ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ ЗАМУЖЕМ, ДА НЕ ПОД МУЖЕМ

Как-то в один из вечеров вскоре после моего приезда в Нью-Йорк я сидел в «Пивном заведении Пфаффа», лениво размышляя, выпить ли мне еще кружечку, или пора отправляться в театр. Мои раздумья прервала какая-то молодая девушка, которая, пошатываясь, подошла к столику и рухнула на стул напротив меня. Она была явно нездорова и находилась в состоянии крайнего нервного переутомления.

Хотя у Пфаффа бывали всякие посетители, все-таки в основном сюда приходили те, кто имел какое-то отношение к театру и искусству. Другими словами, здесь собиралась разношерстная компания хорошо образованных, «культурных» идиотов, каждый из которых питал заблуждение, что в нем горит какая-то искра таланта, которая в один прекрасный день его прославит.

Эта девушка меня заинтриговала. Прилично одета, очень красива, видимо, совсем одна, без мужчины, и явно чем-то напугана. «Но чем?» — спрашивал я себя, пока она потягивала предложенное мной бренди.

Я назвал свое имя, и она в свою очередь сказала, что ее зовут Дара Тулли. Хотя в ее произношении слышался легкий американский акцент, она сказала, что ее родина — Англия. Возможно, на нее благотворно подействовало бренди, возможно, она была рада встретить земляка; так или иначе, она немного пришла в себя и рассказала мне причину своего состояния. Очевидно, то, что ей пришлось пережить, глубоко потрясло ее, и временами, когда она рассказывала о своем путешествии из Чикаго и о докторе, медленно умиравшем на ее глазах от чахотки, ее речь прерывалась и становилась почти бессвязной. Из того, что я смог разобрать, я понял, что она сидела с ним в темной спальне и слушала, как этот человек разговаривал со своими умершими родственниками, пока что-то в ней не оборвалось и она не убежала из дома.

Эта история произвела на меня тягостное и жутковатое впечатление — такие переживания не должны обрушиваться на нежную, хрупкую девушку. Когда она вдруг пришла в сильнейшее волнение при мысли, что она оставила этого доктора в одиночестве как раз тогда, когда он больше всего нуждался в ее помощи, я предложил ей проводить ее до гостиницы, где они остановились.

Когда мы подошли к отелю, Дара испуганно попятилась, словно не решаясь войти, но я настоял на том, чтобы она показала мне ту комнату, которую занимал доктор.

В спальне стояла кромешная тьма. Прокладывая себе путь наощупь и следуя указаниям Дары, я наконец обнаружил газовый рожок и немного осветил помещение. Должен признаться, то, что я увидел, довольно сильно подействовало на меня: на подушке, бессильно запрокинувшись назад, лежала голова мужчины. Его рот был полуоткрыт, а запавшие, невидящие глаза были обращены на меня. Я всегда чувствую себя неуютно в присутствии больного или мертвеца. Когда я попытался повернуть его, из его рта на меня пахнуло таким невыносимым смрадом, что я мгновенно ретировался к двери и, тяжело переводя дыхание, встал рядом с Дарой.

Она хриплым шепотом спросила меня:

— Он умер, да?

— Не знаю, — с сомнением ответил я.

Устыдившись того, что я так легко потерял самообладание, я расправил плечи и снова подошел к кровати, твердо решив выяснить, жив ли еще этот человек. Тело было еще теплым, но, положив руку ему на грудь, я не почувствовал ни дыхания, ни сердцебиения. Он уже стал добычей смерти.

Мне приходилось слышать, что в таких случаях нужно распрямить конечности покойного, пока тело еще не остыло, потому что иначе, когда оно закоченеет, их уже нельзя будет выпрямить не сломав, и тело будет очень трудно поместить в гроб. Я сдвинул подушку, так чтобы его голова оказалась на одной линии с остальным телом. Покончив с этим, я свел вместе ноги мертвеца и сложил его руки вдоль тела. Затем я снял с себя шейный платок и, подсунув его под подбородок доктора, связал концы у него на макушке, чтобы рот оставался закрытым. Его глаза все еще смотрели в потолок.

Я вспомнил, как ребенком меня однажды привели в дом одного из наших конюхов, чтобы почтить память его трехмесячной дочки, которая умерла за день до того. Когда девочка скончалась, ей, по обыкновению, положили на каждое веко по медной монетке, но, к несчастью, ночью одна монетка скатилась на пол. Тело успело закоченеть, на следующее утро уже ничего нельзя было сделать — веко не опускалось. Когда я увидел этого младенца, один глаз которого был закрыт, а другой — неподвижно уставился в небеса, по моему животу пробежала судорожная дрожь. И, что было хуже всего, меня еще попросили поцеловать это маленькое чудовище и помолиться о ее душе.

Эта картина — широко открытый детский глаз, навечно обращенный кверху потрясла мое воображение и крепко врезалась в память, так что я до сих пор вздрагиваю каждый раз, когда вспоминаю об этом случае. Поэтому я позаботился о том, чтобы шестипенсовики, которые я положил на веки доктора, держались крепко и надежно. К тому времени, как я покончил со всеми этими необходимыми заботами о трупе и вернулся к Даре, меня била нервная дрожь и я отчаянно нуждался в живительном глотке бренди. Мы оба поспешили обратно к Пфаффу, где, пока Дара маленькими глоточками потягивала свою порцию, я успел опрокинуть пару стаканчиков освежающей влаги.

Мы взяли еще по нескольку рюмок, и постепенно на ее щеки начал возвращаться румянец. А когда я рассказал ей о своем намерении присоединиться к театральной труппе, которую как раз собирал для гастролей знаменитый антрепренер Джонатан Ид, ее карие глаза вспыхнули живым интересом. Я обнаружил, что Дара обладает очаровательным, тонким и отзывчивым чувством юмора. Когда я принялся описывать ей причуды некоторых актеров, которых я видел во время своей первой пробы в Национальном театре у Джонатана Ида, она быстро развеселилась и заразительно смеялась моим шуткам.

К тому времени мы оба уже пребывали в благодушном расположении духа, и, к моему удивлению, когда я сообщил ей, что труппа уже начала репетиции шекспировского «Гамлета», она сразу отозвалась:

— О, Офелия! Скажите, вы думаете, как и я, что она действительно «чиста, как лед, и, как снег, непорочна», что это — тип цельной и самозабвенно любящей женщины? Или вам ближе мнение, что она не совсем то, чем кажется, и что под покровом ее безумия находят приют непристойные мысли и порочные желания? — спросила она.

Честно говоря, я не знал, что на это ответить, да у меня и не оказалось такой возможности, потому что она начала наизусть цитировать разные отрывки из пьесы, чтобы доказать свою правоту. Хотя от выпитого бренди ее речь временами становилась невнятной и иногда прерывалась хихиканьем, я понял, что текст она знает великолепно, потому что как раз перед этим я посвятил немало времени изучению этой пьесы, стараясь понять основные черты роли, которую я надеялся получить во время своей следующей встречи с Джонатаном Идом. Слушая, как она рассуждает о характере Офелии, и тихонько посмеиваясь, я невольно подумал, что эта девушка намного интереснее, чем мне показалось вначале.

Когда мы, взявшись за руки, чтобы поддержать друг друга, так как мы оба не слишком твердо стояли на ногах, отправились по ночным улицам обратно к ее гостинице, было уже за полночь. У дверей отеля она снова резко остановилась и отказалась входить внутрь. Она твердо сказала, что, скорее, будет бродить всю ночь по улицам, чем согласится спать в соседней комнате с мертвецом.

Так как до моей скромной двухкомнатной квартирки, которую я снимал над лавкой «Товары из кожи», оставалось пройти каких-то два квартала, я, не вдаваясь в долгие споры, просто повел ее за собой. Меня не слишком прельщала перспектива того, что мне придется провести ночь на жестком полу, в то время как она будет занимать мою кровать, но я смирился с этой неизбежной расплатой за проведенный в ее обществе вечер, который вызвал во мне столько противоречивых чувств.

Однако случилось так, что мне не пришлось в ту ночь спать на полу. Едва услышав о моем намерении, Дара с ходу его отвергла. Посмотрев на кровать, она бросила на меня ласковый, дразнящий взгляд.

— Да здесь вполне достаточно места не то что для двоих — здесь можно втроем спать, — сказала она. — Не получив ответа, она продолжила: — После всего, что вы для меня сделали, не могу же я допустить, чтобы вы спали на полу.

Она расчувствовалась и принялась говорить мне, как много я для нее сделал и как она мне благодарна за эту доброту. Она обняла меня за шею и расплакалась. Потом внезапно опустилась на пол и прикрыла глаза.

— Нет, Джеймс, я не могу лишить вас вашего ложа. Я посплю тут, на полу. — Она свернулась клубочком, как котенок, и сонно пробормотала: — Спокойной ночи, Джеймс. И спасибо за все…

Я был немного смущен и сбит с толку, не зная, как мне быть с этой переменчивой и противоречивой девушкой. Мое сознание было несколько затуманено парами выпитого за вечер бренди, так что я не стал долго об этом задумываться и, пошатываясь и скидывая на ходу одежду, которая оставалась бесформенными комками валяться на полу, подошел к своей кровати, Не успел я забраться под одеяло и потушить свет, как в мою комнату, совершенно обнаженная, вошла Дара.

— Я передумала, — объявила она, — там снаружи слишком холодно. Мне не заснуть. Позволь, я лягу рядом с тобой.

Увидев, что я изумленно уставился на ее обнаженное тело, она нервно засмеялась. У меня есть веское оправдание того, что я так бесцеремонно ее разглядывал: дело в том, что я в первый раз в жизни видел перед собой полностью раздетую женщину.

Внезапно она превратилась в воплощение скромности, быстро прикрыв руками темный кустик волос между ногами.

— Ну, — нетерпеливо спросила она, — мне так и стоять здесь всю ночь, дрожа от холода, или все-таки можно залезть к тебе?

Я подвинулся к краю и приподнял одеяло с той стороны, где она стояла. Она тут же скользнула в нагретую постель, накрылась, пару раз взбила подушку, потом свернулась калачиком и скоро уже спала, повернувшись ко мне спиной. Я же еще довольно долго ворочался, пытаясь унять свое волнение и заснуть.

На следующее утро я проснулся довольно поздно и, открыв глаза, обнаружил, что Дара, лениво подперев голову рукой, с насмешливой улыбкой смотрит на меня.

— Джеймс, когда ты спишь, ты похож на красивого, невинного ангелочка…

Ее великолепно сформировавшиеся груди находились всего в нескольких дюймах от моего лица. Два жемчужно-розовых полушария, взостренных нежными сосцами, жаждущими поцелуев любви. Высвободившись из-под одеяла, я нерешительно накрыл одну из них своей ладонью. Грудь была прохладной на ощупь и бархатистой, как поверхность алебастра. Когда я нежно погладил набухшую в ожидании грудь кончиками пальцев, почувствовал, как соски отвердели и стали тихонько щекотать мою ладонь. Я вспомнил стихи сладкоголосого Соломона:

«Два сосца твои,

Как двойни юной серпы,

Пасущиеся среди лилий…»

Дара ласково смотрела сверху вниз на мое обращенное к ней лицо. В ее глазах светилась нежность, а ее улыбка согревала меня, как солнечный свет. Когда я осторожно вобрал губами ее сосок, она стала медленно перебирать пальцами мои волосы. Вжимаясь губами в нежную плоть, я почувствовал, как сосок твердеет и набухает у меня во рту, скользя по ласкающему его быстрому языку. Когда я оставил его, чтобы перенести свое внимание на вторую грудь, сосок уже рдел на белой коже, как спелая вишенка. Так прошло несколько минут, потом я приподнялся, чтобы поцеловать ее в губы. Когда ее алый ротик приоткрылся навстречу моему поцелую, я почувствовал, как учащается ее теплое, свежее дыхание, словно призывая меня не останавливаться и вкусить всех прочих радостей и ласк. Блестящий, острый кончик ее язычка, чувственно скользнув по губам, проник в меня, нежными касаниями разжигая вздымавшееся во мне желание. Отдав свои губы в мою полную власть, она в нежном объятии переплела свое стройное тело с моим, сливая женственные округлости своего стана и мою плоть в какой-то единый организм.

Я всегда был уверен, что меня совершенно не привлекает женское тело, но в эту минуту я испытывал такую радость и такое блаженство, которого мне никогда не доводилось пережить с мужчиной. В податливой мягкости ее груди, распластавшейся по моей, в жарком прикосновении округлых бедер была такая чувственная нежность, что кровь вспыхнула в моих венах неведомым мне дотоле вожделением и устремилась в буйный водоворот страсти.

Дара приподнялась и, продолжая целовать меня, положила руки на мой разгоряченный орган. Она стала разглаживать складки на его коже, и от ее прикосновений он выпрямился во весь рост, став еще тверже и толще. Кончиками пальцев она продолжала наигрывать на его туго натянувшейся коже свою нежную мелодию, пока я не был готов закричать от мучительного наслаждения.

Она скользнула под меня, легла на спину, широко расставила колени и, продолжая ласкать мою напрягшуюся плоть, направила ее во влажный розовый рот, приоткрывшийся между ее бедер. Какое-то лихорадочное нетерпение горячей волной бросилось мне в голову, и я вонзился в нее, стараясь проникнуть как можно глубже, словно хотел целиком скрыться в этой жаркой пещере. Покорная и теплая, Дара обвила меня руками и ногами и только тихонько постанывала при каждом вздохе, которым она встречала мои движения. Возбуждение охватывало ее все полнее, она закинула мне на спину свои полные, мягкие бедра и стала извиваться и яростно тереться об меня всем телом, приподнимаясь навстречу моим толчкам, все глубже насаживаясь на мое орудие, пока из нее не вырвалось какое-то исступленное всхлипывание, благодарный плач умиротворенной плоти.

Я был горд и счастлив оттого, что сумел разжечь в ней такое пламя, и испытывал огромное душевное удовлетворение, видя запрокинутое лицо и блаженную полуулыбку, блуждавшую на ее губах. Но у меня еще оставались кое-какие желания, которые властно требовали удовлетворения иного рода. Я охотно приступил к выполнению этого требования. Медленными, мощными толчками я стал раз за разом сотрясать распростертую подо мной расслабленную, податливую женскую плоть. Дара тихонько застонала, ее дыхание сбилось, она, глядя на меня со страхом, покорностью и восторгом, приподнялась, чтобы обнять меня, но, отброшенная очередным толчком, откинулась на спину, отдаваясь моему напору. Мои движения становились все быстрее и неистовее, Дара до крови кусала губы, ее распахнутый вход с новой силой стал истекать горячей влагой, из ее горла доносились невнятные, гортанные звуки. Томящее напряжение все нарастало, пока наслаждение не стало невыносимым и я не почувствовал, что сейчас что-то во мне взорвется. Я инстинктивно задержал дыхание, меня словно подхватила густая, горячая волна и сок жизни хлынул из моих чресел, из моего бьющегося члена в ее покорно дрожащее лоно. Меня пронизал торжествующий, победительный восторг, и когда по телу Дары пробежали последние трепетания истощившейся страсти, я отозвался на ее счастливый стон протяжным ревом. «Да-а-а-а!» — кричал я, сжимая и тиская в руках мягкие половинки ее зада.



Покорная и теплая, Дара обвила меня руками и ногами.


Когда наконец последние содрогания страсти затихли во мне, я бессильно опустился на Дару, закрыл глаза и долго лежал, слушая, как бьется ее сердце, и лениво слизывая капельки горьковатого пота с ее груди.


Мы плотно перекусили в харчевне, которая располагалась напротив моего дома, и, покончив с завтраком, состоявшим из яичницы с беконом, направили свои стопы к Пфаффу, чтобы отпраздновать то, что произошло сегодня утром.

Я очень хорошо помнил напутствие, которое дал мне мой отец, когда я покидал наше родовое поместье.

— Будь наконец мужчиной, сын мой, — начал он гневно. И продолжил, доводя себя до настоящей ярости, которая при его сложении вполне могла привести к апоплексическому удару: — И не смей сюда возвращаться, пока не представишь мне доказательства того, что ты действительно мужчина, ты, слюнявый, бесхарактерный, голозадый педераст!

Впрочем, у него была причина, чтобы так разойтись. Ведь он и в самом деле за день перед этим разговором застал меня «голозадым» на конюшне, где ко мне уже пристроился сзади один похотливый молодой грум…


Ну, теперь-то я доказал, что я — мужчина. В первый раз в жизни я вонзил свое орудие между женскими бедрами, в первый раз познал прекрасную девушку, и нежные взгляды, которыми одаривала меня Дара, лучше всяких слов убеждали меня, что я хорошо справился с обязанностями мужчины и не обманул ее ожиданий.

Есть такая поговорка: «Кларет для мальчиков, портвейн для мужчин, бренди для героев». Я определенно чувствовал себя героем и, придя к Пфаффу, поднял первый бокал бренди за Дару — за девушку, которая подарила мне надежду на то, что я считал для себя несбыточным, — что я смогу жениться и что у меня будут дети. Но выйдет ли она за меня? Вот вопрос, который тревожил меня, пока я угощал ее бренди, надеясь, что оно поможет ей стать сговорчивее и она примет предложение.

Она была возбуждена и весела. Блеск ее глаз стал еще ярче, когда она принялась рассматривать пеструю публику, которая по утрам собиралась у Пфаффа, чтобы пропустить по первому стаканчику бренди. Здесь был, например, Генри Клэтт во главе целой компании неистовых театралов из богемы. Он пришел к Пфаффу вместе со своей подружкой — актрисой Адой Клэр, вокруг которой тоже всегда крутилась толпа восторженных поклонников. Видно было, что Даре пришлась по вкусу артистическая атмосфера этого заведения, несмолкающий гул разговоров и смеха вокруг нее, что все это для нее внове.

Когда я решил выяснить, как она собирается поступить с телом доктора, которое лежало в гостинице, она оставила мои слова без внимания, сказав только:

— Прошу тебя, Джеймс, не говори о покойном. Не сейчас. Такого чудесного утра, как сегодня, у меня не было много-много месяцев. Я так рада и счастлива… я не хочу, чтобы этому что-то мешало. Давай поговорим о Лайонеле чуть позже. Да, я знаю, ты прав — мы должны об этом позаботиться, но… не теперь.

Я был настолько опьянен ее жизнерадостностью и очарованием, да и выпитым, что прежде, чем я успел обдумать свои слова, нежно сказал:

— Дара, у меня такое чувство, словно я знаю тебя много лет… Ты выйдешь за меня замуж?

Она быстро взглянула на меня, недоверчиво нахмурилась и переспросила:

— Что ты сказал, Джеймс?

— Ты выйдешь за меня замуж? — повторил я. — Мы знакомы с тобой совсем недавно, но я очень привязался к тебе и совершенно уверен, что ты — та единственная, которая мне нужна.

Она внимательно вглядывалась в мое лицо, словно пытаясь найти в моих глазах ответ на беспокоившую ее мысль. Перегнувшись через стол, она взяла в руки мою ладонь и зашептала:

— Тебе вовсе нет никакой необходимости на мне жениться только… ну, из-за того… что произошло сегодня утром.

— Дело не только в этом, — с жаром возразил я. — Ты нужна мне, я хочу, чтобы моя жизнь стала и твоей жизнью. Я думаю, мы могли бы быть очень счастливы вместе.

Она все еще смотрела на меня с видимым сомнением.

— И еще я хотел бы, чтобы с сегодняшнего дня я каждое утро, просыпаясь, видел, что ты лежишь рядом со мной.

Ее лицо осветилось нежностью.

— Мне тоже этого очень хотелось бы, Джеймс, — сказала она со вздохом.

— Ну, если так, — я сразу взял быка за рога, пока она снова не начала сомневаться, — скажи, что ты согласна выйти за меня, и я буду самым счастливым человеком во всем Нью-Йорке. Прошу тебя.

— Но, Джеймс, ты ведь совершенно ничего обо мне не знаешь.

— Я знаю ровно столько, сколько мне нужно знать, чтобы сделать тебе предложение. Скажи, что ты согласна, прошу тебя.

Она задумалась.

— Может быть, мне, и правда, пришло время обрести пристанище, — медленно проговорила она. — Ведь я все время в пути… и так часто — в одиночестве. А с тобой я никогда не буду одинокой, ведь правда, Джеймс?

— Да, — мягко ответил я, затаив дыхание от радости, что ее мысли движутся в нужном направлении.

— Ты мне действительно нравишься, Джеймс… Очень нравишься. И, хотя я не люблю тебя, я думаю, что со временем придет и это.

Она продолжала сидеть, сосредоточенно задумавшись над моим предложением. Боясь спугнуть ее, я молча ждал, к какому заключению она придет.

Она подняла голову, распрямилась и испытующе посмотрела мне в глаза. Наконец немного нервно рассмеялась.

— Хорошо, Джеймс, я согласна стать твоей женой. Надеюсь, что ни ты, ни я об этом не пожалеем.

Я испустил протяжный вздох облегчения и, не шевелясь, с застывшей улыбкой уставился на нее, как какой-нибудь слабоумный.

— Ну, чем мы теперь займемся, — спросила она, — устройством похорон Лайонела или устройством нашей свадьбы?

— И тем, и другим, — быстро ответил я, — и как можно быстрее.


Священнику, который встретил нас в церкви Благодарения на углу Бродвея и Одиннадцатой улицы, не понадобилось много времени, чтобы справиться с минутным замешательством, когда он узнал, что мы пришли, чтобы договориться сразу и о похоронах, и о свадьбе. Венчание было назначено через три дня на следующий день после похорон…

Едва мы вышли из церкви, как Дару чуть не сбили с ног две здоровенные, замызганные свиньи, которые тут же сражались из-за какого-то лакомого кусочка, извлеченного ими из одной из груд мусора, который в изобилии громоздился в сточных канавах по обочинам улицы. У городского совета не было средств, чтобы вывозить из Нью-Йорка мусор, ежедневно захламлявший улицы, и эта забота была возложена на свиней, в неимоверном количестве бродивших по всему городу, оглашая окрестности своим визгом.

Я рассчитывал, что мы сможем добраться до центра на одном из множества омнибусов, которыми так гордились жители Нью-Йорка. В этих экипажах, запряженных двумя или четырьмя лошадьми, обычно размещалось от двенадцати до двадцати пассажиров, сидевших лицом друг к другу на двух параллельных скамьях. Хотя за пять минут мимо нас проехало такое же количество омнибусов, все они были битком набиты, так что забраться в них не было никакой возможности; нам пришлось идти пешком.

Когда мимо, грохоча коваными колесами, проезжали огромные фургоны, тяжело нагруженные разными товарами, и их кучера изрыгали проклятия в адрес наемных извозчиков, которые пытались втиснуться между ними, гвалт становился оглушительным. Улица была заполнена повозками всевозможных видов: тут были и одинаковые коляски, и брички, и быстрые фаэтоны, и закрытые кареты, и большие фургоны, в которых помещались целые семьи, и множество всяких ручных тележек и просто тачек каждый спешил как можно скорее добраться до места назначения. Никакой передышки — среднему американцу чертовски нравится находиться в непрерывном движении, спешить вперед, пытаясь извлечь выгоду из всего, за что он берется в течение дня.

Пройти по обочине тоже оказалось непросто. Дорогу поминутно преграждали то рывшиеся в канаве свиньи, то какие-то мускулистые люди, таскавшие в магазины и бары брикеты льда и всякую снедь. Удивительно, что нам вообще, несмотря на все препятствия, хоть как-то удавалось продвигаться вперед.

Чтобы немного передохнуть от уличной суеты и шума, мы решили заглянуть в «Контуа» и отведать там восхитительного мороженого, в изготовлении которого это заведение не знало себе равных. Немного посидев в уютном кафе, мы почувствовали себя значительно посвежевшими и нашли в себе силы снова выйти на улицу. Мы направились на площадь Объединения, к главному магазину Тиффани, чтобы выбрать там венчальные кольца. Огромный выбор драгоценностей поверг Дару в такое смятение, что мне пришлось приложить немало усилий, чтобы привлечь ее внимание к множеству обручальных колец, которые предложил нашему выбору продавец. Подойдя к витрине, Дара сказала, что не видит между ними особой разницы, так что я сам выбрал для нее простое золотое колечко; расплатившись с продавцом, я аккуратно завернул его в платок и спрятал в карман до дня нашей свадьбы.

Пока мы шли по направлению к Томбсу (тюрьме, которую американцы красиво называют Исправительным домом), Дару поразили нью-йоркские уличные торговцы, бесцеремонность и безостановочная активность которых попеременно вызывали в ней то восхищение, то раздражение. Специфическая, «египетская» архитектура Томбса отбрасывала свою тяжелую тень на весь район Бауэри — часть города, почти такую же мрачную и безотрадную, как отвратительный и жуткий район Файсв Пойнтс, знаменитый процветавшими там пьянством, нищетой, преступностью и пороком.

В полдень мы зашли в кафе… и, ожидая, пока нам принесут устриц в винном соусе, выпили по слингу с джином. Кафе было переполнено, но на лицах всех посетителей была ясно написана одна забота — поскорее управиться с едой, и они то и дело ворчали на официантов, недовольные тем, что их долго не могут обслужить и им приходится отрывать время от своего бизнеса. Вечно занятые, как пчелы, они не могли позволить себе посмаковать свою трапезу и проглатывали ее поспешно и с отменным аппетитом. Почавкать, заглотнуть и бежать дальше — вот и вся церемония.

Эх, память — наше проклятие и наша благодать! Перед моими глазами так ярко, в таких мельчайших подробностях встают картины того дня в Нью-Йорке, что мне кажется, все это было только вчера. Что-то вспоминать приятно, что-то — не очень, но все эти зарубки на моей памяти волнуют и бодрят меня, как и сама суматоха большого города.

После обеда мы прошлись вокруг площади Гудзона, любуясь красотой богатых домов, после которых стыдно было смотреть на безвкусную и бездушную застройку Пятой Авеню, где однообразные коричневые здания чередовались с обнесенными изгородью дворами, на которых, словно на выпасе, бродила скотина. В основном же город был застроен небольшими деревянными особнячками на манер деревенских домов и кирпичными зданиями высотой в три, четыре и даже пять этажей.

Впрочем, в Нью-Йорке меня больше всего поразила не архитектура, а та спешка и суета, которая кипела среди этих, по большей части невзрачных, зданий, та колоссальная энергия, которую проявляли люди, когда хотели добиться успеха в своих начинаниях, каковы бы ни были эти начинания.

Когда мы собирались отходить ко сну, я с нетерпением ожидал, что мы снова предадимся той страстной игре, которая доставила нам такую радость утром. Но моим надеждам не суждено было осуществиться. Дара сказала, что ей не меньше меня хочется продолжить то, что мы так удачно начали, но, к сожалению, об этом не может быть и речи, так как у нее как раз начались месячные.

При одной только мысли о том, что из ее дырочки сочится кровь, меня чуть не стошнило. Перспектива того, что мы будем спать с ней в одной постели, показалась мне не слишком приятной, чтобы не сказать больше…

За своим ликованием по поводу утренней победы я совершенно забыл об этом ежемесячном недомогании, которое было одной из главных причин того, что меня никогда не привлекала близость с женщинами.

Я лег с самого краю и, стараясь держаться как можно дальше от Дары, безуспешно попытался унять свое волнение и уснуть. Я никогда не относился к тем, кто, едва натянув на себя одеяло, отправляется в страну сновидений. Почти каждую ночь, прежде, чем сон одолеет меня, я пролеживаю час или два, бессмысленно уставившись в потолок, и с гнетущим чувством своего одиночества в этой темноте перебираю в памяти события прошлого или мечтаю о будущем. Если бы Богу пришло в голову оказать мне одну услугу по моему выбору, я попросил бы его, чтобы каждый вечер, едва я коснусь головой подушки, мои глаза смыкал благословенный сон.


В эту ночь, вторую из тех, что я провел с Дарой, моя память вернула меня на много лет назад — в те времена, когда я учился в Итоне, закрытой школе для сыновей состоятельных и уважаемых родителей, в школе, которая считалась лучшей в Англии.

Я приехал в Итон на двенадцатом году жизни, снедаемый тоской и горем. За несколько дней до моего отъезда из дома мучительная болезнь убила мою мать, которую я обожал и глубоко чтил. Грубое обращение, с которым приходится столкнуться всякому новичку в закрытой школе, на меня, еще заикавшегося от пережитого потрясения, произвело гнетущее впечатление.

Почти ежеминутно мне приходилось испытывать унижение и подвергаться болезненным шуткам или наказаниям. Это продолжалось до тех пор, пока меня не взял под свою опеку и покровительство один шестнадцатилетний старшеклассник — Николас Доуни.

Для мальчика моего возраста префект (так называли в Итоне воспитателей из числа старших школьников) обладал властью и авторитетом полубога. Полубога, который мог по своему усмотрению всыпать тебе полдюжины суровых палочных ударов по голому заду, а мог великодушно оказать небольшую услугу, если у него было хорошее настроение. В младших классах все воспринимали порку и оплеухи как должное, и я жил в постоянном страхе ожидания того и другого.

Однажды, не разбирая дороги, я мчался по коридору, пытаясь скрыться от компании старших мальчишек, которые меня мучили, и врезался прямо в Николаса Доуни, чуть не сбив его с ног. Он был в ярости — я боялся даже поднять на него глаза. Схватив меня за ухо, он втащил меня в свою комнату и объявил, что намеревается всыпать мне за плохое поведение шесть розог. Когда он приказал мне спустить штаны, я совершенно оцепенел от страха и никак не мог справиться с пуговицами. Я был близок к обмороку и, когда нагнулся, чтобы подставить под удары свой оголенный зад, чуть не упал лицом на пол.

— Приготовься принять наказание как мужчина, — рявкнул он, занося надо мной розгу для первого удара. Я стиснул зубы, надеясь, что сумею сдержаться и не закричать, когда розга врежется в нежные ягодицы. Но ничего не происходило. Ожидание боли было настоящим кошмаром — хуже, чем сама боль. Я весь сжался и, дрожа от страха, оглянулся на своего мучителя. Николас Доуни стоял без штанов, сжимая в руке большой кусок масла, и, не отрываясь, как зачарованный, смотрел на мой оголенный зад. Он медленно подошел ко мне сзади и стал заталкивать одной рукой жирное, скользкое масло в щель между ягодицами, а другой — нежно, словно успокаивая меня, поглаживать мой зад и внутреннюю поверхность бедер.

Мне приходилось до этого слышать туманные намеки на безнравственность и извращения, которые находили приют в стенах школы, но я никогда не видел ничего, что подтверждало бы слова мальчиков, говоривших об этих извращениях.

В своей невинности я покорился этой затее с маслом и нежному поглаживанию, испытывая лишь благодарность за то, что меня больше не собираются пороть. Когда он втолкнул свой упругий, как хлыст, член в мой зад, у меня перехватило дыхание и я упал на колени. Это было не слишком больно и — в качестве наказания — значительно более приемлемо, чем порка. Обхватив пальцами моего малыша, он оседлал меня и сильными толчками погнал, словно коня. Он начал с размеренной и нежной рыси, но постепенно перешел на неистовый галоп, толкая меня все быстрее и быстрее, пока не издал сдавленный крик и не рухнул на меня, судорожно глотая воздух.

С тех пор, как я стал «шестеркой» Николаса Доуни, в мою каждодневную рутину вошли некоторые перемены. Теперь мне приходилось вставать в шесть часов утра и при свете сальной свечки готовить ему завтрак, состоявший из чая или кофе, вареных яиц, сандвичей и жареного цыпленка, так что у меня почти не оставалось времени, чтобы проглотить кусок хлеба с маслом, составлявший мою утреннюю трапезу. Если не считать маленького кусочка говядины или баранины с картошкой, который подавали в полдень на обед, хлеб с маслом для нас, младших ребят, был основным источником существования. Если бы не продуктовые посылки, приходившие от отца, который сам прошел в юности через все радости обучения в закрытой школе, я, без сомнения, умер бы от истощения. Все эти лишения вкупе с предоставлявшейся мне привилегией носить школьную униформу — черный пиджак, жилетку и белую рубашку с черным галстуком — с правом сносить побои и унижения от учителей и старшеклассников обходились моему отцу в двести пятьдесят фунтов в год.

Единственными просветами в этом жалком существовании бывали минуты, когда мой покровитель Николас Доуни подзывал меня к себе и, покрывая нежными поцелуями, усаживал к себе на колени. Больше всего он любил целовать меня в шею, рядом с родимым пятнышком. Когда я со вздохом прижимался к нему, его быстро охватывало возбуждение, и он, сорвав с меня одежду, овладевал моим покорным телом. Я очень привязался к Николасу и со временем пришел к тому, что стал с радостью и нетерпением ожидать нашей следующей интимной встречи. Прошло несколько месяцев, и я уже стал его преданным рабом. Теперь я жил только ради его поцелуев и был готов на все, чтобы доставить ему удовольствие.

Когда он покинул школу, чтобы поступить в Оксфордский университет, я больше недели не мог уснуть — стоило мне закрыть глаза, как меня начинали душить рыдания. Когда же я в свою очередь поступил на первый курс того же университета, то узнал, что он закончил обучение за год до этого и уже получил офицерский чин в гренадерской гвардии.

В Оксфорде я стал восторженным театралом и постоянным участником университетского театрального общества. Поначалу я помогал в подготовке спектаклей в качестве рабочего сцены, а со временем стал получать небольшие роли в постановках общества. Постепенно я стал все глубже погружаться в околотеатральную жизнь, совсем забросил занятия и чуть ли каждый вечер проводил в лондонских театрах. Сцена настолько поглотила меня, что я решил, что это моя судьба и должен посвятить театру свою жизнь.

Целыми днями я читал пьесы и писал рецензии на те спектакли, что мне удавалось посмотреть. Мои статьи публиковали очень редко, но когда какая-нибудь из них все же появлялась в печати, я чувствовал огромную гордость и волнение.

Так, без особых перемен и безумств, обычно свойственных юности, продолжалась моя жизнь, пока я не дожил до последнего курса. На летние каникулы я приехал в родовое имение и целые дни проводил дома, отчаянно скучая и не зная, чем себя занять. Однажды, бродя по усадьбе, я заглянул на конюшню и заметил там молодого грума. У этого юноши были лицо и фигура античного бога. Ни он, ни я ничего не сказали друг другу, но взгляд иногда способен выразить большее, чем пространное признание… С тех самых пор, как я в последний раз видел Николаса Доуни, я не испытывал такого сильного желания и возбуждения. После того как судьба разлучила меня с Николасом, я держался особняком, ни с кем не завязывая близкой дружбы и отклонял все попытки своих приятелей к более тесному общению. Вожделение и похоть, которые я прочитал в обращенном на меня взгляде юноши, поразили мое воображение, я задрожал, повернулся и быстро зашагал к дому, решив впредь избегать опасного соседства с конюшней.

Возможно, именно благодаря охватившему меня возбуждению я в тот день за обедом завел разговор о своем желании связать свою жизнь с театром. От меня потребовалось немалое мужество, чтобы решиться заговорить на эту тему, потому что мнение отца о театре мне было хорошо известно.

— Театр — это почти то же самое, что бордель, — часто говаривал он. — И каждый, кто переступает порог этих балаганов, ставит себя на одну доску с цыганами, развращенными блудницами и прочей публикой, удовлетворяющей потребности и вкусы самой низкопробной части общества.

Услышав о моих театральных амбициях, он побагровел и как будто даже раздулся от негодования. Кусок застрял у него в горле, и он принялся кашлять и хрипеть, колотя по столу стиснутыми кулаками. Предвидя поток грубой брани, готовой вот-вот обрушиться на мою голову, я поспешно вскочил из-за стола, ретировался в свою спальню и заперся за замок.

На следующее утро я дождался, пока он уйдет из дому, и только после этого решился спуститься к завтраку. Перекусив, я вышел на улицу, чтобы побродить на свежем воздухе и насладиться солнечной погодой. Стояло божественное утро, и красота Господня творения предстала передо мной во всем своем великолепии. Я словно во сне бродил по усадьбе, наслаждаясь теплыми лучами солнца, которые придавали поэтическую легкость и какую-то прозрачность всему, что было омыто их светом. Могу поклясться, что я не сознавал, куда ведут меня ноги… до того момента, пока не оказался в конюшне наедине с тем самым красивым грумом.

Наши глаза встретились, и я почувствовал, что он зачаровал меня своим долгим, пристальным плотоядным взглядом. Не отводя от меня глаз, он медленно подошел ко мне и, поглаживая меня, как норовистого жеребчика, осторожно повел за руку в одно из лошадиных стойл. Я послушно расстегнул пуговицы, брюки соскользнули с меня на землю. Тогда он резко развернул меня лицом к стене и, толкнув на кучу соломы, сорвал с себя штаны. Он опустился на колени и сразу вошел в мой послушно подставленный зад. Из моей груди помимо моей воли вырвался довольный, хриплый стон, но вдруг я услышал, что мой любовник громко закричал от боли — на его спину со свистом обрушился кнут моего отца.

Я не могу описать ярость, которая охватила отца, когда он нашел меня в таком постыдном положении с одним из собственных конюхов. Мне, вероятно, никогда не удастся загладить в памяти тот стыд и унижение, которые мне пришлось пережить, пока я натягивал на себя штаны под его презрительным взглядом.

Я провел долгую бессонную ночь, а на следующее утро, подавленный и уставший, потерявший всякую надежду и интерес к жизни, предстал перед своим отцом, чтобы выслушать его приговор. Он сидел за своим столом в библиотеке и, видимо, чувствовал ко мне такое омерзение, что даже избегал смотреть на меня во все время нашего разговора.

— Я не верю в тебя и не надеюсь на твое исправление. Ты навлек позор на свое родовое имя, на имя, которое до сих пор произносилось в обществе с уважением и почтением, — холодно сказал он. — И все же, какой бы безнадежной я сам не считал эту затею, мой долг — сделать все, что в моих силах и в моей власти, чтобы ты стал мужчиной. Вся моя жизнь до сих пор протекала в ожидании того дня, когда ты приведешь в дом жену и произведешь на свет наследника родового имени. Ты — мой единственный отпрыск, последний в роде Кеннетов. От тебя зависит очень многое. — Он посмотрел на меня и возвысил голос: — Ты хоть понимаешь, до какой степени я от тебя завишу? Понимаешь, что в твоих руках — продлится ли род Кеннетов в веках, или зачахнет, погребенный сорной травой?

— Да, отец, — пробормотал я.

Он наклонился и достал из ящика письменного стола два конверта.

— Завтра ты отплывешь из Ливерпуля в Америку. Там, неподалеку от Нью-Йорка, у кузена твоей матери есть кусок земли под фермой. Там ты и поселишься и будешь работать на его ферме. Ты останешься там, пока не сможешь доказать, что ты мужчина. Как приедешь в Америку, найди себе какую-нибудь хорошенькую потаскушку и уложи ее к себе в постель. Мне глубоко наплевать, сколько женщин ты употребишь и сколько ублюдков ты наплодишь, — лишь бы ты держался подальше от мужчин. — Он запнулся и быстро взглянул на меня. — Ты меня понял?

Я смог только кивнуть в ответ — судьба американского батрака показалась мне ужасной участью.

— В этом конверте, — продолжил он, протягивая его мне, — письмо к кузену твоей матери, в котором содержится строжайшее указание нагружать тебя работой, чтобы ты был занят с рассвета и до заката. Дисциплина — вот, что тебе нужно. Она удержит тебя от содомского греха. Ферму ты найдешь без труда — адрес написан на конверте. А вот второй конверт, адресованный в Нью-Йоркский банк. В нем содержится указание ежемесячно выплачивать тебе некоторую сумму, которой должно быть вполне достаточно для твоих нужд.

Гнев, душивший его все сильнее по мере того, как он продолжал говорить, стал прорываться наружу.

— Будь наконец мужчиной, сын мой, — заорал он. — И не смей сюда возвращаться, пока не представишь мне доказательства того, что ты действительно мужчина, ты, слюнявый, бесхарактерный, голозадый педераст!

Стоит ли говорить, что, прибыв в Нью-Йорк, я не стал извещать об этом своих родственников по материнской линии…


В то утро я проснулся довольно поздно, но все же не настолько, чтобы опоздать на встречу, назначенную на полдень в Национальном театре. Дара уже встала и, как только я открыл глаза, протянула мне чашку горячего кофе. Она успела заручиться моим согласием на то, что на эту встречу мы пойдем вместе — она не меньше меня прониклась желанием попробовать свои силы в театральной постановке.

Джонатан Ид встретил нас в фойе и провел на сцену. Я познакомил его с Дарой и, запинаясь, попытался объяснить ее присутствие:

— Это мой близкий друг. Она родом из Англии, и ей очень хотелось бы сыграть в вашей труппе.

Когда ей этого хотелось, Дара, как никто другой, умела вызвать в любом мужчине, с которым сводила ее судьба, чувство восхищения и радостного возбуждения. Так что Джонатан быстро смягчился, как только она взялась его очаровывать.

Это был рыжий, веснушчатый человек лет сорока, среднего телосложения, уверенный в себе и последовательный в словах так же, как и в поступках, умевший мягко надавить на всякого, кто осмеливался ему противоречить. В своем элегантном шерстяном сюртуке, шелковом галстуке и светло-коричневом жилете он легко мог сойти за преуспевающего бизнесмена, а не за человека театра.

— Джеймс, — сказал он, приятельски похлопывая меня по спине, — думаю, тебе приятно будет узнать, что я решил подыскать тебе место в нашей труппе. Для двух пьес, которые мы планируем поставить, как раз требуется мужчина с сильным английским акцентом. Где-нибудь на следующей неделе я подготовлю для тебя списки текстов этих пьес.

Я уже открыл было рот, чтобы выразить ему свою признательность, но не успел ничего сказать, потому что он сразу повернулся к Даре.

— Та-ак, а вы что умеете, барышня? Джеймс говорит, что вы родом из Англии, но произношение у вас, если меня не обманывает слух, скорее, американское, чем английское.

Дара улыбнулась, как будто его замечание ей очень польстило.

— Я в этой стране уже давно. Что касается моих умений… я, скажем, могу цитировать Шекспира целый день напролет.

Он встретил ее слова довольно резко.

— В этом я не сомневаюсь. Но вот умеете ли вы играть на сцене? Сможете ли вы быстро и точно выучить свою роль? Если вы намерены стать участницей моей труппы, вы должны быть в состоянии выучить роль в течение одних суток, потому что нам часто приходится ставить по три-четыре пьесы в неделю — и почти без всяких репетиций. Как вы думаете, по силам вам такая задача?

На лице Дары выразилось сомнение.

— Д-да… Да, сэр, думаю, что я справлюсь, — преодолев некоторое колебание, ответила она.

— Вы знаете балладу Гэй «Черноглазая Сюзанна»? — спросил Джонатан.

— Нет, но я уверена, что смогу быстро выучить слова, — с готовностью и уверенностью в голосе ответила Дара.

— Хорошо. Вот вам текст, — сказал он, протягивая ей исписанный от руки листок бумаги. — Мне нужно перекусить, но я вернусь не позже, чем через полчаса. Смотрите, к моему приходу слова должны отлетать у вас от зубов.

Помахав нам рукой на прощание, он вышел через боковую дверь, оставив нас с Дарой в некотором замешательстве.

Наконец Дара прошла в зрительный зал, уселась в одно из зрительских кресел и стала изучать листок, который оставил ей Джонатан Ид, — вид у нее был очень решительный. Она на секунду отвела глаза от бумаги и посмотрела на меня.

— Джеймс, будь так добр, оставь меня одну. Если я хочу в самом деле это выучить, мне нужно как следует сосредоточиться.

Джонатан Ид вернулся минут через двадцать и сразу же размашистым шагом прошел на сцену.

— Поднимайтесь ко мне, — крикнул он Даре, — и оставьте эту бумажку на кресле.

Когда Дара поднялась по ступенькам и подошла к нему, он поставил ее на середину сцены, а сам спустился в зрительный зал и уселся рядом со мной.

— Готово. Ну, приступайте, барышня. И говорите громче, чтобы вас было хорошо слышно даже в самых задних рядах!

Дара нервно откашлялась, произнесла заглавие баллады и начала читать первый куплет.

Джонатан встал со своего места и крикнул:

— Пока все отлично, но все же постарайтесь говорить погромче! Я уверен, что до задних рядов ничего не доходит.

Джонатан Ид всем телом наклонился вперед, внимательно вслушиваясь в ее голос, — на лице его было написано восхищение. Вот, подумал я, девушка, которой врожденное чувство меры, здравый смысл и артистизм безошибочно подсказывают, когда нужно выдержать паузу, а когда можно возвысить голос, чтобы усилить драматический эффект.

Ее умение держаться на сцене и органичное чувство стиха в сочетании с юной красотой производили ошеломляющее впечатление, и даже такой старый циник, как Ид, был потрясен.

Дара была так захвачена стихотворением, что на ее глазах выступили слезы. Джонатан встал и крикнул:

— Вы приняты! — Он двинулся к выходу, но на полдороге остановился и обернулся к нам.

— Жду вас обоих здесь же в ближайший четверг, в полдень.


На следующий день состоялись похороны доктора Шеппарда. Те немногие ценности, что у него были — одежда, золотые часы и кольцо, — мы продали. Вырученных за них денег и той небольшой суммы, что я нашел в кармане его пиджака, как раз хватило, чтобы оплатить гроб, траурную церемонию и небольшой могильный памятник. Надпись на камне была очень короткая — ведь Дара почти ничего не знала о его прошлом и его родных.

Пока могильщики опускали гроб, я перечитывал эти слова: «Доктор Лайонел Шеппард. Умер 2 апреля 1860 г.».

Палящее, жаркое солнце, посылавшее на кладбище свои лучи с ярко-голубого неба, не могло растопить тоски и уныния, овладевших сердцем Дары.

Я думаю, что до той самой минуты, пока могильщики не начали засыпать гроб с телом доктора землей, неумолимо заполнявшей могилу, Дара как будто пыталась не верить в то, что его действительно больше нет, словно не могла осознать факта этой смерти. В этих черных, бездушных комьях, под которыми постепенно скрывался из виду гроб, было что-то окончательное, подводящее последнюю черту, — что-то, от чего по лицу Дары покатились слезы. Зеленое кладбище со всеми его тихими аллеями и тенистыми тропинками расстилалось перед нами. Оно было бы прекрасно, если бы не было кладбищем. Но ни горячие лучи солнца, ни красота пейзажа не могли развеять ее тоски.

По дороге с кладбища нам удалось забраться в проходивший мимо омнибус, который, по обыкновению, был так переполнен, что места хватило только на то, чтобы встать у самого края. Колымагу так бешенно трясло, что, хотя мы и висли на всем, за что только можно было уцепиться руками, все же всякий раз, когда экипаж накренялся на повороте, мы рисковали выпасть на мостовую.

Кучер, яростно понукавший лошадей на поворотах, только усугублял эту беду, так что, когда мы наконец добрались до кафе, я чувствовал себя как пьяница, который с трудом стоит на ногах.

После спокойствия и мирной тишины кладбища Пирлесс Грин городской шум и суета показались нам особенно оглушительными. Все же по сравнению с улицей, где кипело движение, грохотали экипажи и надрывали глотки, стараясь перекричать друг друга, продавцы газет и лоточники, торговавшие всякой всячиной, — кафе казалось настоящим оазисом спокойствия и тишины.

Полуденный наплыв посетителей еще не начался, и в кафе, кроме меня и Дары, никого не было; мы смогли перекусить и побеседовать в относительной тишине. Дара все еще была в сумрачном расположении духа, и я предложил провести этот день дома, а вечером, чтобы немного развеяться, сходить в театр на комедийное представление.

В театре Ниблоу, где на протяжении многих лет ставили «Черного обманщика», был аншлаг, но мне каким-то чудом удалось раздобыть два места рядом со сценой. Вдоль авансцены стоял длинный ряд ночных ваз, или, проще сказать, ночных горшков, в каждом из которых красовался замечательный по красоте букет цветов. Отлично сложенные девочки, одетые ровно настолько, чтобы сохранить видимость приличия и чтобы их нельзя было назвать совсем голыми, выделывали на сцене какую-то бестолковую смесь балета и буффонады. На меня, однако, не произвели ни малейшего впечатления ни дразняще мелькающие разгоряченные груди, ни соблазнительно обнаженные попки, возбуждавшие такое оживление у большинства зрителей. Одним словом, этот вечер разочаровал меня и, думаю, вряд ли очень развеселил Дару.

Наша свадьба, как и похороны доктора, была весьма скромной. Несколько уборщиков, да две-три женщины из тех, что украшают церкви свежими цветами, — вот все, кто присутствовал на церемонии.

Дара была одета в простое белое платье, корсаж которого был украшен незатейливой вышивкой, и произвела хорошее впечатление на дам, ставших нечаянными свидетелями нашей свадьбы. Ее бледное, прекрасное лицо, обрамленное роскошными каштановыми волосами, было кротко обращено к преподобному отцу Холлоуэю, за которым мы торжественно повторяли брачные обеты. Ее глаза были печальны, но, когда она повернулась ко мне, чтобы, по обычаю, поцеловать своего жениха, и нежно мне улыбнулась, я решил, что я определенно счастливчик, если мне удалось завоевать такую красавицу и она согласилась выйти за меня замуж.

Вечером мы отпраздновали нашу свадьбу, устроив настоящий пир: вирджинская ветчина, индюшачьи ножки со специями и рубленый цыпленок в сметанном соусе. Все это сопровождалось бесконечным количеством вафель, поданных с кленовым сиропом в серебряных кувшинчиках, и большим блюдом слоеных пирожков с клубникой.

После ужина мы отправились на бал в Театральный парк, где почти до полуночи танцевали вальсы и кадрили, и вернулись домой глубокой ночью, чувствуя приятную усталость и испытывая одно желание — спать.

В субботу вечером мы отправились прогуляться по Южной улице в гавань. Мы с любопытством рассматривали пришвартовавшиеся там океанские суда. Их высокие мачты и такелаж вздымались над палубами, а огромные бушприты угрожающе нависали над нашими головами. Узкие грязные улочки, примыкавшие к порту, представляли собой не слишком приятное зрелище. В основном они были застроены маленькими лавочками и мастерскими, в которых работали лишь изможденные, морщинистые женщины, оборванные дети, да густобородые евреи, которые портняжили и починяли обувь. Многие эмигранты осели здесь, и жизнь, которую они теперь вели, была совсем не похожа на то, что рисовалось им в мечтах. Мы повернули обратно к дому и по дороге заглянули на заселенную выходцами из Италии Малберри-стрит, полюбоваться многоцветьем нарядных магазинчиков.

Мы прошлись по городу, я показал Даре несколько занятных мест, заметив при этом, что у жителей этого города и в самом деле есть некоторые основания для постоянных утверждений, что у них великий город и что только здесь и можно нормально жить.

— Может он и великий, — откликнулась Дара, — но все-таки не такой большой, как Лондон.

— Это правда, — согласился я, — но знаешь ли ты, что это в самом деле королевский город?

— Королевский? — удивленно переспросила Дара. — С чего ты взял?

— Все очень просто, — сказал я. — Этот город был назван в честь моего тезки герцога Йоркского, который впоследствии стал последним королем династии Стюартов. Если только можно верить всему, что понаписано в книгах по истории, он был пренеприятным типом, этот герцог. Как и многие монархи до и после него, он без колебаний пользовался своим правом короля переспать с любой придворной дамой, которая займет его воображение. Когда его жена умерла, он из всех женщин королевской крови, которые могли подойти ему в жены, выбрал четырнадцатилетнюю Марию Беатриче, итальянскую принцессу, которая как раз собиралась принять монашеское послушание.

— И она была согласна выйти за него? — взволнованно спросила Дара.

— Конечно нет. У нее в этом деле не было права голоса. Принцессы выходят замуж не за тех, за кого им хочется, а за тех, кого выбирают им родители. Когда она услышала об этом предложении, она разрыдалась и на коленях умоляла родителей позволить ей уйти в монастырь, потому что сама мысль об этом браке была ей отвратительна. Когда неделю спустя ее забрали из дома и привезли в Англию, принцесса все еще продолжала плакать.

— Какой ужас! — воскликнула Дара. — Бедняжка… Сколько же ей пришлось пережить, пока ее везли через всю Европу к этому мужчине, которого она и в глаза не видела. А сколько ему было лет?

— Уже за сорок. Он ей в отцы годился. Ему так не терпелось наложить на нее свои лапы, что, встречая судно, которое доставило ее к английскому берегу, он вбежал в воду у Доверских песков. Уже через час после того, как она впервые ступила на землю Англии, ее отвели в церковь, где епископ обвенчал ее с королем, прямо от алтаря, не дожидаясь окончания церемонии, со сладострастной улыбочкой потащившим свою девственную невесту в королевскую опочивальню.

Видимо, мой рассказ о злосчастной женитьбе Джеймса Второго на принцессе Модены произвел на Дару сильное впечатление, потому что в тот же вечер, когда мы раздевались перед сном, она вдруг испуганно взглянула на меня.

— Джеймс, а с этой четырнадцатилетней принцессой… Это все правда? Не легенда? Все так и было, как ты мне рассказывал?

— До последнего слова, — твердо ответил я. — Можешь не сомневаться. В Оксфорде история была моей основной специальностью, а династией Стюартов я особенно интересовался.

— В это трудно поверить, — сказала она. — Это так непохоже на наше время. Ведь королевская семья — воплощение почтенности и респектабельности. Никакой скандальности, никаких сомнительных положений…

— О, да! Средоточие нравственности и справедливости! А тебе известно, что отец королевы Виктории, герцог Кент, много лет прожил по эту сторону Атлантики? У него был дом в Новой Шотландии, в гавани Галлифакса, где он содержал свою любовницу — мадам де Сен-Лоран, которая родила ему пятерых незаконных детей. А когда королевская власть перешла к нему, он с большой неохотой вернулся в Англию и вступил в брак с немецкой принцессой, которая до его смерти успела родить ему единственного ребенка. Этот ребенок и есть королева Виктория. Впрочем, имей в виду, — как бы в пояснение добавил я, — что к нашей королеве я не испытываю ничего, кроме восхищения. Я уверен, что вздумай ее муж, Альберт, вести себя на манер Джеймса Второго, он бы сразу хорошенько получил по заднице ботинком ее величества.

Дара, которая до сих пор слушала меня, испуганно прикрыв рот рукой, весело хихикнула. Постепенно хихиканье переросло в приступ заразительного смеха, и она принялась хохотать и кататься по кровати. Ее так разобрало, что пришлось выбраться из постели и присесть на ночной горшок. Я хорошо понимал эту потребность — у меня самого от долгого смеха иногда возникают сложности с мочевым пузырем.

Забравшись обратно в постель, она прижалась ко мне и, поцеловав меня в шею, промурлыкала мне в ухо:

— Если тебе хочется, ты можешь любить меня… Месячные закончились.

Но все оказалось не так просто. Хотя я с нетерпением дожидался той минуты, когда смогу снова раздвинуть ноги Дары и проникнуть в вожделенную дырочку, — теперь, когда эта минута наступила, моя радость была омрачена черной тенью сомнения. Я вовсе не был уверен, что сумею повторить то, что у меня так хорошо получилось в то чудесное утро. Тогда все, что происходило с нами, было похоже на мечту, на сон, в котором так просто расслабиться и, не размышляя, позволить нести себя ласковым, теплым волнам страсти и наслаждения.

Пытаясь снова вызвать в себе это ощущение, я нежно поцеловал ее в губы, чувствуя, как она ласкает мое нёбо кончиком языка. Я обнял ее и поближе придвинул к себе эту теплую, томную плоть, ощущая, как ее упругие округлости доверчиво прижимаются к моему прохладному телу. Объятие было нежным и полным любви, но вожделение не кипело в моих жилах — плоть моя не стремилась проникнуть в нее и слиться с ее плотью.



Оттолкнувшись от меня, она откинула одеяло и опустилась на колени между моих ног.


Оттолкнувшись от меня, она откинула одеяло назад и опустилась на колени между моих ног. Игривыми пальцами она дразнила моего сонного малыша, пока он не начал потихоньку набухать. Я чувствовал, как он вздрагивает и твердеет, повинуясь нежной ласке, когда она поглаживала его кончиками пальцев.

Наконец она отпустила мой напрягшийся член, радостно улыбнулась и, выжидающе глядя на меня, легла на спину и раздвинула колени. Я немедленно принял это молчаливое приглашение, но стоило мне войти в нее, как я почувствовал себя в ловушке, в жарком, удушливом плену женской плоти и рванулся обратно. Мои руки и ноги внезапно ослабли, а член, только что стоявший, гордо подняв голову, превратился в бесполезно обмякший кусок мяса. Я уселся на корточки, съежился и, сгорая от досады и смущения, до крови прикусил нижнюю губу, как человек, постыдная тайна которого вдруг стала известна всем.

Дара села в постели, ее взгляд выражал нежность и тревогу. Увидев расслабленный кусочек плоти, бессильно свисавший у меня между ног, она наклонилась и ласково потрогала его пальчиками. Но это было бесполезно — он оставался маленьким и беспомощным, так что она потянула его на себя и, как кусочек теста, покатала между своих ладоней.

Видя, что не может ничего поделать, она обвила руками мою шею и нежно меня поцеловала.

— Ничего страшного, милый. Наверное, ты просто устал. Мы сегодня слишком много гуляли.

Она обняла меня и прижала к себе так крепко и уютно, как мать, которая хочет успокоить свое напуганное дитя.

— Не тревожь себя этим, Джеймс. Ты как следует выспишься, отдохнешь — все будет хорошо…

Но меня одолел приступ какого-то малодушного уныния, будущее представлялось мне мрачным и безнадежным.

На следующее утро я вновь предпринял попытку овладеть Дарой, но в точности повторил вчерашнюю неудачу. Дара по-прежнему была жизнерадостна и терпелива, нежными поцелуями, смелыми ласками и объятиями она пыталась разбудить мою страсть. Это дразнило мое воображение, разжигало желание, я испытывал настоящие танталовы муки, но так ничего и не смог. В последнюю секунду меня охватывал страх, неуверенность в себе — я снова терпел поражение.


Всю следующую неделю мы оба прилагали отчаянные усилия, чтобы добиться супружеской близости и получить от семейной жизни ее главную радость и самый ценный дар. Но каждый раз наши старания кончались неудачей, приводя нас к замешательству и горькому разочарованию. Дара была встревожена моим состоянием и сбита с толку тем, что я оказался таким никудышным мужем.

Все это время, несмотря на мою явную несостоятельность, Дара оставалась настоящим ангелом терпения и сочувствия. Но однажды наступила ночь, когда она обессиленно откинулась на спину и закричала приглушенным, безжизненным голосом:

— Если женщина не может привлечь своего мужа, что она вообще может?


До четверга, когда мы должны были снова встречаться с Джонатаном Идом, нам практически нечем было заняться. Это вынужденное безделье угнетало меня, мной овладела какая-то апатия, я стал раздражительным и даже начал затевать споры с Дарой из-за всяких пустяков. А от того, с каким терпением и пониманием она воспринимала мои выходки, меня только еще больше разбирала злость.

Наконец ожидание, казалось, длившееся целую вечность, закончилось и настало долгожданное утро четверга. Мое настроение сразу улучшилось, в Национальный театр мы направились в отличном расположении духа.

Джонатан Ид и остальные участники труппы, уже собравшиеся на сцене, встретили нас самым радушным и сердечным образом.

Со своей обычной, искренней улыбкой Дара представила нас всем присутствующим:

— Я Дара Кеннет, а это мой муж Джеймс, — говорила она, подкрепляя дружелюбную интонацию своего голоса теплым рукопожатием.

Ее неподдельная, трепетная, свободная от кокетства женственность мгновенно привлекла к себе жаркие, оценивающие взгляды мужской части труппы.

Вскоре веселье и беззаботность этой компании передались и нам. Включившись в их пересыпанную шутками, непринужденную беседу, мы быстро переняли тот же тон несколько преувеличенной нежности, в котором они вели разговор, обращаясь друг к другу: «милочка», «ангелочек» или «утеночек». Эта оживленная атмосфера театральной жизни, эта непринужденность — все это было как раз то, чего мне не хватало.

Когда все были в сборе, под руководством Джонатана Ида мы начали репетировать нашу первую пьесу — комедию под названием «Не гоните ветер». Текст мы читали по рукописным спискам, которые только что были для нас в спешном порядке подготовлены. Поскольку мизансцен никто из нас не знал, мы довольно бестолково толпились на сцене и путались друг у друга под ногами. То и дело на сцене раздавался хохот, потому что, к всеобщему веселью пьеса вскоре превратилась в настоящую комедию ошибок. Однако смех быстро затих, как только Джонатан Ид довольно резко призвал нас к порядку и сердито велел всем отправляться по домам, приказав к следующему утру выучить роли назубок.

Мой дебют в качестве профессионального актера на сцене Национального театра состоялся в начале мая. Мне досталась роль типичного английского джентльмена. Спектакль был окончательно сведен буквально за несколько часов до премьеры. Дара играла этакую «мисс бесстыдницу» и вылетала на сцену в каком-то невообразимом буффонадном костюме, в котором были безвкусно перемешаны самые яркие цвета. Ее одежда состояла из развевающегося ярко-синего платья, утыканного множеством бумажных цветов самых немыслимых оттенков, и светлой кружевной шляпки с вишневыми розетками и алыми лентами чуть ли не в ярд длиной, разлетавшимися при каждом повороте вокруг ее головы во все стороны. И хотя сама пьеса не слишком-то веселила публику, каждое появление на сцене Дары зрители встречали искренним смехом.

Комические сцены в этой «комедии» были совсем не смешны, так что зрители, вместо того чтобы от души смеяться, лишь изредка вежливо и сочувственно хихикали. Это была «чувствительная» чушь, в которой не было ни на грош настоящего чувства; если бы мы показали этот спектакль в Лондоне, нас освистали бы, не дожидаясь второго акта. Даже театральный критик из бульварной «Нью-Йорк Геральд» устроил нашей постановке разнос, которого она вполне заслуживала. И все же эта пьеса шла в нашем театре еще целых две недели, до самого нашего отправления в трехмесячное турне по восточным штатам Америки.

Только во время этого турне я по-настоящему осознал, насколько огромна эта страна. Это величественное впечатление возрастало с каждым днем по мере того, как за окном поезда, мчавшего нас по вольным просторам, проносились, сменяя друг друга, все новые и новые ландшафты. Меня потрясало это огромное, распахнутое небо, эти бесконечные пространства зеленых равнин и подернутых жаркой дымкой полупустынь, простиравшихся до горизонта, на котором едва виднелись заснеженные вершины гор. Чисто выбеленные, веселые стены домов, таверн и хозяйственных строений в маленьких городках, которые мы проезжали, приятно радовали глаз после унылой, громоздкой архитектуры Нью-Йорка с его грязными, коричневыми улицами.

Я был совершенно покорен тем щедрым гостеприимством и теплым приемом, который встретили наши спектакли в первые недели турне — в Пенсильвании и Огайо. Прежде чем направиться в Бостон, мы на один день заехали в Нью-Йорк, чтобы захватить там недостающие сценические костюмы. Я воспользовался этой возможностью, чтобы заглянуть на Бродвей в Кемикал Банк и забрать там месячное содержание, которое присылал мне отец. Таким образом, наши финансы получили хорошую подпитку, и, прежде чем присоединиться к нашим друзьям и отправиться в турне по штатам, лежащим к северу от Нью-Йорка, мы с Дарой устроили себе роскошный ужин в хорошем ресторане.

До середины июля мы гастролировали в Балтиморе, где в течение трех дней поставили в фордовском театре три разных спектакля: «Месть глупца», «Лица и личины» и, на третий день, «Хижину дяди Тома» по роману миссис Гарриет Бичер-Стоу. Нашим зрителям оказалось нетрудно угодить. Они не так уж много требовали от спектакля — чтобы пьеса будила в них несложные чувства, чтобы в ней было побольше пафоса и чтобы она была понятной. Наибольшим успехом у них пользовалась сцена вознесения малышки Евы на небеса в финале «Хижины дяди Тома». Покинув гостеприимный Балтимор, мы направились в другой театр Форда — в Вашингтоне.

Лет пять спустя мне довелось прочесть в английских газетах поразившее меня известие о том, что в этом театре во время представления был застрелен президент Линкольн.

Во все время нашего турне Дара с артистической легкостью и какой-то избыточной щедростью таланта схватывала суть каждой роли, которую ей приходилось исполнять. Джонатан Ид часто отмечал ее мастерство горячей похвалой и восхищенно обнимал свою «приму». К сожалению, мои успехи были значительно скромнее. По мнению Джонатана, я не умел по-настоящему проникнуть в характер своего персонажа, слиться со своей ролью и выразить глубокое переживание. Он откровенно говорил, что уверен в том, что мне не удастся сделать себе имя на этом поприще и что я не рожден быть актером.


Я с большим доверием и уважением относился к его интуиции и справедливости. В глубине души я понимал, что он прав, хотя мой разум не всегда соглашался в это поверить. Впрочем, его неверие в мои актерские способности, конечно, не добавляло мне решимости продолжать сценическую карьеру, и когда по окончании турне мы вернулись в Нью-Йорк, я смог с ним расстаться, испытав подлинное облегчение.

Но на этом мои разочарования не закончились, в Нью-Йорке меня ждало новое потрясение. Когда я пришел в Кемикал Банк, чтобы забрать свое содержание за несколько месяцев, клерк, вместо того чтобы отдать мне деньги, протянул какое-то письмо и сказал:

— Ваши выплаты прекращены. Больше денег для вас не будет.

Письмо было адресовано мне. Без подписи, все его содержание состояло из нескольких строк, написанных почерком отца: «Только что узнал от кузена твоей матери, что ты меня обманул. Ты выродок и ни на что не годный мошенник, и я не желаю больше никогда видеть твою гнусную рожу».

Мы с Дарой решили еще на какое-то время остаться в Нью-Йорке, надеясь подыскать себе работу в какой-нибудь странствующей труппе. У меня оставалось немного денег из того гонорара, что выплатил мне Джонатан, да и та сумма, которую я получил от отца в прошлый раз, была не совсем истрачена. Если обходиться без излишеств, этих денег должно было хватить на наши насущные нужды как минимум в течение шести недель.

Актеру всегда нелегко найти работу, а на исходе лета — в особенности. Поэтому конец сентября мы встретили без надежды и с десятью долларами в семейной копилке. Дара была вынуждена продать свою брошь с бриллиантом. Это помогло нам протянуть еще несколько недель.

Призрак надвигавшейся нищеты заставил нас всерьез задуматься о будущем. Я считал, что отец, как бы он ни был во мне разочарован, не позволит мне умереть с голоду, но, чтобы убедиться в этом, нужно сначала вернуться в Лондон. Отец был моей единственной надеждой, потому что в Нью-Йорке у меня не было никого, к кому я мог бы в своем тогдашнем положении обратиться за помощью. Обсудив состояние наших дел, мы с Дарой решили предпринять последнюю попытку найти ангажемент, а если это не удастся, не откладывая, отправиться по другую сторону Атлантики. Я думаю, мы оба прекрасно понимали, что обманываем самих себя и просто пытаемся хоть ненадолго отложить тот день, когда нам неизбежно придется расставаться с Америкой.

Через две недели наше решение наконец созрело. Надежды найти работу в театре таяли так же быстро, как и остатки наших сбережений, и у нас просто не оставалось другого выбора, кроме как поскорее заказать билеты на пароход до Ливерпуля.

В то время весь Нью-Йорк бурлил от возбуждения в ожидании приближавшегося визита принца Уэльского, совершавшего тем летом поездку по Канаде и Соединенным Штатам.

Мы с Дарой тоже пришли на пристань и влились в огромную толпу, собравшуюся на набережной, куда высадился Эдуард, принц Уэльса, и где его встречал мистер Фернандо Вуд, мэр Нью-Йорка. Вдоль набережной в честь прибытия его высочества были выстроены шесть тысяч солдат под командованием генерала Сэндфорда. Принц был довольно похож на свою мать, королеву — свежий румянец на белой коже, вьющиеся темно-каштановые волосы. Когда он проходил рядом с нами, Дара во весь голос крикнула: «Боже, храни принца Уэльского!», и он одарил ее широкой, радостной улыбкой.

Тринадцатого октября мы отплыли в Ливерпуль. Перед тем как подняться на борт корабля, Дара купила свежий номер «Нью-Йорк Трибьюн» и в каюте развлекала меня тем, что читала вслух газетный отчет о бале, устроенном в Музыкальной академии в честь прибытия принца Эдуарда.

Хотя здание Академии было рассчитано не более чем на три тысячи посетителей, посмотреть на это великолепное зрелище собралось целых пять тысяч. Принц прибыл к десяти часам, но не успел он открыть танцы, как в большей части зала обрушился пол, так что всем, включая принца, пришлось в течение двух часов дожидаться, пока маленькая армия плотников приведет пол в порядок. Один особенно старательный рабочий так увлекся, что не успел вылезти и оказался замурован между досками пола и перекрытием. На то, чтобы освободить насмерть перепуганного бедолагу, ушло еще какое-то время, так что танцы начались уже глубокой ночью.

Путешествие было долгим и утомительным, почти не переставая, шел дождь. В средней Атлантике наше судно попало в жестокий шторм и мы с Дарой на пять дней оказались заточены в стенах своей каюты, пока корабль пробивался сквозь ревущие водяные валы и порывы шквального ветра. Из-за этой ужасной погоды произошла досадная задержка и в Ливерпуль мы добрались только спустя двадцать пять суток.

На следующий день мы сели на поезд Ливерпуль — Лондон и еще до наступления сумерек прибыли на вокзал Сен-Панкрас. На вокзале мы взяли кэб и отправились в «Восемь колоколов» — небольшой отель по соседству с Ковент-Гарден. Мне и раньше частенько приходилось останавливаться в этой гостинице во время своих набегов из Оксфорда в Лондон, и я знал, что номера здесь недорогие и уютные. Денег у нас было только-только, чтобы заплатить за недельное проживание, но я надеялся, что мне удастся решить наши финансовые проблемы, помещая в лондонских журналах театральные рецензии.

Мне так и не удалось опубликовать ни одной статьи, но во время своих странствий по журнальным редакциям я познакомился с Джоном Суитэпплом, удачливым театральным критиком, который лелеял мечту создать свою собственную труппу. Он уже успел написать кучу пьес, но все они были отвергнуты руководителями театров, однако это нисколько не обескуражило Суитэппла, собиравшего теперь деньги на свою постановку. Он многому меня научил. Мы довольно близко сошлись, его неунывающая жизнерадостность и чувство юмора очень помогали мне в трудные минуты. Мы с Дарой нередко проводили вечера у него дома, выслушивая его грандиозные планы: как он организует свою труппу и в один прекрасный день покорит весь Лондон своей гениальностью и самобытностью. В конце концов, Джон Суитэппл действительно добился осуществления своей мечты, но это произошло уже после того, как мы расстались.

После трех недель жизни без всякого заработка я оказался в таком отчаянном положении, что начал продавать свои носильные вещи. Это продолжалось до тех пор, пока у меня не осталась только та одежда, что была на мне. А тем временем хозяин «Восьми колоколов» уже требовал, чтобы я уплатил по счету. Наконец, наступил день, когда он пригрозил посадить меня за неуплату в долговую яму, а у меня в кармане не было ни пенса. Мне ничего не оставалось, кроме как собрать все свое мужество и решиться потревожить льва в его логове.

В зимние месяцы мой отец всегда жил в своем городском доме на Сент-Джеймс-стрит. Увидев меня, наш дворецкий отшатнулся, как громом пораженный. По его поведению и выражению лица я понял, что он догадывается о том, какой прием меня, по всей вероятности, ожидает в отчем доме. Он в растерянности проводил меня в библиотеку и сказал:

— Схожу узнаю, дома ли ваш батюшка, лорд Пелроуз.

Мне пришлось прождать не меньше получаса, пока отец не соизволил появиться. Тяжело ступая, он прошел мимо меня, мрачный, как грозовая туча, и, бросив на меня хмурый взгляд, уселся за письменный стол. Все это было чертовски неприятно, от пыли и нервного напряжения у меня пересохло в горле, и я разразился долгим, сухим кашлем.

Я никак не мог остановиться, разволновался еще больше и стоял перед ним, беспомощно шаркая ногой и держась руками за грудь.

Внезапно он рявкнул:

— Ну, какого дьявола тебя сюда принесло, молокосос недоразвитый?!

Я одними глазами умолял его о прощении и упрашивал не поминать старое, пытаясь вложить в свой взгляд все свое красноречие, но только и смог что выдавить из себя какой-то тихий хрип.

— Прости меня, отец. Черт подери, мне очень жаль, что я доставил тебе такое огорчение.

— Что? Ты хочешь сказать, что бросил свои извращенные привычки и стал мужчиной?

— Да, отец. Когда я был в Америке, я чуть ли не каждую ночь спал с одной актрисой.

Он взглянул на меня с нескрываемым удивлением, и на лице его обозначилось явное недоверие.

— Я тебя правильно расслышал? Ты действительно не врешь?

Я уже раскрыл рот, чтобы ответить, но он поднял руку и перебил меня:

— Не надо, не отвечай. Я терпеть не могу, когда мне лгут. — Он нахмурился и покачал головой. — Если бы я только мог знать наверняка… Если бы я только мог тебе поверить… Проклятье! Я ведь так хочу, чтобы ты в самом деле был моим сыном. Чтобы ты женился и подарил мне внуков. Ты ведь понимаешь меня, мальчик мой?

Я только кивнул головой в знак согласия. Воспоминания о моем гомосексуальном прошлом тяжким грузом давили на меня, и я был готов согласиться со всем, что он скажет.

— Я полагаю, мне удастся устроить тебя на службу в прежнюю свою армейскую часть — в гренадерский полк гвардии ее величества. Два года армейской службы должны пойти тебе на пользу. Там, знаешь ли, из тебя сделают настоящего мужчину.

Стоило ему произнести слова «гренадерский полк гвардии ее величества», как меня словно осенило — ведь Николас Доуни, мой школьный покровитель, мой любовник, тоже стал гренадером. Мое сердце затрепетало при одной мысли о том, что я вновь увижу единственного человека, которого я по-настоящему любил в этой жизни.

Я постарался изобразить из себя покорного сына.

— Отец, — почтительно сказал я, — раньше я вел себя глупо, но с сегодняшнего дня я во всем буду следовать твоим советам и сделаю все, что ты сочтешь правильным. Если ты дашь мне немного денег, я хотел бы съездить в Оксфорд навестить старых друзей.

Едва я произнес слова «старых друзей», как старик бросил на меня суровый, подозрительный взгляд.

— Ну, нет. Ты меня не проведешь. Ты никуда не выйдешь из дому до того самого дня, пока я лично не отвезу тебя в Элдершот, где ты поступишь в распоряжение командования полка. И не надейся, что я отпущу тебя в Оксфорд, к твоим старым дружкам-педерастам, которые снова втянут тебя во всю эту мерзость. В поместье ты пробудешь не больше двух-трех дней. Командир полка гренадерской гвардии — мой старый друг, и ему будет очень приятно принять в свою часть моего сына. Так что потерпи немного, а там уж он тебя быстро пристроит и оградит от соблазнов.

Мне отчаянно хотелось поскорее оказаться в Лондоне, чтобы рассказать обо всем Даре и, главное, оплатить этот злосчастный гостиничный счет. Но я оказался между Сциллой и Харибдой: если бы только старик проведал, что я женился на женщине низкого происхождения, да еще и актрисе, если бы он узнал, что я женат на ней уже полгода, а она до сих пор не забеременела… Узнай он все это, — и я буду вышвырнут на улицу без единого пенса в кармане. С другой стороны, мне необходимо было придумать какой-то способ предупредить Дару о том, что я никуда не пропал и не позже, чем через два-три дня вышлю ей деньги.

Иногда жизнь в родном доме может оказаться хуже ада. Старик целый день не уходил с моей половины, а когда я лег спать, запер мою комнату снаружи. В сущности, собственный дом превратился для меня в настоящую тюрьму. На следующий вечер я уже был не в силах сдерживать свое беспокойство и сказал отцу, что у меня невыплаченный долг за трехнедельное проживание и за питание в «Восьми колоколах» и что я должен срочно съездить на Ковент-Гарден, чтобы уплатить по этому счету.

— Выбрось эту чепуху из головы, Джеймс, — ответил он, — уж эту-то проблему я для тебя решу.

Прежде чем я успел придумать еще какое-нибудь объяснение тому, что мне обязательно нужно выйти в город, он повернулся и вышел из комнаты. Через несколько минут он вернулся и сказал, что послал в гостиницу курьера, чтобы оплатить мой долг.

Не прошло и получаса, как курьер вернулся обратно и протянул моему отцу кошелек с деньгами.

— В чем дело, — сердито спросил, пересчитав деньги, отец — разве я не приказал тебе заплатить по счету моего сына в «Восьми колоколах»?

— Хозяин не взял у меня денег. Он сказал, молодая леди, прежде чем уехать из гостиницы сегодня утром, выплатила всю сумму долга.

— Черт подери! Что ты несешь? Какая такая «молодая леди»? — спросил отец и повернулся ко мне в ожидании ответа.

Я был удивлен не меньше, чем он, и никак не мог собраться с мыслями. Курьер мне улыбнулся, и я, пытаясь выиграть время, чтобы преодолеть замешательство, нервно ухмыльнулся ему в ответ.

Отец бросил на меня игривый взгляд, на его морщинистом лице появилась широкая, лукавая улыбка, и он довольно ударил кулаком по столу.

— Ах ты негодник! Этакий развратный повеса, а! Почему же ты мне не сказал, что остановился в гостинице с женщиной? Клянусь святыми великомучениками, ты стал настоящим дамским угодником! Ты, сынок, по всему видать, вошел во вкус, а? Ну порадовал, так порадовал, ничего не скажешь! — Грубо загоготав, он вылез из-за стола, подошел ко мне и сердечно потрепал меня по затылку. — Ах ты, развратник! — воскликнул он с лукавым восхищением. — Я ведь, честно скажу, в глубине души не верил ни одному слову из всей этой истории про американскую актрису… Но теперь уж просто грех тебе не поверить.

Внезапно его хриплый хохот затих, он оставил свой игривый тон и принял чрезвычайно важный и торжественный вид. Он взял в руки кошелек, который вернул ему курьер, и передал его мне.

— Ты доставил мне такую радость, Джеймс. Я счастлив. Черт меня подери, прости, что я, старый дурак, так в тебе ошибался. Ты свободен. Сейчас ты можешь идти куда угодно и развлекаться, как тебе нравится, а завтра мы отправляемся в Элдершот.

Трудно было бы покинуть дом быстрее, чем это сделал я. Со всех ног я бросился в «Восемь колоколов», но, как я ни расспрашивал прислугу, никто так и не смог сообщить мне ничего о том, куда могла пропасть Дара. Тогда я просто принялся бродить по улицам в окрестностях Ковент-Гарден в слабой надежде где-нибудь ее повстречать. Я продолжал свои поиски до поздней ночи и, лишь когда совсем стемнело, отправился домой. В ту ночь я не сомкнул глаз и беспокойно метался и ворочался, не находя себе места от беспокойства за Дару и гадая, что с ней могло произойти. В последующие месяцы я пользовался любой возможностью, чтобы приехать в Лондон и продолжить свои поиски в окрестностях Ковент-Гарден. Но все мои попытки разыскать жену кончались неудачей, и я совершенно отчаялся когда-нибудь увидеть ее снова.

Загрузка...