Глава 5. Государевы дары

Ввиду отсутствия женской половины распоряжался хозяйством московского, по большей части пустовавшего пристанища воеводы, угощением и обустройством всяческим тот же Буслаев. Мужик бывалый, толковый, по причине вдовства недавнего и детей взрослых совсем к семье не привязанный, он следовал за Басмановым повсюду, привычки его знал, и без слов лишних понимал. "Холодный" стол по приезду князя накрыли споро, а прислуживать у двери поставили Сеньку, снабдив чистым полотенцем через руку, подносом и наказом не считать ворон.

Помолясь на красный угол, гости поснимали шапки и расселись, выпили по разу, повели немудрёную беседу. Охлябинин сыпал шутками, поминая молодые забавы, и воевода даже посмеялся вместе с ним над известными обоим подвигами, за которые никакой батюшка не похвалил бы на исповеди, предоставив рассуждать Всевышнему. Из-за сплошной седины, развесистых усов и множества морщинок от чрезмерно весёлого нрава постоянно щурящихся глаз Охлябинин выглядел ровесником Басманову, хоть был лет на пятнадцать моложе. Одет он был исключительно богато, и даже рукава ферязи сребротканого голубого атласа, завязанные за спиной, расшиты были жемчугом, но при всём этом держался так запросто и легко, что рядом с ним сразу же делалось покойно и свободно. Федька поймал себя на том, что улыбается тоже. И теперь, вблизи, разглядел, что Охлябинин вовсе не стар, как показалось накануне. По разговору судя, и в походе вместе бывать им с воеводой доводилось, что ещё больше вызвало Федькино к князю расположение. Так болтовня шла какое-то время. Однако зачем явился он к воеводе, из этого всего пока не ясно было.

– Алексей Данилыч, – помолчав после второго корца мёду, значимо понизив голос, Охлябинин оперся локтями о стол, и как будто подмигнул при этом Федьке, сидящему напротив, – погутарить бы с глазу на глаз.

– Тогда в комнату31 прошу, Иван Петрович, – Басманов поднялся. – Фёдор, ты с гостями нашими побудь пока, пусть ничем не стесняются.

Федька тщетно силился угадать, что за дело до него у князя-распорядителя. Верно, после узнается, когда они с батюшкой о своём переговорят. Троица гостей пожелала прохладиться на дворе, все вышли, и рассуждали, что нет лучше вятской лошади по снегам и морозам, и если, скажем, к ней толково аргамачью кровь примешать, то и вовсе равных не будет, хошь в пир, хошь в мир.


– Так я тебе скажу, Алексей Данилыч. В счастливый час ты в Москву вернулся. И не токмо победою новой Иоанна возрадовал. Догадываешься, про что я?

Они стояли рядом у стрельчатого окна, глядя на компанию во дворе.

– Как не догадаться, Иван Петрович. Но не ошибаюсь ли? – пристальный взгляд воеводы сейчас просил, а не требовал, как обычно. Охлябинин отвечал ему прямым и честным, без улыбки, движением сердечным, возложив мягко поверх его железной руки ладонь.

– Идём-ка сядем, Алексей Данилыч.

В коротких сиреневых сумерках снаружи ещё светло.

– Сам знаешь, каков Иоанн. По царице Анастасии болеть не перестаёт, в одиночестве стынет. Царица Мария Темрюковна, чада лишившись, хворает, да не в этом дело. Не утеха она Иоанну… Нет меж ними сродства того, чтоб душа отдыхала, как прежде. И нет рядом с ним никого, чтобы брови его ежечасно не хмурились, а сердце бы веселело. А насейчас это ой как надо… Государь хоть и Божий помазанник, а всё одно человек. А вот вчера случилось диво, как только Фёдор твой к нему подошёл, и как после рядом побыл. Ожил Иоанн невероятно, озарился весь. Душу в нём чает. Да ты сам всё видел.

Воевода кивнул. Разве слепой не увидел этого… И за все минувшие годы, что близ царя он провёл, повидавши многое, ни разу единого не приметил, чтоб сияло в облике Иоанна такой особенной окрылённости. Ни одержимость замыслами, и ни удача ниспосланная не давали такого света. Ни на кого прежде не смотрел он так неистово, с надеждою как бы, как бы забывшись совершенно. И то, как нежданно, решительно, перед всеми, безо всякого уведомления, возвёл Федьку к своему столу, точно как Зевес – своего виночерпия похищенного. Как не понять…

– Нет Федьке твоему равного. Всё при нём! Это, Алексей, тебе я говорю, а меня не обманешь! Желает его Иоанн подле себя. Безмерно желает. И вчера мне об том сказал, и сегодня, обстоятельно, и до тебя донесть сие велел.

То честь была. И удача! Сердце зачастило помимо воли. Мог Иоанн повелеть такое, и не спросясь, без особых разъяснений, и всё было б исполнено, да, видно, и впрямь дело тут чудесное выходило…

– Что скажешь, воевода? – Охлябинин снова стал лукавым, прищурившись на него слегка снизу вверх, и заложив руки за спину. – Не каждого государь, к делу пристраивая, в покои к себе приглашает, сам знаешь.

– Уж это верно, Иван, что не каждого. И не важна я птица, чтоб ему меня испрашивать… Об удаче такой все мечтают, вон, Шуйский Андрюшку своего определили бы, не задумавшись, да не зовёт Иоанн. Да полно, князюшка, неужто так всё? Так в кравчие – или постельничие сразу?

Охлябинин тут промолчал многозначительно. И воеводе не за чем лукавить было – да, предполагал поближе к государю Федьку пристроить и все к тому посылки наблюдал, но чтоб вот так скоро и близко…

– Себе не веришь – мне поверь. Только раз прежде схожее творилось – когда Данила Андреич (светлая память ему и души упокоение вечное!) по юности возле князя Василия был, и о том мне сам Якушев в подробностях пересказывал… Ты лучше вот что мне скажи, Алёша. Федя твой сколь в утехе-то любовной сведущ? Огонь-малый, это сходу видно. Мимо такого никто пройтить без аха не смогёт. А сам-то он что? М? Когда малый бывалый, у него и соображение иное. А государь иной раз развлечься любит задорно, так вот чтоб Феде оторопи не выказать невзначай среди веселья-то…

– Сведущ, с девицами знался, – воевода, казалось, был в волнении сильнейшем, вглядываясь в деловитую серьёзность Охлябинина. – Иван Петрович, он ведь ни сном ни духом… Понимаешь меня? Как упредить, чем царю угодить?

– Э нет, голубчик ты мой, не изволь беспокоиться, сие – не твоя забота, а моя! – мгновенно загоревшись, как от великой радости, перебил ласково Охлябинин, похлопав Басманова по широкой груди. – Для того я и послан, чтоб всё разузнать порядком, и тебя, и его от лишних хлопот избавить. Станешь ему выговаривать без умения и подхода моего, особого, – только испугаешь. А нам с государем испуги не надобны. Доверься дарованию моему, как своему на поле бранном доверяешься, и не терзайся только. Вредительства тут никакого не случится. Неволи никакой не будет, если что… Посмотрел я вчера на него, посмотрел и сегодня, и скажу тебе, Алексей Данилович, что не напрасно ты на чутьё своё надеешься. Всё ведь про него и сам сознаёшь. Ой, хитрец ты, батюшка! – и Охлябинин шутейно погрозил ему пальцем, и, не давая повода к долгим рассуждениям дальнейшим, а, тем паче – колебаниям, заявил с мягкой решимостью: – Ты свой долг отцовский исполнил всевозможно! Теперь на судьбу положись, и в лучшее веруй, потому как и нет у нас пути иного. Ну, вернёмся ко всем, и я Фёдора забираю. Неча тут медлить, решено всё. Да и время не терпит. Покуда государь в расположении таком, к чему канителиться. В ноябре, вишь, сплошные седмицы, об дни постные спотыкаешься, прости, Господи, а государь начертал на осьмнадцатое собрание большое думное, с застольем, Фёдору на нём быть надлежит кравчим уже по всему распорядку, только и успеем азам выучиться, – направляясь к сеням впереди воеводы, сетовал безостановочно Охлябинин. – А там и вовсе пост Рождественский! Что-то дальше будет…

Что медлить нельзя, то верно. По Иоанну читалось напряжённое решительное ожидание какого-либо события или знамения, благого для себя, укрепляющего бодрость, дерзость и уверенность, чтобы последовать давно лелеемому замыслу, приготовлениями к исполнению коего уже с полгода занимались тайно избранные люди, и воевода с Михаилом Захарьиным, Бутурлиным, с Зайцевым и молодым Вяземским были у основного дела. Да и они всего не знали, что у него на уме. А тем паче – в сердце. Иоанн, как взведённый в твёрдой руке лук, готов был выпустить роковую стрелу своей, и только своей воли. И победа этой воли означала для них всех, ближних, как и для самого Иоанна, всё, неудача – только одно – бесславную гибель. Но выше всех чаяний жаждал убедиться Иоанн, что рука эта, его ведущая в неведомое – Божья. Несокрушимым жаждал быть в себе. И точно не зная, а только ощущая чутьём звериным, понимал воевода, как и Охлябинин, что понадобилась ему для этого особая, близкая и чистая – своя – радость…


Выслушав приказ собираться тотчас во дворец государев, Федька опешил. Но отец только кивнул, в подтверждение слов Охлябинина. Как так, без уготовления, в домашнем? Хоть бы переодеться по-скорому! И волосы не свежи… На его негодующе-умоляющий взгляд князь-распорядитель умилился, откровенно любуясь.

– Не волнуйся, сокол мой, будет тебе всё требуемое вполне предоставлено, до ночи у нас времени достаточно (а ранее государь и не освободится от забот), и поговорить толком успеем, и снарядиться. Всё тебе объясню. Ты вчерашнее накинь, и – с Богом! Ну, давай, вихрем чтоб.

Федька умчался к себе в спальню.

Выученный уже достаточно, Сенька помог ему обрядиться, подал кинжал и саблю, и поспешил по приказу седлать коня, так и не решившись спросить, почему оставляет его, стремянного своего, не берёт с собой. Но этого и сам Федька не знал, а, в свою очередь, узнавать у посланника государева о том, можно ль взять слугу, неуместно показалось… Велено одному отправляться. И то он корил себя за извечные суетности, что прежде радости и благодарности за честь такую выказал беспокойство, как будто и государю, и батюшке, и князю не виднее, как что должно быть! И почему в голову лезет всякая дребедень вместо того, что следует по зрелости поведения?! Надолго ли едет, и когда снова тут окажется, не знал, потому приладил на ремень поясной кошель, матушкой искусно расшитый. Среди обыкновенной мелочи повседневной, каждому человеку нужной для соблюдения себя в порядке, там был полотняный мешочек с душистым цветочным сбором, и серебряный крохотный фиал, весь в камушках игривых, с цепочкой витой, для ношения на груди, работы восточной, тонкой, как будто для царевны волшебной изготовленный, да не руками, а велением чародейским. Краями нездешними от него веяло… Бывало, он маленьким ещё бегал по матушкиной горнице, и ничем не мог утихомириться целый день, а, уж казалось, валится с ног. Как бы невзначай начинала она перебирать сундучок с притираниями, румянами, диковинной позолотой восковой для ногтей, порошками цвета медового, нежными, точно пыльца берёзовых серёжек, душистыми, для волос, и платочками тончайшими, и, сам не зная почему, он приближался, вдыхал, успокаивался даже, а больше всего прельщался серебряной вещицей. Матушка улыбалась, вынимала крохотную крышечку блестящего тёмного дерева, столь невиданно дивно ароматного, что голова его начинала как бы кружиться. Каплей янтарного масла из фиала матушкины пальцы легчайше касались его висков, и мочек ушей, и запястий. После он пребывал в облаке дыхания этого подолгу, и, до банного омовения на каждый третий день, засыпал в видениях золотых львов, жар-птиц и русалок, окружающих его голосами манящими, обещавшими чудеса и радости такие, о которых и себе бы не признался. Только в дрёме они являлись непрошенно… После уж он не так часто наведывался в терем её, занятый учением с монастырским наставником многотрудных языков латинян и греков, вытверживанием наизусть целых стихов из Завета, историй о царях и воителях, и мужах многомудрых, об устройстве в землях дальних, в сферах небесных, и счётом и начертанием, а пуще – науками воинского дела. Но и тогда его нет-нет да и тянуло к привычному вожделенному чувству… воспарения. «Не пренебрегай приятностию, природой данной, Феденька, свет мой, краса моя отрадная. Малая толика и нужна всего-то, а те, кто с тобою близко будут, очаруются, сами не ведая, отчего ты им любезнее стал и милее, – напевно повторял её голос. – А ты и не сказывай, не всё-то людям знать о тебе надобно. И не колдовство сие, а умение из трав, смол и камней душу жизни извлечь, и себе на пользу применить вовремя. Так-то, милый…» – и она улыбалась его смущению, показному невниманию и неверию. В первом походе, ошеломившем суровостью и тяжестью, каких и не представлял, он утешался часто тем, что, отерев досадные тайные слёзы безмерной усталости, засыпал в общем шатре, представляя себе послеполуденный ленивый тихий час лета, и аромат тот загадочный. Провожая его в Рязань, Арина Ивановна плакала неутешно, собирая ему от себя поясную сумку и исподнее тонкое бельё. И положила в придачу тот самый фиал серебряный.

Федька оглянулся на образ, быстро крестясь окроплёнными чудодейственным маслом пальцами, и вышел.

– Ну, прощевай, Алексей Данилыч, доброго нам всем вечерочка, и помни, об чём уговорились мы. Малый наш – не промах, со всем справится! А я прослежу там, чтоб всё чином прошло, – буднично-добродушно, как всегда, приговаривал Охлябинин, придерживая Федьку за плечо, готовясь спуститься с крыльца, где ждали уже верхами его люди.

– Давай, Федька, с Богом. Завтра в Кремле свидимся, – воевода, притянув его за загривок, поцеловал в ясный лоб, перекрестил, ничем не выдав лихорадки тревоги, и смотрел, как они отъезжали.

Оставшись один в своей опочивальне, воевода внезапно подумал о том, о чём никогда не задумывался особо, по привычке соблюдать во всём твёрдость. Эта счастливая привычка с малолетства так укоренилась в нём и разрослась, что он забыл, средь тысячи забот, как может безвольно ныть в груди. Мелькнуло, как тогда он остановил плач жены одним тихим "Арина!", и она отошла, выпустив сына, разомкнув руки, обнимающие его за шею. Его самого сейчас остановить было некому, надсадная ненужная боль вгрызлась в душу, он рванул ворот рубахи, но вместо готового уж сорваться бранного слова невнятная мольба просочилась сквозь зубы, точно кровь. Не найдя другого средства, он шагнул к иконе Спасителя и, со склонённой головой, опустился на колени.


– Не бывал, говоришь, в Москве прежде? – князь-распорядитель шустро петлял по сперва широким, а теперь резко сузившимся и понизившимся ходам под белёными сводами. Масляные навесные светильники были все в кованых красивых окладах, и с цветным литым стеклом. Сумерки спустились по-зимнему быстро, так что Федька опять не успел толком разглядеть окрестности, пока ехали до Кремлёвских ворот. Пройдя несколько постов у проходов к самому дворцу, охраняемых стрельцами в длинных красных кафтанах и опушённых чёрным шапках, они свернули от главного крыльца куда-то вбок, где сразу же стало темно, и никого уже не встретили. Тайный ход, понял Федька. Отчего бы это надо, если всем он уже показан самим государем… В молчании дошли до ещё одной дубовой низкой двери, окованной железными полосами, которую Охлябинин отворил одним из своих ключей, привешенных связкой к поясу под полой ферязи, с другой от ножа стороны.

– Входи, сокол мой.

Здесь было тепло, пахло распаренным деревом, можжевеловой хвоей, свежей сыроватостью, и тишина стояла особая. Полы устилали толстые ковры, наложенные ровно встык, тёмно-красные, с богатым синим и зелёным узором. Они прошли в следующие сени, побольше, где было одно высокое оконце, из приоткрытой створки которого тянуло приятным холодком. Затворив на все засовы последнюю дверь, князь указал на широкую лавку перед столом, накрытым как для небольшого ужина. Тут же стояла золотая братина32 в виде райской птицы, в богато расшитом белом полотенце, и множество питейной посуды. В стороне имелся большой серебряный рукомойник, и носик в виде головы барашка смотрел забавно, поблёскивая вытаращенными круглыми глазами…

– Скинь кафтан. Иди, полью на руки. И саблю тож отцепи, сюда никто без спросу не сунется. Государевы покои!

Федька осматривался, пока князь добавлял в поставцы свечей.

– Налей-ка нам покуда. Ты не смущайся, трапеза эта для нас с тобой, прислуги тут нету, так что я ухаживать за тобой не буду, распоряжайся сам, как если б в дому у себя был.

Федька заметил, как пристально, но и ненавязчиво наблюдает за ним Охлябинин.

– Ай, молодец. Всё-то у тебя в руках порхает точно! И плавно этак, по-лебяжьи. На смотринах для девки, скажем, такие повадки – полдела до венца! Твоё здравие, Фёдор свет Алексеевич.

– И твоё, Иван Петрович. Только вот кушать мне не хочется, уж извини.

– Волнуешься? Оно конечно, а как же. Впервые всё волнительно! – и тут Иван Петрович снова подмигнул Федьке, как давеча.

– Такое внове мне, конечно… Как подумаю, что государю не угожу, так последние мысли мутятся. Помру, кажется…

Князь словно не хотел видеть Федькиной отчаянной попытки, сознавшись прямо в робости, выпросить побольше дружественной помощи. Отвернулся кинуть на кресло ферязь, и отвечал обыденно и спокойно: – Ой, Федя, государю ты не угодить одним только можешь – ежели и дальше будешь так обмирать ото всего. Государь рохлей не жалует. Живость любит во всём! Лихость! Но разумную. При нём только бойкие подвизаются. Угощайся! Амигдал33, в меду варенный – и легко, и бодрости придаёт, а сие тебе понадобится.

– Что-то не пойму я тебя, Иван Петрович, не взыщи… Слова слышу, вроде понятные, а вместе они не слагаются… Что мне сейчас делать-то надо? – выдохнул он. – Страшусь я.

– Ну вот и как тут быть, изверг благостный, обвалился же на мою седую голову! – ворчливым смехом, почудившимся Федьке вовсе уж нелепым тут, отвечал Охлябинин, обходя стол, вставая позади него и возлагая руки на его плечи, и на ухо проникновенно произнёс: – Ждёт тебя государь сегодня же на беседу. Вот и побеседуй с ним, о чём спросит! Не мудрствуя, и не гадая. Сердечности и лёгкости государю надобно. Понятно?.. Ну, освежимся теперь после дня… Мы с тобой сейчас отсюда в мыленку прошествуем, да не в какую-то, а в саму государеву, осмотришься там, может в дальнейшем пригодиться. Подскажу, что знать следует, только ты давай не столбеней, а живо внимай!

Федька, как в тумане, поднялся, влекомый им под руку, кое-как переступил порог. И впрямь – баня… Обдало плотным теплом, знакомым паром липовым, вересовым34 и берёзовым. Охлябинин велел разуться и раздеться, сам быстро скинул всё, кроме штанов и рубахи, закатал рукава, и стал помогать ему с пуговицами и завязками, и скоро Федька остался нагой.

– Крестик сними покуда, после наденешь. Ладанку твою в сумку припрячу, там найдёшь, – он отошёл с ворохом одежды, тотчас поворотился, и вывел Федьку, снова за руку, на середину гладкого чуть влажного пола, ближе к светильникам. Обходя неспешно, осматривал всего, оглаживая по плечам на удивление мягкими ладонями. Тихо было, только потрескивало в печке под горкой горячих окатышей, в углу… От масляных ламп разносился миртовый сладкий дух.

– Безупречно! Превыше мечтания всякого! Ладен и здоров, – тихо и уверенно подытожил князь, остановясь перед недвижимым Федькой. Вдохнул, и покачал, сокрушаясь полушуткою, головой. – Да тебе и омовение ни к чему, этакий цвет весенний, сладостный! Э-эх, вы, годы мои молодыя… А я ещё давеча приметил, как близёхонько к тебе подошёл, веет от волос твоих волшебно, право слово.

Пронзённый страшной догадкой, Федька повалился вдруг к ногам Охлябинина, и чуть не навзрыд зашептал, схватив его руку: – Иван Петрович, виновен я, что мне делать-то?! Виновен! То масло душистое, оно, окаянное, да я ж не знал, а может из-за него только государь мною прельщается, Иван Петрович! Вон там оно, в кошеле, в фиале малом! Господи…

– Тише, что ты, что ты! Чего ещё сочиняешь! Здесь я на то и поставлен, чтоб рассуждать, а не ты. Тащи своё масло, гляну… Ну, знатное мастерство надобно, чтоб такое диво изготовить. Откудова взял? Да не трясись, не яд это! Соки кувшинки болотной чую, амбра серая, да сантал, а вот что ещё – не различу… Подобное только для царицына обихода, никак не ниже! Где же сие добыл?

– Матушка дала с собой…

– Хм. Ну ладно, Федя, ты больше так не пугай меня, а давай помогай, камешков в бадью накидаем… Ах, вот ещё – до отхожего места не надобно ли? Вон дверца, там, пройти по ходу шагов пять, и снова дверца будет, там это всё находится в самом удобном виде… Ну, добро, тогда идём на лавочку, а уж там я тебе помогу…

От облегчения, что в колдовстве не виновен, он ослабел даже, но деловитый непрестанный напор князя, рассуждающего о вещах, о которых и не помышлялось, с простотой и лёгкостью, как о чём-то всем и каждому известном, околдовывал его, потрясение всё новых откровений лишало речи, но она и не нужна была сейчас, когда требовалось понимать и запоминать. Лежал, весь уже чистый, на белом полотне, блаженствуя помимо воли от сильных, но ласковых рук, разминающих и растирающих всю спину и ноги.

– В телесном благе и дух покоен. Ты, Федя, понимать должен, какова тебе доля обещана! О таком знаешь сколько мечтают, да не всякому вот выпадает. Видал, небось, молодцов, что тебе в компанию в Полоцке были? Да и нынешних. Один одного виднее, и нравом не робки тоже, а вот поди ж ты! – Тебя государь рядом возжелал, потому как есть в тебе то, чего ни в ком из них нету.

– Чего же это? – тихо, ровно, не своим голосом отозвался Федька, впервые за всё последнее время справившись с головокружением.

– Про то словами не сказать, сокол ты мой! То только почуять можно. Вот зачем, скажем, из десятка на выбор ладных человека от одного кого-то знобит? Не одно и то же, да, однако, есть общее – Дух особенный такой. Тоже необъяснимо. Что от всей повадки исходит и в очах отражается. Да не стыдись же меня! – князь заливисто рассмеялся, поднимая попеременно краснеющего и бледнеющего Федьку с простынки. – С такими-то статями – и стыдиться! Ах ты, краса-а-а-вец…

Федька внезапно поверил, покорился и закрыл глаза. В ушах – звон, а в душе – средь ада кромешного – ликование такое, сознаться совестно. Только вот тело проклятое выдаёт, и не от страха дыбится, как на стене бывало, – от слов князя-распорядителя, не достигавших его разумения в полноте меры, но принимаемых как неотвратимая правда о себе…

– Ну, вставай помаленьку. Прохладушкой окатимся… Радуйся, что государю любезен так оказался. Да знаешь ли, как щедр он, ежели полюбит кого! Никто ещё от него несчастным не сделался, разве что по своей же великой дурости! Мало ли, что всё здесь тебе внове – ты смел будь, как в бою был, и в замешательстве отступать не смей! Переспроси лучше лишний раз. И всё старайся в обоюдное расположение обращать… Ни в чём государю не перечь, помни, что я тебе говорил. На всё ответствуй достойно и прямо, и смиренно, и смело – как разумеешь, как давеча за государевым столом. Слышишь? На вот, утрись, посиди, остынь малость, неровён час – сомлеешь раньше времени, – смеясь, князь отошёл зачерпнуть ему и себе прохладного травяного настоя с брусникой и сушёной земляникой. – Что-то я сам с тобой умаялся.

– Иван Петрович, только не гневись. Не пойму я, сколько же лет тебе. Деда знал, говоришь, а ведь он молодым совсем изгиб… Батюшке и трёх годов как будто не было…

– Ишь, сметливый какой. Это я так, для пущей важности сказал. Не видал его, конечно, но – слыхал много. Меня к Якушеву, тогдашнему постельничему государя малолетнего, в помощь приставили. А вот он при князе Василии многое повидал.

Не стал Федька более расспрашивать, и от усилий угадать дальнейшее мутился разум. Но сходная доля деда в бытность при великом князе, и что с честью справлялся с нею, – воодушевляла. И единственное – держало в нём остатки мужества, покуда князюшкин навязчивый добрый шёпот и до гнусности благостная рожа увещевали его.

– Каково тебе, Феденька? Не желаешь ли чего? – Охлябинин заботливо причёсывал его подсохшие волнистые волосы, уже безо всякой шутливости. Федька мотнул головой. – А ежели нет, то… – пора. Да полно, сокол мой, что ж ты побелел. Иль я тут напрасно два часа кряду тебе внушения устраивал?! Обожди, мы обрядимся по-праздничному… Но и по-домашнему. И вот, маслом своим «окаянным» спрыснись. Водицы, погоди, прохладной, на. Ну, всё теперь. Более и добавить нечего. Беспредельно и божественно!

Вернулся с шёлковой белой рубахой, золотом вышитой. Совсем почти не осязалась она на теле, до того тонка и легка была, и Федька казался себе вовсе разоблачённым…


Проводя его через мовные государевы сени, Охлябинин накинул ему на плечи длинный атласный халат с соболиными отворотами. Затем отворил дверь в государеву опочивальню, пропустил вперёд. Босые ноги Федьки ступили на ковёр. Единственная свеча горела на столе, мерцали «золочёные таврели»35, расставленные для неоконченной игры… Федька понял, что дышать не может. Наткнулся на прищуренный взгляд Охлябинина.

– Не сметь! Не страшись ничего, об своей службе помышляй только, а я тут по соседству буду! А более никого, и даже возле самих покоев. Смелее! С Богом! – шепнул князь и вышел, но не туда, откуда они явились, а через всю спальню в дверь другую. Пошёл за государем, понял Федька. Тут все мысли и даже чувства его остановились.


Высокая фигура царя возникла в проёме приоткрытой двери. Полуобернувшись на пороге, он негромко говорил о чём-то Охлябинину, отдавая ему только что снятый халат. Затем вошёл, дверь за ним затворилась. Иоанн был в длинной белой льняной рубахе, со свечой в руке. Подошёл к столу, поставил свечу, и снял с себя большой серебряный крест на цепи, положил тут же, на зелёный бархат скатерти. Обернулся к Федьке, как бы с разрешением кинуться себе в ноги. Помолчал, принимая трепет и поклон.

– А ну глянь. Боишься меня?

– Не боюсь.

– Отчего же дрожишь? – царь не поднимал его с колен, разглядывая, проводя по волосам, по щеке горячими пальцами. – Нежели я страшнее смерти, Федя?– он склонился, подхватил его под мышки и рывком заставил подняться, обнял, ободряя, с улыбкой ладонями белое его лицо. – В шахматы играть умеешь? Ну, так давай, научу.


Шла ночь. Холодея неизвестностью, Охлябинин приблизился вплотную к двери, силясь различить настрой происходившего и разобрать слова. То глуше, то яснее всплывал царский голос, слышался и Федькин в ответ, и, погодя, добавлялась ко всему тихая довольная брань царя…

Подивившись и возрадовавшись, Иван Петрович троекратно осенился, и отошёл на цыпочках.


Свет сероватого утра вполз в опочивальню, просочился через цветные стёкла и окрасился веселее.

Федька очнулся, будто и не спал, и страшился пошевелиться, изнемогая и телом, и душой, и как не старался дышать тише, а не вышло. Не вдруг осознал, где находится. Как в лихорадке, вернулись в память прошедшие часы и речи, до того самого мига, когда, в глубокой ночи уже, померк сном-забытьём ошеломлённый разум. Шорох, долгий вздох – царь поднялся в постели. Сердце рванулось, бухнуло, горло сдавило, и Федька закашлялся. Иоанн смотрел с нежным удивлением, как бы заново оценивая свою находку.

– Нынче постное воскресение, Федя. Надобно нам собраться и делами насущными озаботиться… – со смиренным сожалением царь поднимается с постели. – Иван Петрович тебе поможет. Подымайся. Омыться нам прежде надо. И на молитву. Забот у нас окиян… Подай мне одеться, Федя! – и он указал на брошенную на кресло ферязь золотистой тафты.

Он отошёл к столу, на котором были две чаши серебряные с красным вином, и две – с водою.

Федька принялся выбираться из своего ложа, припоминая, что убирать за ним постель будут спальники, самому не надо… Болело всё, будто избитый весь – не понять, спал ли, только вздохнуть и шелохнуться боялся.

Царь улыбнулся его яркой бледности, истомлённости и опущенному, по-прежнему робеющему взгляду. Протянул чашу.

Федька выпил одним долгим махом. Краска начала возвращаться в его черты.

С поклоном появился Охлябинин, доложил, что к облачению готово, подал с поклонами обоим полотенца, и тут же на скамье в серебре уже была приготовлена тёплая вода – умыться наперво.

Пока Федька подбирал и накидывал свой халат, Иоанн тихо переговорил с Охлябининым, веля поскорее научить его кравческому долгу, а заодно и постельническому – по соблюдению государева спального места в чистоте от порчи и всякого неугодного другого колдовства. Воротясь к Федьке, царь снял с левого безымянного пальца золотой перстень и протянул ему: – Прикинь на себя.

Федька принял. Сгодилось на указательный, на правую руку.

– Красота какая! – молвил с лёгкой усмешкой, любуясь изумрудом баснословной цены, отдалив руку, а после ласково и грустно взмахнул на царя ресницами, поклонился земно, распрямился с улыбкой внезапной шалой наглости. – Всё ж не шапка серебра, как ожидалось! Благодарю тебя, Государь.

Иоанн переглянулся с замеревшим было Охлябининым, и рассмеялся, громко и довольно. Покачал головой.

– Была бы шапка – и серебра бы насыпал. Иван, ключ от малого ларца у тебя с собою ведь? Отомкни.

Ларец с царскими драгоценностями появился перед Федькой на столе.

– Бери, что приглянется.

Федька ломаться не стал. Выбрал на полные обе руки.

Загрузка...