, ему встретилась легкомысленная и бесстыдная красавица — герцогиня де Буйон. Она была страстно влюблена в Морица (обычное дело!), но никак не могла добиться взаимности и поочередно ревновала его ко всем знакомым дамам. Услышав, в каких выражениях Мориц прославляет Адриенну Лекуврер, герцогиня де Буйон схватилась за сердце. «Вот кто мешает мне! — подумала она в ярости. — Вот кто отрывает его от меня! Наконец-то я знаю ее имя… Клянусь дьяволом, оно недолго будет звучать на этом свете!»
Ничем не выдавая своих чувств, герцогиня дождалась, пока Мориц уехал в Курляндию, и в тот же день Адриенна Лекуврер получила букет от неизвестного поклонника. Она привыкла к таким знакам внимания, однако сей букет был настолько великолепен, что она долго и с восторгом разглядывала его, наслаждаясь его ароматом, а потом поставила в своей спальне. Этой же ночью она занемогла — началось медленное умирание великой актрисы. Доктора подозревали, что причиной смертельной болезни стало отравление, в свете ходили самые разнообразные слухи, ибо де Буйон не могла скрыть своего торжества, но за руку ее никто не схватил, были только подозрения, а потом… потом стало уже поздно. Де Буйон хорошо поработала: от ее яда не было противоядия.
Адриенна мучительно угасала, и падающую звезду очень скоро все покинули и позабыли. Только Вольтер, услышав о случившемся, немедленно примчался из провинции к своей подруге — чтобы отдать ей старый долг и закрыть глаза. И он был единственным, кто присутствовал на похоронах Адриенны — страшных, унизительных, без отпевания, без свечей, без гроба: ведь актеров в те времена отлучали от церкви.
Разумеется, Мориц Саксонский горевал, узнав о смерти Адриенны Лекуврер, однако, если честно, ему было не до прежних привязанностей: он был всецело занят тем, как бы привлечь к себе максимум внимания и симпатий в Курляндии. На деньги бедной Адриенны он образовал в Митаве милицию, восхитил своей воинственностью и острым умом местное дворянство.
Анна Иоанновна сходила с ума по черным глазам Морица и грезила о том времени, когда станет его женой. Мориц обращался с нею любезно, однако не без небрежности: зачем понапрасну тратить пыл на свою, можно сказать, уже законную жену? К тому же Анна не вызывала у него нежных чувств. Втихомолку он называл ее то вестфальской колбасой, то Толстой Нан, произведя таким образом очень своеобразное уменьшительное от ее имени, хихикал над ней с любовницами и вообще был убежден, что Курляндия у него уже в кармане.
Не тут-то было! Если женщины теряли головы от любви к Морицу, то мужчины относились к нему совершенно иначе. В Польше и России при дворах назрело возмущение откровенной наглостью графа. В Петербурге больше всех негодовал Алексашка Меншиков: он сам мечтал о герцогстве Курляндском! Сам хотел сделаться герцогом! Разумеется, не ценой брака с Анной (Меншиков уже был женат, да и Анна за него не пошла бы), а с помощью давления на местное дворянство и купечество. Алексашка из кожи вон лез, чтобы добиться своего! Двенадцать тысяч русского войска вошло в Курляндию, дипломаты наперебой твердили, что какой-то незаконнорожденный граф (то есть очаровашка Мориц) не может жениться на дочери русского царя… При этом тайны рождения Анны не знали в России только глухие да слепые!
Меншиков встретился с Морицем и принялся задираться:
— Кто вы вообще такой?! Кто ваш отец?!
— А ваш? — с невинным видом спросил красавчик-граф.
Меншиков счел себя оскорбленным. Назревал международный скандал… Однако решающую роль в разрешении этого вопроса сыграли не военные действия и не усилия дипломатов — решающую роль сыграла все-таки женщина.
Анна твердо решила держаться за Морица. Она поселила его в своем дворце, проводила с ним дни напролет, а ночами жестоко ворочалась в постели, испуская нетерпеливые вздохи любовного томления.
Любовным томлением был обуреваем и ее почти жених. Правда, предметом его ветреных чувств стала вовсе не герцогиня, а одна из ее фрейлин. Это была пикантная и субтильная брюнеточка — совершенно во французском духе. Мориц обожал носить своих возлюбленных на руках и наблюдать за ними во время горячей любовной скачки, когда сидящая верхом красотка подобна амазонке и знай пришпоривает нетерпеливого жеребца. Но при всей своей буйной фантазии Мориц не в силах был вообразить Анну в роли такой амазонки. Ей нужен не проворный, легконогий жеребчик, а битюг-тяжеловоз! И хоть Мориц был сыном Августа Сильного, сам он отчетливо осознавал: на руках носить Анну он вряд ли способен! Надорвется! А куда деваться?.. Втихомолку печалясь о невеселом своем будущем, он пока что тренировался в поднимании тяжестей с миленькой фрейлиной. Каждую ночь дама прибегала в его покои, а потом Мориц относил ее до комнаты фрейлин.
Какое-то время все оставалось шито-крыто, но… повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сложить. Однажды грянул снегопад. Торя в снегу тропу, Мориц так заворковался со своей крошкой, что не заметил: по двору, как нарочно, тащилась в это время старуха служанка с фонарем. Ей почудилось в метельной сумятице, что она видит привидение о двух головах. Служанка завопила так, что мертвого могла бы разбудить. Да еще фонарем своим махала! Мориц сделал поистине акробатический выпад, чтобы ногой вышибить у заполошной бабки дурацкий ее фонарь. Однако поскользнулся — и рухнул наземь вместе со своей громко завизжавшей ношей…
А охрана герцогини в те дни и ночи держала ушки на макушке, ибо что в городе, что в окрестностях пошаливали дерзкие разбойничьи шайки. Спали вполглаза, не гасили факелов. Ох, неудачное время выбрал Мориц для амурных шалостей!
Итак, старуха кричала, фрейлина визжала, Мориц страшно бранился, набежавшая охрана вопила: «Лови-держи!», и двор был залит светом факелов. Анна, которой не давали уснуть мечты о Морице и о близком супружеском счастье с ним, подскочила к окну — и теперь наблюдала за всем этим Содомом и Гоморрой.
Она поняла, что обманута… что утонченный граф совершенно, ни чуточки не любит жирной вестфальской колбасы, а предпочитает ей другие лакомые кусочки.
Мориц высунул из сугроба свою занесенную снегом черноволосую голову и увидел в окне второго этажа герцогиню Курляндскую. Лицо Толстой Нан никогда не отличалось богатством мимики и выразительностью, однако сейчас каменная неподвижность ее черт была гораздо выразительней любой, самой злобной гримасы. И граф Саксонский понял, что герцогом Курляндским ему не стать никогда…
Да уж! Прежняя неуправляемая вспыльчивость ожила в душе Анны. Морицу был дан от ворот поворот, в Петербург и Дрезден полетели гневные послания с сообщением, что графу Саксонскому в Митаве делать более нечего.
Мориц не привык уступать и отступать и еще продолжал на что-то надеяться, однако в Митаву вошли четыре русских полка, командование которых имело недвусмысленные приказы насчет графа Саксонского, и означенный граф глубокой ночью бежал из Курляндии (вовремя предупрежденный очередной влюбленной красоткой), на рыбачьей лодке, рискуя жизнью, переправился через реку Лиелупе и кое-как добрался до Данцига, где смог перевести дух.
С горьким вздохом он осознал, что желания русской женщины и впрямь достаточно, чтобы разрушить… ну, если не город, то самые честолюбивые планы мужчины. Черт бы их всех побрал, этих русских женщин!
Так размышлял страдалец Мориц, ну а в Митаву, на освободившееся местечко, мигом ринулись другие претенденты на руку Толстой Нан, в их числе — старый герцог Фердинанд. Однако Анна Иоанновна была непреклонна. Прежде всего потому, что ее израненное сердце уже начал врачевать другой мужчина…
Впрочем, о нем речь впереди. А вообще-то, если сказать правду, простить Морица Анна не могла очень долго, и всякое напоминание о нем приводило ее в безудержную ярость. Поэтому беспокойство ее фрейлин Анны, Аграфены да Маргариты о судьбе неуклюжего гвардейца, который невольно вызвал у императрицы неприятные воспоминания, было вполне обоснованным.
Да… Ноздри Толстой Нан раздулись, брови сошлись к переносице, рот стиснулся в нитку. «Вот идет царь Иван Васильевич!»
Ох, не сносить головы бедолаге-гвардейцу, который даже сороку из сугроба достать не смог толком!
И вдруг… вдруг Анна вспомнила, как совсем недавно дала от ворот поворот двум настойчивым искателям ее руки. Одним был португальский инфант Эммануил, а другим — смеху подобно, до чего судьба все умеет поставить на надлежащее место! — претендентом оказался тот самый Мориц Саксонский. Неунывающий волокита по-прежнему верил в свою неотразимость!
Что и говорить, теперь он славился не только как отъявленный бабник, но и как один из лучших полководцев Франции. С тем большим удовольствием Анна ему отказала. И теперь воспоминание об афронте, который потерпел удачливый вояка от Толстой Нан, от «жирной вестфальской колбасы», пролило бальзам на ее сердце, в котором начали было саднить старые раны. Брови разошлись, глаза перестали люто сверкать, по губам скользнула улыбка.
— Скажите, чтоб расчистили дорожки в парке, — миролюбиво приказала она фрейлинам и, круто повернувшись, широко зашагала через анфиладу комнат в свою спальню, где имела обыкновение отдыхать после обеда… на одной постели с новым герцогом Курляндским, российским канцлером и своим давним фаворитом.
Это и был тот мужчина, который весьма удачно исцелил раны ее сердца, а потом и безраздельно завладел им.
А также — всей Россией.
И худо пришлось тем, кто пытался ему помешать!
— Ну, чего молчите, господа хорошие? Императора у нас более нету… и завещания нету никакого. Завещание Екатерины не имеет значения: с ним нечего считаться. Она не имела никакого права его делать. Девка, вытащенная из грязи! Другое же завещание…
Сенатор Дмитрий Голицын запнулся и посмотрел на князей Долгоруких. Ишь, мигом навострили уши! Думают, коли умер мальчик-император Петр Алексеевич, обрученный жених этой гордячки Катьки Долгорукой, то ей, невесте, теперь прямая дорога на царство. Ходят какие-то смутные слухи, якобы они измудрили что-то с духовной юного государя, надеются Бог весть на что… Ну и зря надеются!
— Другое завещание, приписываемое Петру II, — возвысил голос Голицын, — подложное!
Кто-то из Долгоруких попытался протестовать, но Голицына было не остановить.
— Вполне подложное! — с силой повторил он, пристально озирая присутствующих и радостно осознавая, что с ним все согласны: нового возвышения временщиков Долгоруких, которые из юного императора веревки вили, никто не хотел.
А кто, кто возвысится? Ну, понятное дело, тот, кто сделается ближе других новому государю либо государыне. А кто станет российским государем либо государыней?
Об том и шел 19 января 1729 года, немедля после смерти юного Петра Алексеевича и учинившегося в стране безвластия, тяжкий спор в Лефортовском дворце. Вели этот спор члены Верховного Совета: канцлер Головкин, вице-канцлер Остерман, двое князей Долгоруких, Алексей Григорьевич и Василий Лукич, сенаторы Дмитрий Голицын, Павел Ягужинский и еще двое или трое почтенных господ.
— Ублюдки Петра I не могут приниматься в расчет, — торопился Голицын, разумея под этим оскорбительным словом не только легкомысленную Елисаветку, которая умудрилась своим поведением отвадить от себя всех серьезных женихов, но и сына ее недавно умершей сестры Анны Петровны, голштинского принца Петра-Ульриха.
— Да уж, незаконнорожденных нам не надобно! — поддержали собравшиеся.
— Евдокия Федоровна имеет свои права, но права трех дочерей царя Ивана стоят выше, — продолжал Голицын.
Про первую жену Петра, Евдокию Федоровну Лопухину, отвергнутую, ошельмованную царицу, страдалицу-инокиню, в святом постриге Елену, понятно всем, помянуто было из чистой вежливости. Ну какая из нее государыня?! Пускай спокойно доживает свой век, на котором пришлось ей хлебнуть горя с избытком! А вот к словам о трех дочерях Ивана следовало прислушаться. Опять прав Голицын!
— Старшая должна быть исключена из-за своего мужа, — веско изрек Дмитрий Михайлович, и собравшиеся вновь согласно кивнули. Да уж, выдвинуть на русский престол герцогиню Мекленбургскую — это значит короновать ее придурковатого скандалиста-мужа. О младшей, царевне Прасковье Ивановне, тоже речи быть не может: она в морганатическом браке с Василием Дмитриевым-Мамоновым.
Ну, коли так, выбор невелик: все сходится на Анне, герцогине Курляндской.
— Женщина вроде бы умная, — не вполне уверенно изрек Голицын, разумея под сим словом: покладистая, сговорчивая. — Поговаривают о ее дурном характере, но курляндцы на него не жалуются…
И ни слова не было молвлено о происхождении Анны и о тех слухах, которые ходили насчет ее фактического отца! Елисаветка, родители которой обвенчались уже после ее рождения, значит, ублюдок и незаконнорожденная. А герцогиня Курляндская, прижитая царицей Прасковьей от спальника Юшкова, достойна сидеть на русском троне?..
Да на самом-то деле происхождение в расчет не шло. Дураку понятно: забитой Анной легче управлять, чем своенравной Елисаветкой, которая слишком часто вспоминает, кто ее отец!
При имени Анны Иоанновны князь Василий Лукич Долгорукий встрепенулся. Он частенько бывал в Митаве и поддерживал неплохие отношения с герцогиней Курляндской. Истинная правда, с ней вполне можно сговориться и поладить. Она уж плесенью покрылась в своей зачуханной Курляндии, и чтобы вырваться оттуда, да еще к такому славному жребию, Анна на все пойдет. На все условия и ограничения своей императорской власти!
Спустя некоторое время, после изрядных споров, эти самые условия были «верховниками» разработаны. Кто-то называл их пунктами, кто-то — «кондициями», но суть от того не менялась: конституционная монархия? la russe, доступ к государственному пирогу открыт лишь для нескольких родовитых семей, в то время как худородные и, конечно, народ остаются за пределами пиршественного стола.
Ну а сама императрица?
«Верховники» твердо придерживались распространенного в ту пору (и не только в ту!) убеждения: курица не птица, а баба не человек. Они были убеждены, что допускают до власти расфуфыренную куклу, этакую «петрушку» женского пола. Не государыню на престол возводят, а бабу на чайник сажают. Ну а коли так…
Коли так, императрица должна была: стремиться к распространению православной веры; не вступать в супружество и не назначать наследника; содержать Верховный Совет, состоящий из восьми лиц, постановления коего необходимы: для объявления войны, для заключения мира, для введения новых налогов, для назначения военных чинов выше полковника, для лишения жизни, имения или чести у представителей знати, для пожалования вотчин или деревень, для назначения на придворные должности русских или иностранцев, для расходования государственных средств на личные нужды. Вот в чем состояла суть тщательно разработанных «кондиций».
— Да, вот еще что, — ворчливо изрек Василий Лукич Долгорукий. — Там у нее в Митаве галант имеется. Силу взял большую при ее особе. Надобно Анне сказать, что нам тут никаких галантов не надобно! Небось нагляделись мы тут на Екатерину-покойницу! Налюбовались! Чтобы не вздумал этот Бюрен с ней в Москву притащиться!
— Бюрен? — удивился Голицын. — А я слышал, он Бироном прозывается.
— Да какой он, к лешему, Бирон? — отмахнулся Василий Лукич досадливо. — Примазывается к французскому герцогскому дому, вот и велит называть себя Бироном. А на самом-то деле — Бюрен, сын немчика-офицера, то ли конюх, то ли мелкий дворцовый чиновник, даже никакой не дворянин. Аннушка для него дворянское звание пыталась выхлопотать, но курляндский сейм ей отказал.
— Неужто?! — раздалось всеобщее изумленное восклицание. — И она сие безропотно снесла?!
— А куда ж ей деваться? — хмыкнул Долгорукий. — Так что — никаких тут Биронов!
За каждым словом этого диалога звучало куда больше, чем высказывалось вслух. Ежели Анну какой-то сейм курляндский к ногтю жмет, то уж Верховный Тайный Совет при ее особе власть заберет невиданную!
Было составлено послание Анне в Митаву:
«Премилостивейшая государыня! С горьким соболезнованием Верховный Тайный Совет доносит, что Вашего любезнейшего племянника, а нашего всемогущественного государя Петра II не стало, и мы заблагорассудили российский престол вручить Вашему императорскому Величеству и всепокорно просим немедля сюды, в Москву, ехать. 19 января 1730 года».
Окрыленные надеждами «верховники» объявили свое решение дворянству, самонадеянно убежденные в его поддержке. Сказано было также, что наутро три депутата выедут в Митаву, продиктовать будущей царице «общую волю».
Но «верховники» ошибались, когда чаяли всеобщей поддержки. Во-первых, вице-канцлер Остерман, скользкий, словно уж, хитрый, будто змий премудрый, по своему обыкновению незамедлительно заболел и подписи на соглашении не поставил. Во-вторых, среди дворян отыскались люди, которые желали не просто самодержавной монархии в России, но именно самодержавной власти Анны Иоанновны. Разумеется, и они преследовали свои интересы, но выглядело все так, словно они стоят на страже интересов прежде всего будущей императрицы. Среди этих людей были братья Левенвольде, жена сенатора Ягужинского Анна Гавриловна, а также бывший камердинер покойного императора Степан Лопухин и его жена Наталья Федоровна, урожденная Балк, немка и близкая приятельница Анны Иоанновны еще по старым временам.
Лишь услышав от своего мужа о заседании и выработанных «кондициях», Анна Гавриловна Ягужинская спешно написала записку, которую отправила с доверенным слугой к своей лучшей подруге — Наталье Федоровне Лопухиной. Вскоре после того некая дама, чье лицо и фигура были скрыты черным плащом, постучала в дом, где жил Карл-Густав Левенвольде. Это была сама Наталья Федоровна. Ей не привыкать было скрываться под плащом и маской, когда она бегала по своим многочисленным любовникам, но сейчас ее визит к старшему Левенвольде (который тоже числился в ее галантном списке) не имел никакого отношения к амурным делишкам.
Визит Натальи Федоровны был краток. Стоило ей удалиться, как Левенвольде торопливо написал какое-то письмо, потом вызвал к себе доверенного камердинера — и спустя несколько минут тот канул в ночь на самом быстроногом коне. Он вез за пазухой письмо Карла-Густава и держал путь в лифляндское имение Левенвольде, где скучал красавец Рейнгольд, сосланный после смерти Екатерины.
Прочитав, что написал брат, Левенвольде-младший в свою очередь оседлал коня и унесся в Митаву, словно был не знатным вельможей, а самым обычным курьером.
Впрочем, нынче было не до чинов и званий! Предстояло спешно уведомить герцогиню Курляндскую о том решении, которое было принято в Санкт-Петербурге, предупредить, чтобы она не боялась «кондиций» и не относилась слишком серьезно к тому слову, которое ей придется дать «верховникам»… Таким образом, уже за сутки до того, как к Анне Иоанновне с тем же предложением прибыли гонцы от дружественно настроенного к ней сенатора Павла Ягужинского и священника Феофана Прокоповича, сторонника неограниченной монархии, и на двое суток раньше, чем в Митаве появились официальные представители «верховников», герцогиня Курляндская знала и о «кондициях», и о том, что подпишет их, а впоследствии уничтожит, дабы сделаться всероссийской императрицей. И тогда она воздаст каждому по делам его!
Странно — узнав, что призвана на русский престол, Анна первым делом ощутила не радость, а некую растерянность. Никогда не верила она в поговорку: дескать, все, что ни делается, делается к лучшему, а сейчас вынуждена была склонить голову перед правдивостью сего старинного присловья. Как она страдала из-за измены Морица! А ведь сложись между ними все по-доброму, не видать бы ей русского престола никогда в жизни, как не видать его старшей сестре Катерине из-за ее мужа. Мориц — он ведь покруче герцога Мекленбургского будет! А еще вспомнилось Анне, как однажды явился к ней астролог Фридрих Буффер и посулил, что она станет императрицей. Герцогиня Курляндская тогда лишь хмыкнула и посоветовала ему пойти проспаться.
Ишь ты, не соврал звездочтец!
И она позволила себе робко порадоваться известию. Но недолго: душу захлестнула ярость.
Анна подошла к зеркалу и уставилась на свое отражение. Она знала, что ее прозвище — Толстая Нан, а лицо называют невыразительной, грубой маской. Она всегда страдала из-за этого и уповала лишь на то, что глаза — ее острые, карие, небольшие, но яркие глаза — придают ее тяжелым чертам живость и выразительность. Однако сейчас она смотрела в зеркало и молила Бога, чтобы тот дал ей силы пока что притушить жаркий пламень этих глаз. Она боялась, что глаза выдадут ее преждевременно. Выдадут ее ненависть…
О, с каким удовольствием она дала бы себе волю! С каким бы удовольствием добралась до Долгорукого! Ведь он посмел запретить приезд в Россию Эрнеста! Эрнеста, который вот уже сколько лет был ее жизнью и счастьем!
Он принадлежал как раз к тому типу мужчин, который заставлял сердце Анны трепетать. Смуглый, не слишком высокий — среднего роста, с резкими, недобрыми чертами лица и хищным носом, он скорее напоминал пылкого испанца, чем хладнокровного немца. Чем-то, может быть, разрезом черных глаз, которые у него и впрямь были редкостно красивы, а также сильным подбородком с трогательной ямочкой, он напоминал Анне умопомрачительного Морица.
А впрочем, что такое Мориц? Бабник, папильон, ветреник! А вот Эрнест… Он уже десять лет верен той любви, что с первого взгляда вспыхнула между герцогиней Курляндской и незначительным канцелярским чиновником, который как-то раз, во время болезни Петра Бестужева-Рюмина, принес Анне Иоанновне бумаги на подпись.
Хотя нет. Он и прежде служил при курляндском дворе. Он даже в Петербург ездил вместе со своей госпожой! Однако раньше Анна его словно бы не видела. Вот чудеса, а? Бывает же такое! Прежде не видела, а теперь… точно молнией ее ударило!
Герцогиня посмотрела в бумаги, потом в глаза молодого человека, потом, вдруг страшно засмущавшись, скользнула взглядом по ямочке на подбородке…
— Отныне будете мне бумаги каждый день приносить, — произнесла, не узнавая своего внезапно охрипшего голоса.
Он должен был что-то сказать. «Слушаюсь», или «Воля ваша», или «Как прикажете», или еще нечто в том же роде. Он ничего не сказал, только стоял и смотрел на нее. Потом сделал резкое движение вперед… то ли к руке ее припасть хотел, то ли к губам.
Анна отпрянула. А впрочем, между ними стоял большой, широкий стол.
Никакой опасности. Не о чем беспокоиться.
Какая жалость!..
— Как вас зовут? — спросила Анна тем же чужим, неузнаваемым голосом.
— Эрнест-Иоганн, — ответил он, совершенно правильно поняв вопрос: герцогине хотелось знать его имя, а не фамилию!
— Эрнест-Иоганн, — повторила Анна. — Эрнест-Иоганн… Сядьте, возьмите перо, пишите.
Он метнул на герцогиню удивленный взгляд: писать секретарю назначено, а он лишь мелкий канцелярист. Не по чину честь! Однако через минуту понял, что никакой субординации не нарушено: написать под диктовку Анны Иоанновны ему пришлось приказ о назначении его, Эрнеста-Иоганна Бирона (именно тогда он первый раз назвался этой звучной аристократической фамилией, с облегчением избавившись от бюргерского, обывательского Бюрен), секретарем герцогини Курляндской.
На другой день, вернее, за полночь, когда в замке стихла суета, дверь в приемную, где засиделся усердный новоиспеченный секретарь Бирон, медленно отворилась. Вошла герцогиня, и он впервые увидел ее глаза нежными, потом страстными, потом счастливыми.
Да, из всех мужчин, которые у Анны были, только Эрнест смог сделать ее счастливой. Более того — она впервые почувствовала себя любимой и желанной! Ну разве могла она после этого выпустить его из рук? Разве можно расстаться с ним? Их связывают объятия и поцелуи, их связывают надежды… В конце концов — дети!
Вот именно.
Курлядский двор полнился слухами и сплетнями. Герцогиня не замужем, откуда же вдруг эти странные недомогания, бледность, обмороки, тошнота, напоминающая тошноту беременной? Конечно, она вообще толста, но отчего живот у нее вдруг начинает чрезмерно выдаваться, а потом девается невесть куда?
Ах, у нее привлекательный доверенный секретарь? Или он все же конюх? Нет, не конюх, но именно он держит стремя герцогине, которая обожает верховую езду, и сопровождает ее во всех, самых дальних поездках, причем оба они такие лихие всадники, что свита не может за ними угнаться и они подолгу остаются наедине… Хи-хи-хи… И он холост, этот доверенный наездник? Так вот оно что! Тогда все понятно…
Даже в глухой, провинциальной Митаве требовалось соблюдать какие-то приличия. И Анне очень не хотелось, чтобы все эти разговоры достигли Петербурга! Поэтому она скрепя сердце приняла решение женить возлюбленного. Но, мучаясь жестокой ревностью, выбрала на роль «дамы-ширмы» — госпожи Бирон самую невзрачную из всех известных ей женщин. Впрочем, Бенигна-Готлиба фон Тротта-Трейден происходила из очень знатного и старинного рода, что должно было компенсировать в глазах мужа некоторые ее недостатки. О, совсем мелкие! Ведь Бенигна-Готлиба была всего-навсего старая дева, уродина, глухая, подслеповатая, кривобокая и болезненная. Вдобавок лицо ее до такой степени было попорчено оспой, что казалось узорчатым. Как раз то, что требовалось Анне! Правда, у фрейлейн фон Тротта-Трейден был отменной красоты бюст, но скромница Бенигна-Готлиба прятала его в корсет и прикрывала косынками. Так что о его существовании вообще можно было только догадываться.
Новая госпожа Бирон, конечно, была уродина, но уж дурой она точно не была. На людях изображала полное довольство супругом, наедине опасалась даже близко к нему подходить. Дома знай вышивала по шелку, в чем была великая искусница. Когда надо было, исправно корчила рожи и воротила нос от пищи, а потом привязывала на живот подушки, ну а вслед за тем становилась нежной матерью малышам, которые появлялись в доме Биронов. Откуда они брались? Ну, умные люди таких вопросов не задают. Разумеется, их приносил аист!
Герцогиня Курляндская к госпоже Бирон и ее детям чрезвычайно благоволила, поэтому, хоть она и принуждена была для начала выполнить некоторые условия «верховников» и прибыть в село Всесвятское под Москву без идола своего сердца, однако Бенигна-Готлиба и все дети Бирона были тут как тут. Даже недавно родившийся младенчик.
Вскоре вновь избранная государыня согласилась со всеми пунктами, предложенными «верховниками», и… не замедлила нарушить один из них. Пока только один — насчет высших военных назначений, которые она не имела права делать без санкции Верховного Совета. Вот как это произошло.
Во Всесвятское пришли часть Преображенского полка и часть полка конных гренадеров. Анна хорошо приняла их, велела всем подать водки и объявила себя полковником преображенцев и капитаном гренадеров. Она с удовольствием вообразила, как будут смотреться ее широкие плечи и могучий бюст в гвардейском мундире, и настроение у нее сделалось отменное.
Солдатики тоже пришли в восторг от радушия новой царицы. И когда до них дошли слухи, будто «верховники» намерены включить в текст присяги Анне и свои имена, дабы подчеркнуть свое равновеличие с ней, преображенцы прямо и веско посулили Василию Лукичу Долгорукому:
— Мы тебе кости переломаем, коли ты посмеешь это сделать!
Не посмел Долгорукий… Народ и армия присягнули императрице Анне.
Ну и ладно, все равно новая государыня крепко скована цепями «кондиций», утешали себя «верховники» и их сторонники. И вообще, Долгорукий держит ее мертвой хваткой. Она в императорском дворце гораздо больше оторвана от мира, чем даже в Митаве. Пусть будет довольна, что теперь имеет сто тысяч рублей в год. Каждого желающего посетить ее подвергают строгой проверке, Василий Лукич сам решает, допустить посетителя к государыне или нет…
Речь шла о посетителях-мужчинах, ну а женщины в расчет не шли. От них опасности не видели: баба, известное дело, не человек. Или дама, если вам так больше нравится. Все равно — не человек! А между тем именно дамы (женщины, бабы — как вам будет угодно!) и стали теми «почтовыми голубями», которые помогали Анне Иоанновне держать связь с миром. Сестра, герцогиня Мекленбургская, разбитная толстуха, которая в полминуты могла установить превосходные отношения с любым человеком, вербовала ей сторонников. Младшая сестра Анны, глупенькая Прасковья, для такого случая даже как бы поумнела и безошибочно исполняла приказы старших сестер. Верные Анна Ягужинская, Екатерина Головкина, записная интриганка Наталья Лопухина, которую вдобавок наставлял ее любовник, хорошо известный Анне Иоанновне Рейнгольд Левенвольде, жена Остермана, покорная каждому слову своего хитрющего супруга, — все они постоянно держали новую императрицу в курсе настроений общества, разносили ее посулы, привлекали на ее сторону новых и новых сторонников.
Конечно, даже к дамской болтовне на всякий случай прислушивался осторожный Василий Лукич, коего в этой ситуации вернее было бы перекрестить из Долгорукого в Долгоухого. Приходилось писать записочки, которые дамы прятали… в пеленках крошечного сына Бирона, — Анна потребовала, чтобы младенца приносили к ней ежедневно. Она перепеленывала его, вертела, ворковала над ним… извлекала из ленточек и кружев записочки, прятала туда новые. А письмо Феофана Прокоповича, убежденного сторонника неограниченного самодержавия, передали Анне в искусно сделанных часах, досмотреть которые у негласной охраны не хватило ума… Женщины перемудрили мужчин!
Месяц длилась подготовка к тому, чтобы поставить все на свои места в России. Анна набралась силы, уверенности. И вот настал знаменитый день 25 февраля 1730 года.
Императрица должна была в тот день подписать злополучные «кондиции» и встретиться в Кремле, в Грановитой палате, со сторонниками ограничения самодержавной власти. Долгорукий уверил ее, что несть числа таким людям. Однако их явилось — раз, два и обчелся. И когда эта горстка попыталась продиктовать Анне новые условия правления, еще сильнее ограничивающие ее власть, первой зароптала гвардия. Гвардейцы любят женщин… И, между прочим, толстушек любят куда сильнее, чем худых. Так что Толстая Нан пришлась им весьма по вкусу.
— Мы не позволим, чтобы диктовали законы нашей государыне! — кричали гвардейцы Анне. — Мы ваши рабы, мы не потерпим, чтобы вас притесняли. Скажите слово, и мы бросим их головы к вашим ногам!
В окна «верховникам» было слышно, как негодует народ, собравшийся около Кремля и подстрекаемый людьми Левенвольде. А солдат и подстрекать не надо было. Они дружно кричали:
— Смерть крамольникам! Да здравствует самодержавная царица! На куски разрежем того, кто не даст ей этого титула!
Долгорукому стало дурно. Он почуял провал и не знал, что теперь делать.
Анна внезапно сошла с трона и приблизилась к нему.
— Так, значит, ты обманул меня, Василий Лукич? — спросила печально, а потом вдруг проворно схватила знатного царедворца и знаменитого дипломата за нос. Ее пухленькие пальчики обладали силой необычайной: Анна привыкла крепко держать поводья и нажимать на тугие курки ружей, а потому Василий Лукич не рисковал вырываться — новая императрица запросто могла сломать его несчастный нос. — Обманул, обманул… — повторила Анна, а потом двинулась в обход одной из колонн, поддерживающих своды Грановитой палаты. И князь Долгорукий принужден был следовать за ней в унизительной позе.
Завершив обход столбов, императрица остановилась и наконец-то разжала свои немилосердные пальцы. Очень вовремя: еще миг, и Долгорукий задохнулся бы. Он стоял, хлюпая носом, хватая ртом воздух, хлопая слезящимися от боли и унижения глазами, а рядом, ни живы ни мертвы, толпились прочие «верховники».
— Вы, господа хорошие, намеревались за нос меня водить, но прежде я вас всех проведу! — изрекла Анна, и при взгляде на ее лицо старая шутка: «Вот идет царь Иван Васильевич!» — припомнилась многим. Однако… однако сейчас она уже не казалась шуткой.
Между тем Анна брезгливо пошевелила пальцами, которыми сжимала нос Долгорукого, и вдруг выхватила из рук Голицына листы со знаменитыми «кондициями». Помусолила их, вытирая пальцы, а потом… потом разорвала листы в клочья, словно… о Господи Боже… словно то были не прожекты ограничения самодержавия в России, а всего лишь использованная, никчемушная утирка!
Как же был ошеломлен и потрясен князь Долгорукий! Он вдруг понял в сей миг, что стиснутый, едва ли не сломанный императрицей нос — всего лишь малая малость из того, что его еще ожидает…
Народ и гвардейские офицеры поднесли Анне челобитную:
«Просим всемилостивейше принять самодержавство таково, каково Ваши славные предки достохвальные имели, а присланные к Вашему императорскому Величеству от Верховного Совета пункты уничтожить». Просьба опоздала — дело было уже сделано!
Участь «верховников» вообще и всего семейства Долгоруких, которых Анна почитала своими главными врагами, оказалась ужасна. Только вовремя принявший сторону Анны князь Черкасский, да хитрющий немец Остерман, да Ягужинский, всегда бывшие ее опорой, уцелели. Кто сгнил в тюрьме, как Дмитрий Голицын, кто угас в ссылке, подобно князю Алексею Григорьевичу Долгорукому, кто расстался с жизнью на плахе, в страшных мучениях… Среди тех страдальцев были и Иван Долгорукий, фаворит императора Петра II, и князь Василий Лукич.
Может быть, в последний миг своей жизни он все-таки догадался, за что наказуем столь жестоко. За попытку обмануть Анну? За «кондиции»? Да нет же, какие там «кондиции»! Анна мстила Долгорукому именно за то, что он пытался разлучить ее с Бироном.
Не удалось. И Анна надеялась, что это не удастся никому, что они с Эрнестом будут вместе до смертного часа.
Утро императрицы.
Анна подолгу оставалась в постели — по утрам ей вечно нездоровилось. Государыня любила плотную, обильную, жирную пищу и издавна страдала подагрой и скорбутом[50]. А еще ее донимали почечные колики. По утрам она с отвращением принимала от низенькой, горбатой, но разодетой в пух и прах Бенигны-Готлибы Бирон чашу с лекарством. При скорбуте, всем известно, надобно пить отвар сосновых игл, однако Анну от одного только запаха этого отвара начинало выворачивать наизнанку. Лук она тоже на дух не переносила, поэтому пила какие-то безвкусные травки… не приносившие ни пользы, ни вреда.
Канцлер и фаворит тоже был здесь: стоял у изголовья постели, небрежно чистя ногти, холодно смотрел то на любовницу, то на жену.
Что и говорить, Бенигна-Готлиба — умнейшая из женщин, однако всего лишь женщина. Она нестерпимо кичится положением, в которое вознесла ее судьба. В своих платьях по сто тысяч рублей каждое, в бриллиантах на два миллиона, Бенигна-Готлиба принимает посетителей, восседая на некоем, специально для нее изготовленном подобии трона, протягивает гостям обе руки и сердится, если они целуют только одну. Впрочем, насмешливо прищурился фаворит, русские обожают лизоблюдство. Ничего, они с удовольствием целуют обе ручки госпоже Бирон! И чают за это награды или хотя бы покровительства.
А вот Анне Иоанновне не токмо ручки целуют! Спальник Алексей Милютин, который ночевал у дверей опочивальни государыни, каждый раз, когда императрица через него перешагивала, отправляясь в отхожее место, почтительнейше чмокал ее ножку. Эрнесту-Иоганну, когда тот проводил ночи с дамой своего сердца, тоже доставались подобострастные поцелуи спальника, и он знал, что Анна намерена щедро наградить Милютина, возведя его в дворянское звание и даже присвоив герб, на коем будут изображены три печные вьюшки: ведь Милютин был еще и истопником императрицы.
Эрнест-Иоганн неслышно хмыкнул. Он не просто не любил русских, но считал этот народ недостойным уважения. Ради чинов и званий позволяют унижать себя — и кому? Ненавидимым, презираемым ими немцам! Дети Бирона обожают обливать чернилами платье гостей и срывать с них парики — ну и что? Кто-нибудь возмутился? Сказал хоть слово против? Нет, всего лишь подобострастно улыбаются! Может, в душе их и бушуют бури, да кто им свидетелем, тем бурям? Правда, главнокомандующий, старый князь Барятинский, выразил неудовольствие, когда младший сынишка Бирона, Карл, принялся бегать по парадным залам с хлыстом в руке и хлестать по икрам всех, кто ему не нравился. Барятинскому досталось тоже, и он вызверился на мальчишку так, что Бирон не выдержал и бросил:
— Вы можете больше не появляться при дворе. Подавайте в отставку: обещаю вам, она будет принята!
Пополз немедля привычный шепоток: немцы-де русских гнетут, а ведь он, Бирон, по сути дела, спас этого старого дурака от расправы императрицы. Узнай она, каким словом Барятинский обозвал ее любимчика Карлушу… Понятно: разве может мать позволить, чтобы оскорбляли ее ребенка, пусть и тайно рожденного, пусть и непризнанного? А так… Ну, подал главнокомандующий в отставку — и подал. Скатертью дорога, как говорят русские.
Ох уж эти русские! Они слишком часто оскорбляют его незаслуженно, думал Бирон, продолжая чистить ногти все с тем же надменным, безразличным выражением своего хищного, красивого, недоброго лица. Вот на днях карета канцлера застряла посреди моста напротив Зимнего дворца. Одно слово, что столица, а по мосту не проехать. Доски так и пляшут под колесами повозок, лошадиные копыта проваливаются! Куда только господа сенаторы смотрят?! Бирон сказал, что велит их самих класть под колеса кареты, ежели он еще по которому мосту проехать не сможет. Гром не грянет, мужик не перекрестится, в смысле — русский мужик. В два дня все отладили! Но сколько слов, сколько злобных взглядов… сколько наветов… Ну и ладно, зато мосты теперь в порядке.
Бирон мельком задержался взглядом на фигуре Андрея Ивановича Ушакова, главы тайной розыскной канцелярии. Ушаков стоял, низко склонившись к уху императрицы, и делал ей свой ежедневный секретный доклад. Но ежели кто-то мог подумать, будто хоть одно слово в том докладе останется секретным для фаворита, он глубоко ошибался.
От Бирона у Анны нет тайн, их преданность друг другу непоколебима. Во всех дворцах, которые сооружают для государыни, комнаты фаворита смежны с ее комнатами. Она не желает расставаться с возлюбленным другом ни днем ни ночью. Недавно Эрнест-Иоганн еще раз мог убедиться в крепости тех чувств, которые к нему питает Анна.
У княгини Ромодановской намечен был банкет. Разумеется, главной гостьей предстояло стать императрице, и ее согласие было получено загодя. Государыня намеревалась ехать в карете, Бирон — сопровождать ее верхом. И что же случилось? Только Анна села в карету, а фаворит вскочил в седло, как его лошадь чего-то вдруг испугалась — и сбросила его наземь. Падение было для него, обладателя самой большой конюшни в Петербурге, умелого всадника, непревзойденного вольтижера, пустяковым: он всего лишь ушиб ногу. Но надо было видеть, как разволновалась Анна! Приказала унести его во дворец на руках и последовала за ним, послав сказать княгине Ромодановской, чтобы ее не ждали.
Русские вельможи едва не умерли от оскорбления! Опять пошли бредни о том, что русские-де оттеснены немцами от управления страной. Ну конечно! Да они сами себя отстраняют от этого самого управления — все, начиная с императрицы!
Нет слов — взойдя на престол, она бывала на заседании кабинета министров довольно часто… но лишь только потому, что в то время обсуждались меры против ненавистных Долгоруких. Однако постепенно Анна Иоанновна к государственным делам остыла. Бумаги, подаваемые ей Бироном, она подписывала не читая. Министры оказались предоставлены сами себе, но и Головкин, и князь Черкасский, и Миних добровольно стушевывались и предпочитали отсиживаться дома. В сущности, страной управляли вице-канцлер Остерман — и сам Бирон. Их никто не ограничивал, никто им не мешал. Ими только яростно возмущались.
Хотя управляли они вовсе даже не без пользы. Когда в 1734 году Россию постиг жестокий голод, велено было у хлеботорговцев отбирать хлеб и продавать его народу без взыскания казенных пошлин. Когда спустя три года, после страшных пожаров, вздорожали строительные материалы, был издан указ, запрещавший дальнейшее повышение цен. Составлена была опись всем заповедным лесам в государстве, а затем даже сделано расписание заповедных лесных пород. За их порубку назначены строжайшие наказания, вплоть до битья кнутом и ссылки в Сибирь, а голые степные места предписывалось засевать лесными семенами и устраивать там лесонасаждения. Да разве только это?! Несть числа благим деяниям, свершаемым от имени императрицы Анны ее верным слугой и возлюбленным, этим немцем… Измена православию при нем сурово наказывалась: смертная казнь полагалась за богохульство; однако ж пленных персиян и турок силой обращать в православие не дозволялось.
«Бог свидетель, как я устал от жизни в самой высшей степени! — подумал Бирон. — Годы, немощи, государственные заботы, труды все увеличиваются, и я не вижу возможности иначе от них избавиться, как только смертью. Вся тяжесть дел падает на меня, так как Остерман то и дело в постели, а ведь все, однако, должно идти своим чередом. Отказаться совсем от мира и кончить жизнь в уединении — вот постоянное мое желание!»
Он любил так думать, часто думал так и сейчас вздохнул не то разочарованно, не то облегченно: именно потому, что никто не мог исполнить этого его «самого заветного желания»…
Внезапно под ноги Бирону подвалил какой-то клубок, но тотчас с разноголосым смехом откатился в сторону и рассыпался на несколько нелепо одетых, хотя и вполне взрослых людей. «Русских отчего-то не возмущает, когда представители родовитейших семейств идут в шуты к императрице», — брезгливо подумал Бирон, ледяной улыбкой отвечая на кривлянья, которыми сопровождались поклоны многочисленной шутовской братии, которую непрестанно привечала императрица. Только уродливая калмычка Анна Ивановна, прозванная Бужениновой за страсть к копченому мясу, здесь происхождения подлого, да еще арап с черным лицом, да черемиска в народном платье. Ну а их сотоварищи по шутовскому колпаку? Вот старик, князь Голицын, согнулся вдвое, чтобы на спину ему способнее было вспрыгнуть князю Волконскому. На него вскарабкался весельчак Иван Балакирев, отшвырнув в сторону графа Апраксина, да так, что тот забавно растянулся на полу и завопил, заглушая нестройные звуки скрипки. На скрипке упражнялся еще один шут, итальянец Педрилло, в то время как его собрат д’Акоста поощрял играющих в чехарду ударами кнута. Ему помогал маленький Карл Бирон, хохоча во все горло. Не отставал от шутов и почтеннейший человек, генерал-лейтенант Салтыков. Он знал, что императрице по душе его искусство делать из пальцев диковинные фигуры и вертеть правой рукой в одну сторону, а правой ногой — в другую, ну и старался выказать свои таланты изо всех сил.
Разумеется, окружающее общество, глядя на это кривлянье, веселилось от души! Особенно громко хохотали красавица Наталья Лопухина и ее любовник Рейнгольд Левенвольде.
При взгляде на Левенвольде настроение у Бирона, как всегда, немного испортилось. Некогда Анна питала слабость к этому человеку… А впрочем, что толку ревновать! Рейнгольд — далекое и мимолетное ее прошлое, он же, Бирон, — настоящее и будущее. А Рейнгольд только и годится, чтобы сверкать глазами, зубоскалить с красотками да устраивать придворные празднества и развлечения.
Но уж делает он это непревзойденно, надобно отдать ему должное. Фейерверки в воздух взлетают — вспыхивают и исчезают храмы, колесницы с лебедями и изображения самой Венеры! А как провели празднование очередной годовщины воцарения Анны! Бирону пришлось читать перлюстрированное послание жены английского резидента леди Рондо какой-то ее подруге. А как же, вся иностранная почта вскрывается и прочитывается — ради безопасности государственной! Замечательно описала англичанка устроенное Левенвольде празднество, очень похоже на то, что было наяву:
«В этот день было холодно, но печки достаточно поддерживали тепло. Зала была украшена померанцевыми и миртовыми деревьями в полном цвету. Деревья, расставленные шпалерами, образовывали с каждой стороны аллею, между тем как среди залы оставалось довольно пространства для танцев. Эти боковые аллеи доставляли гостям возможность часто отдыхать, потому что укрывали садившихся от взоров государыни…»
На этом месте Бирон не мог удержаться от смешка. Анна и впрямь не терпит, когда кто-то (к нему это, понятно, не относится!) осмеливается сидеть в ее присутствии. Одна из ее любимиц, Чернышева, не могла долго стоять, так сильно отекали у нее ноги. И вот на одном из празднеств Анна ее «пожалела».
— Облокотись на стол, Авдотья Ивановна, — милостиво говорила ей государыня, — служанка тебя закроет вместо ширм, и я ничего не увижу.
Бирон спрятал улыбку, зная, что она не идет к его чеканному, ледяному лицу, и продолжал вспоминать письмо леди Рондо:
«Красота, благоухание и тепло в этой своего рода роще — тогда как из окон видны только лед и снег — казались чем-то волшебным и наполняли мою душу приятными мечтами. В смежных комнатах гостям подавали чай, кофе и разные прохладительные напитки; в зале гремела музыка и происходили танцы; аллеи были наполнены изящными кавалерами и очаровательными дамами в праздничных платьях, в замене костюмов аркадских пастушков и нимф. Все это заставляло меня думать, что я нахожусь в стране фей, и в моих мыслях в течение целого вечера была «Сон в летнюю ночь» Шекспира».
Бирону нравилось читать письма леди Рондо. У нее был хороший слог, к тому же эта чопорная англичанка была далеко не дура. Конечно, она предполагала, что письма иностранцев вскрываются Тайной канцелярией и лично фаворитом, и поэтому писала своей подруге только самые лестные отзывы об императрице. Правда, о фаворите иной раз она позволяла себе отозваться не без колкости… Впрочем, Бирон не обижался, ибо и сам знал, что и впрямь держится с редкостной надменностью, которая многих отталкивает, а взор его, когда направлен на русских, суров и неприязнен. Это все чепуха. Главное, чтобы в письмах леди Рондо было отдано должное Анне!
Да уж, празднества, пиры, великолепие русского двора заставляли замирать от восхищения самых пресыщенных, самых искушенных иностранцев. Порою затеи Анны Иоанновны затмевали даже изыски французов и англичан, а ведь Версаль и Сент-Джеймс считались законодателями мод и роскошных выдумок. Никто — вот уж точно никто, кроме русской женщины! — не додумался бы построить Ледяной дом!
Нет, строго говоря, додумался до сего Василий Татищев, любитель исторических изысканий, землемер, устроитель заводов и… отъявленный взяточник.
Бирон мысленно усмехнулся. Ему-то, если быть до конца честным, эта затея казалась весьма варварской, да и Татищева он не терпел. Но исполнено дело было с блеском!
Здание из ледяных глыб, поливаемых горячей водой, было поставлено на Неве, между Зимним дворцом и Адмиралтейством. Длина его равнялась десяти саженям, ширина — трем и высота — пяти саженям. На вершине его находилась сквозная галерея, украшенная колоннами и статуями. Крыльцо с перилами, вырезанными изо льда, вело в залу, освещенную тремя окнами, которая разделяла дом на две части: с одной стороны — спальня с огромной кроватью, на которой занавески, перина, одеяло и подушки также были изо льда. В камине пылали глыбы льда, облитые керосином[51]. Напротив спальни находилась уборная. А еще в ледяном дворце имелась гостиная — мебель, вырезанная изо льда, выглядела необыкновенно роскошно, а часы с механизмом, просвечивающим сквозь прозрачные ледяные стенки, игральный столик с картами и статуи поражали воображение. Была здесь также столовая: посуда, чайный сервиз, набор всевозможных блюд также ледяные, раскрашенные в разнообразные цвета. Перед дворцом стояли шесть ледяных пушек и две мортиры на ледяных лафетах. Они стреляли ледяными бомбами и деревянными ядрами. Два дельфина извергали из своих ледяных глоток потоки горевшей нефти, а ледяной слон выбрасывал из хобота струю воды и страшно рычал (для этого внутри его сидел человек). Напротив ледяного дома стояла ледяная же… баня.
Над сооружением диковинки трудилась специальная комиссия под председательством строптивца Волынского…
При воспоминании этого имени Бирон нахмурился. Вот уж воистину — в каждой, даже самой большой бочке меду непременно размешана ложка дегтя! Образ кабинет-министра Артемия Петровича Волынского, выходца из древнейшего рода Боброк-Волынских, породнившихся с Рюриковичами, помешанного на знатности своего происхождения (оно совершенно затмевало ордынских выскочек Нарышкиных, да и Романовых, если на то пошло!) и закончившего жизнь на плахе, с вырванным языком, — этот образ не то чтобы тревожил совесть фаворита, однако был неприятным воспоминанием. А впрочем, философски пожал плечами Бирон, вольно же было Волынскому, обласканному властью, имевшему неограниченное влияние на государственную политику, получавшему карт-бланш на все свои начинания, этак-то занестись, чтобы самому срубить сук, на котором он сидел! Он непомерно гордился и своим родословием, и мечом, который будто бы служил на Куликовом поле, и герб свой украсил… императорскими эмблемами. Без шуток — он именно в себе видел следующего русского государя…
Когда встал вопрос, за кого выдать замуж Анну Леопольдовну, племянницу императрицы, дочь герцогини Мекленбургской и будущую мать будущего наследника русского престола (Анна заставила народ и армию присягнуть младенцу Иоанну Антоновичу, когда его, как говорят русские, еще и в заводе не было), сыскалась среди европейских дворов только одна кандидатура: анемичный, невзрачный Антон-Ульрих Брауншвейгский. Зная, насколько он неприятен Анне Леопольдовне, Бирон предложил в женихи своего старшего сына Петра. Племянница императрицы возмутилась. Она — принцесса, а ей в женихи — кого?!. Русское дворянство полезло вон из кожи, когда прознало о самонадеянности Бирона. Анна Иоанновна тоже сочла сие неудобным, несмотря на то что очень любила Петра. Еще бы ей не любить его!.. Но для всех он был всего лишь сыном мелкого курляндского дворянина, вознесенного судьбой, а матерью его официально считалась молчаливая Бенигна-Готлиба. Недопустимо видеть сына Биронов почти на престоле!
Поддержка императрицы вскружила голову Волынскому, и он начал принимать желаемое за действительное. Он уже видел Бирона отвергнутым, свергнутым, сосланным или даже казненным, уже видел себя на его должности канцлера, а может быть, и… При этом он делал заметки на страницах Тацита и проводил параллели между Мессалиной и государыней Анной. Как раз в это время зашло дело о выплате компенсации полякам за пребывание русских войск на их территории. Бирон находил требование поляков основательным. Волынский во всеуслышание упрекал Бирона в ничтожестве и пособничестве врагам империи… Цеплялось одно за одно, казалось, Анна прислушивается к кабинет-министру. Бирон не находил себе места от беспокойства, ибо здоровье императрицы уже тогда внушало серьезные опасения. Что будет с ним, с семьей, если Анна вдруг умрет? Он поставил вопрос ребром: «Волынский или я!» В результате выбора любящей императрицы кабинет-министр оказался в застенке, где очень скоро признал обвинения во взяточничестве и мошенничестве. Впрочем, поговаривали, будто он злоумышлял и против жизни государыни — посланники иноземных государств в своих депешах наперебой доносили по своим дворам о «сонном снадобье, которое обвиняемый приготовил для императрицы, чтобы погрузить ее в вечный сон, дабы ничто не мешало ему взойти на престол»… Это Волынский всячески отрицал, и доказательств, кроме предположений и опасных слухов, не сыскалось никаких. Поэтому мучительная смерть на колу была заменена милосердным отсечением головы.
А может быть, дело вовсе не в милосердии. Танцевать на балах менуэт, слушать итальянские арии — и сажать на кол бывших министров… воля ваша, оно как-то не стыкуется. Не клеится. Не смотрится рядом. Не сочетается. Шибко варварством отдает!
Потрясение, вызванное смертью Волынского, утихло в обществе на диво быстро. А Бирон вспомнил, что громко негодовал князь Шаховской. Однако после того как фаворит императрицы назначил его полицмейстером, любезно принял и напоил кофеем, бывшим еще редкостью, благородное негодование Шаховского исчезло, словно его корова языком слизнула, как любят говорить русские.
А еще они любят говорить о том, что цыплят по осени считают…
Бирон угрюмо подумал, что Клио, эта несправедливая, легкомысленная и довольно-таки продажная девица[52], в будущем непременно станет возвеличивать «невинную жертву иноземцев». А между тем следственная комиссия, которая вела дело Волынского, состояла исключительно из русских, ее членами стали даже два зятя кабинет-министра. Да и не было, не было голимой неправды в обвинениях, возведенных против «страдальца» Артемия Петровича! Еще в бытность его в Казани против него было назначено судебное следствие по обвинению в краже церковных драгоценностей. Вдобавок он засек до смерти множество людей безо всякой причины и убил пятнадцать человек выстрелами из пушки со своей канонерки. Следствие еще тогда требовало для него самой строгой кары, так как всплыл случай с одним купцом, с которого Волынский требовал взятку, а когда тот отказался, то повелел его раздеть, обернуть сырым мясом и отдать на растерзание собакам. А жестоко избитый — в приемной императрицы! — за пустяшный стишок поэт Тредиаковский? Волынский бил его «по обеим щекам, всячески браня, правое ухо оглушил, а левый глаз подбил, и чинил это в три или четыре приема»… В Петербурге после его ареста выяснилась растрата в семьсот тысяч рублей в конюшенном ведомстве, которым он заведовал. Среди его многочисленных дворовых находились два его незаконных сына, записанных им крепостными и несших общую участь…
Вот-вот, к вопросу о сыновьях! Уж лучше самонадеянно, как он, Бирон, требовать брака своего сына с наследницей русского трона, чем записывать его крепостным крестьянином и обрекать на неисчислимые страдания, которое терпит в России это сословие!
Ну а что касаемо Ледяного дома… В ледяную спальню после пышного пира с шутовскими почестями привели князя-шута Михаила Голицына по прозвищу Квасник и уродливую калмычку Буженинову. Дом был выстроен в честь их свадьбы, молодым предстояло провести ночь в ледяной постели, и нарочно поставленная стража стерегла, чтоб не вздумали уйти до рассвета.
Ничего, насмешливо скривил губы Бирон, они пережили эту ночь! Судя по тому, что Буженинова вскоре забеременела, для согреву был избран самый надежный и действенный способ. А чудеса Ледяного дома вскоре поблекли перед новыми развлечениями пышного двора императрицы Анны.
Кстати, до нее русского двора в буквальном смысле этого слова, со сложной организацией и декоративной пышностью, как такового не существовало. Ни при Петре I, ни при Екатерине, ни, само собой, при взбалмошном мальчишке Петре II не существовало. Анна назначила множество придворных чинов и приемы на определенные дни, она давала балы и устроила театр. На празднества по случаю ее коронации король Август II (да-да, тот самый папенька приснопамятного красавца Морица Саксонского!) прислал из Дрездена нескольких итальянских актеров, и Анне Иоанновне захотелось иметь постоянную итальянскую труппу.
Желания русской женщины достаточно, чтобы… Бирон помнил эту фразу Лефорта, ставшую афоризмом. Театр появился, и отныне дважды в неделю «интермедии» чередовались с балетами. В балетах выступали воспитанники кадетского корпуса, обучавшиеся у француза, учителя танцев по имени Ланде. Вслед за итальянской драмой появилась итальянская опера с семьюдесятью певцами и певицами под управлением французского композитора Араглиа. Поскольку Анна знала только по-немецки, придворный поэт Тредиаковский переводил для нее французские тексты, и государыня следила за спектаклем с книжкой в руках. А впрочем… Впрочем, Бирон знал свою подругу и повелительницу до кончиков ногтей, а потому понимал: увлечение театром — всего лишь дань моде. Поистине радовали и веселили Анну забавы совершенно другого рода. И если кому-то (в том числе и самому Бирону) они казались низменными, то этому «кому-то» (в том числе и самому Бирону!) рекомендовалось заткнуться и не болтать языком попусту. Исключительно ради сбережения языка. Потому что Анна была на расправу по-прежнему быстра.
Пуще итальянских арий нравились ей русские песни, певшиеся беспрерывно и во весь голос, и голосистых девок во дворец было набрано без счету. И она приближала к себе не только утонченных франтов и франтих вроде Левенвольде или Лопухиной, но и бывших кухонных девок (одна из них теперь зовется статс-дамой Анной Федоровной Юшковой) или судомоек (фрейлина Маргарита Монахова). От Юшковой была особенная польза: она стригла ногти императрице, а также фавориту и его семье.
Анна предпочитала фейерверкам медвежьи бои, страстно любила верховую езду и стрельбу (был устроен тир, где она тренировалась в меткости, паля по черной доске), а также пение птиц, которыми были населены все ее дворцы. За ними надзирал немец Варленд, а за таксами, купленными в Париже, за любимой сукой Цитринкой, еда для которой готовилась на царской кухне особо, а также за охотничьей сворой надзирал не кто иной, как высокомерный, гордящийся своим происхождением и легендарным мечом Волынский. До того, как лишился головы, понятное дело. И ничего, не возражал — кланялся и благодарил, когда Анна Иоанновна хвалила за хорошее состояние ее собак!
Лай Цитринки и пение любимого скворца тешили слух императрицы куда сладостнее, чем грохот оркестров. В Петергофе построен был зверинец, населенный множеством зайцев и оленей, доставленных из Германии и Сибири, а также пойманных в собственноручно раскинутые императрицей силки и капканы.
Не понимая пристрастия фаворита к книгам (в Петербурге у него имелась богатейшая библиотека, в которой тот частенько запирался, предаваясь любимому занятию — чтению), больше всего на свете императрица обожала слухи и сплетни… Бирону как-то попалось на глаза ее письмо губернатору московскому Салтыкову.
«Напишите-ка мне, женился ли камергер Юсупов. Здесь говорят, что они разводятся и он видает много женщин… Когда получишь это письмо, извести меня по секрету, когда была свадьба Белосельского, где и как. Как встретила их княжна Мария Федоровна Куракина? Была ли она весела? Все мне расскажи… Узнай секретным образом про жену князя Алексея Петровича Апраксина. Прилично ли она себя ведет? Здесь говорят, что она пьет и с ней всегда Долгорукий». А еще императрица приписывала: «У вдовы Загряжской, Авдотьи Ивановны, живет одна княжна Вяземская, девка, и ты ее сыщи и отправь сюда, только чтоб она не испужалась; ты объяви ей, что я беру ее из милости, да дорогой вели ее беречь. Я беру ее для своей забавы — как сказывают, она много говорит!»
Болтушки и рассказчицы обожаемы императрицей, про то Бирон знал хорошо. По сути дела, его Анна — не государыня, правительница огромной, неустроенной страны, а барыня, хозяйка большого имения, и интересы этого имения, а также ее семьи для нее превыше всего. Она донимает того же Салтыкова требованиями прислать портреты всей ее родни. Ко всем своим приближенным она относится как к ближайшим родственникам и страшно гневается, когда они ведут себя иначе.
Бирон отлично помнил, какой скандал разгорелся, когда главный шталмейстер Куракин, прежний посланник в Париже, которому Анна дала попробовать вино из своего стакана, осмелился отереть его салфеткой, прежде чем поднести к губам:
— Негодяй! Ты мною брезгаешь?! А ведь я мать ваша! Позовите Ушакова!
Именно Бирон спас чрезмерно чистоплотного князя от расправы, но кто про это вспомнит? Никто!
Эрнест-Иоганн так глубоко задумался о несправедливости отношения к нему русских, что не заметил, как императрица принялась совершать свой туалет. Для умывания она никогда не употребляла воды, а протирала лицо растопленным маслом. Кожа у нее была гладкая, нежная, мягкая… Ни единой морщинки! Бирон знал, что многие дамы и даже мужчины завидуют гладкости императрицына лица. С некоторых пор она начала также и румяниться, но это лишь потому, что порою болезнь отражалась на ее лице.
Бирону не то чтобы нравились накрашенные женщины (все русские любили сильно краситься, от простолюдинок до самых утонченных красавиц), но он смиренно склонялся пред богиней Модой. С воцарением Анны эта капризная богиня воцарилась и в России. Не без помощи самого Бирона и Левенвольде, между прочим. Первый любил только светлую одежду, второй обожал золотые вышивки. Им стремились подражать при дворе. Любимые обоими светлые шелка и вышивки заказывали в Лионе за бешеные деньги. Было запрещено дважды появляться пред императрицей в одном и том же платье. Многие вспомнили тут времена, когда роскошный боярский наряд служил нескольким поколениям царедворцев… Люди почтенные, вроде вице-канцлера Остермана, являлись на придворных куртагах[53] в розовых камзолах. Тратя три тысячи в год на наряды, человек выглядел убогим, а иные платья кривобокой Бенигны-Готлибы Бирон оценивались в пятьсот тысяч рублей…
«Одна только царевна Елисавет зимой и летом, будто елка, про которую сложена такая смешная русская загадка, — подумал Бирон со вздохом, идущим из самой глубины сердца, — появляется при дворе в одном и том же белом тафтяном платье, подбитом черной материей — из экономии, чтобы не пачкалось».
И немедленно, словно призрак, вызванный напряжением его мысли, она показалась в дверях: рыжеволосая, синеглазая, с роскошным телом, которому тесно было в простеньком платьице.
«Какая женщина! — словно бы простонало все существо Эрнеста-Иоганна. — Майн либер Готт! Какая женщина!»
И он поспешно отвернулся от Елисавет, чтобы даже промельк тайных помыслов и желаний не отразился в его чертах и глазах. Помилуй Бог! Этого Анна не простит даже при всей ее неутихающей любви к своему фавориту. Пара-тройка незначительных интрижек сошли ему с рук и словно бы даже прибавили Бирону доблести в глазах влюбленной государыни, но догадайся она о его чувствах к Елисавет… А ведь между прочими его любовницами была и Мавра Шепелева, лучшая подруга рыжей царевны. Держа в объятиях эту сухоребрую и довольно-таки ехидную особу, Бирон мечтал о другой, о другой!
Нет, лучше императрице об этом даже не подозревать. Ведь младшая дочь Петра Великого в глазах многих русских — единственная законная наследница русского престола, несправедливо оттесненная. Анна прекрасно знает о подобных настроениях и следит за каждым шагом племянницы, аки коршуница за курочкой-пестряночкой. Ну что ж, курочка, по счастью, ведет себя тише воды ниже травы, занята всецело только танцами, в которых превосходит всех, да верховой ездой… с самыми разнообразными жеребцами, преимущественно принадлежащими к роду человеческому.
Бирон прикусил губу. Не про него сей цветочек выращен, как опять же говаривают насмешники русские. А все ж интересно бы знать: ведомо ли Елисавет, что вспышки гнева против нее императрицы и фаворита вызваны прежде всего обыкновенной ревностью? У императрицы — чисто женской: к молодости и красоте. У фаворита — чисто мужской: к тем многочисленным жеребцам, в табуне которых ему никогда не пастись…
Никогда? Но, может быть, это кажется только сейчас? Ведь цыплят по осени считают, как уже было сказано…
Цыплят по осени считают!
Ведь государыня уже разочаровалась в том, что выбрала себе в преемницы глупышку-племянницу Анну Леопольдовну, которая занята только двумя вещами: тесной дружбой со своей фрейлиной Юлианой Менгден (столь тесной, что императрица даже собственноручно обследовала ту Юлиану, дабы убедиться: истинно ли она особа женского пола, без малейших признаков чего-то иного) и страстной любовью к саксонскому посланнику Морису Линару. Императрица понимает: случись с нею беда (она ведь тяжко больна, почечные колики становятся все чаще, переносятся все тяжелее, одна, глядишь, и сведет ее в могилу!) — и государство попадет к девчонке, неразумной девчонке! А тут притаилась в ожидании своего часа тихоня Елисавет, а ведь в тихом омуте черти водятся… Да и там, за границей, в Голштинии, подрастает еще один «чертушка» — Петр-Ульрих, сын Анны Петровны, покойницы… Императрица убеждена: они только и ждут случая кинуться на трон!
Бирон не успокаивает ее подозрений. Он согласен: разве способна Анна Леопольдовна быть регентшей при младенце-сыне? Способна держать Россию в кулаке? Этой стране нужна твердая мужская рука… как строптивой женщине, как норовистой лошади!
Эрнест-Иоганн незаметно стиснул кулаки, прикрытые пышными кружевами манжет. Чудилось, он схватил кого-то за горло: то ли строптивую Елисавет, то ли норовистую Россию…
Пальцы свело судорогой, он с усилием разжал их, пытаясь успокоиться. Такие дела в горячке не делаются. Надобно поговорить с Анной. Может быть, даже сегодня. Пора заставить ее подумать о будущем! Да, сегодня. Но не сейчас. Потому что с минуты на минуту Анна облачится в свой обычный наряд: длинный зеленый турецкий халат да красный повойник — и, словно полководец, который делает смотр своим войскам, отправится делать смотр своим сокровищам. Каждый день она по нескольку часов разглядывает редкостные ткани, которые ей порою доставляют из запредельных стран, даже из Китая, а более всего внимания уделяет своим драгоценностям. Ювелир Позье, которого она поселила вместе с подмастерьями-граверами поближе к себе, во дворце, и не единожды в день их навещает, закатывает почтительно глаза, когда говорит об Анне. Императрица — истинный знаток бриллиантов, ее страсть к драгоценным камням сравнима с любовной страстностью, а работой ювелиров по огранке или шлифовке каменьев она готова любоваться часами напролет! И здесь замкнутое, мрачноватое лицо Толстой Нан смягчается, разглаживаются напряженные складки, ласково светятся глаза, и даже вообразить невозможно, что при взгляде на эту женщину кто-то мог ляпнуть: «Вот идет царь Иван Васильевич!»
Бирон вдруг нахмурился. Что-то промелькнуло в голове, какая-то мысль неприятная, какое-то гнетущее воспоминание… Царь Иван Васильевич?.. Да! Он тоже отличался страстью к драгоценностям, в сокровищнице Анны Иоанновны многие камни принадлежали еще этому великому государю. Говорят, накануне смерти он зачастил в свою кладовую, снова и снова без устали перебирал сверкающие каменья, а вскоре…
Бирон качнул головой, отгоняя неприятные мысли, и подал руку императрице, которая уже бросала на него недоумевающие взгляды. И они отправились в ювелирные мастерские, где снова и снова зачарованно следили за игрой света в причудливо ограненных бриллиантах и сапфирах. Однако злые мысли — не стая крикливого воронья, их так просто не разгонишь. И воспоминания о последних удовольствиях царя Ивана Васильевича снова и снова посещали Бирона, заставляли его мрачнеть. А стоило вспомнить, что и первый Самозванец, по слухам, накануне своей страшной погибели весь вечер играл каменьями, словно дитя — игрушками, как Бирону хотелось схватить Анну за руку и выдернуть ее вон из сокровищницы, отвлечь от чарующей и, быть может, губительной игры алмазных граней.
Разумеется, вскоре немецкая рассудительность взяла верх над русскими суевериями, которые задурили ему голову. С кем поведешься, от того и наберешься, еще одно замечательное выражение.
Увы… эти русские суеверия вспомнились ему очень скоро. Не далее как нынче же вечером.
Дворец уже затих, все удалились на покой. Настало время спать, и бодрствовал лишь только караул.
Пробило полночь. Дежурный офицер прошелся по постам, скомандовал «вольно» и присел в кресло, чтобы вздремнуть. Вдруг часовой, стоящий у открытых дверей тронной залы, крикнул:
— На караул!
Солдаты вытянулись, офицер вскочил и выхватил шпагу, готовый отдать честь. Он увидел, что императрица Анна Иоанновна ходит по тронной зале взад и вперед, склоня задумчиво голову, не обращая внимания ни на кого. Часовой стоял как вкопанный, держа руку на прикладе, весь взвод замер в ожидании, но что-то необычное чудилось в лице императрицы… Эта странность ночной прогулки по тронной зале начинала смущать гвардейцев. И тут послышались шаги в коридоре. Офицер обернулся и увидел Бирона в ночном одеянии.
— Не знаете ли вы, сударь, долго ли намерены ее величество оставаться в тронной зале? — шепотом осведомился офицер, отсалютовав фавориту. — Время столь позднее…
— В тронной зале? — вскинул брови тот. — Я сейчас от императрицы, она ушла в спальню ложиться.
— Взгляните сами — она в тронной зале, — твердо сказал офицер.
Бирон приблизился к дверям — и замер.
— Это какая-нибудь интрига, обман, какой-нибудь заговор, чтобы подействовать на солдат! — вскричал он, наконец-то выйдя из оцепенения, а потом бегом устремился в покои государыни и через миг вернулся, ведя ее за руку: с распущенными волосами, в пудермантеле[54], в котором он ее застал.
Анна Иоанновна изумленно уставилась на женщину, стоявшую посреди тронной залы. Ей почудилось, будто она видит свое отражение в зеркале. Та же внушительная фигура (незнакомку тоже можно называть Толстой Нан!), то же хмурое лицо (и ее можно сравнивать с царем Иваном Васильевичем!). Разница лишь в одежде да в том, что Анна Иоанновна сама про себя знала, что она — настоящая, а эта — самозванка!
— Кто ты, зачем пришла?! — крикнула Анна.
Незнакомка, не молвив ни слова и не сводя глаз с императрицы, попятилась к трону, а потом начала подниматься на ступеньки под балдахином.
У Анны перехватило дыхание от возмущения, она слова не могла сказать.
Ее трон! Ее власть! А вдруг… вдруг кто-то решит, что настоящая — та, другая?!
— Это дерзкая обманщица! — не выдержал Бирон. — Вот императрица!
Анна с облегчением поняла, что Эрнест-Иоганн указывает именно на нее. О любимый, верный друг… Он не предал, он никогда не предаст!
— Императрица приказывает вам: стреляйте в эту женщину!
Изумленный, растерянный офицер скомандовал, солдаты прицелились.
Но в то же мгновение женщина, стоявшая на ступеньках трона, еще раз обратила глаза на императрицу… и исчезла.
Анна покачнулась. Бирон протянул руку, чтобы ее поддержать, но она устояла. Медленно повернулась к Эрнесту, прошептала:
— Это моя смерть была.
Затем она поклонилась остолбеневшим солдатам и ушла к себе.
Анна умерла через несколько дней (как она и предвидела, почечные колики довели ее до мучительного конца), успев назначить своего возлюбленного регентом при императоре-младенце. Бирон за себя не просил — за него просили другие, чая сыскать от него потом милостей. Но Анна все же задала вопрос напоследок:
— Тебе это надо?
Эрнест-Иоганн промолчал, решив сделать чисто русский жест: положиться на судьбу.
Анна со вздохом подписала указ. Она не могла отказать этому человеку ни в чем!
Но милость Толстой Нан станет причиной скорого падения и ссылки ее возлюбленного, а также всей его семьи, ибо благими намерениями частенько бывает вымощена дорога в ад.
И так говорят не только русские!