— Люзорс!
Глубокий низкий голос не был громким, но властность, звучавшая в нем, заставила сэра Уорнера застыть на месте.
— Хью, — выдохнула Одрис и тихо вскрикнула, увидев, что Люзорс обернулся в ярости и бросился на противника.
Его встретил удар в подбородок, отбросивший голову назад. Одрис рванулась вперед, опасаясь, что Люзорс может упасть на насест, но Хью опередил ее, схватив бесчувственное тело. Плавным, заученным движением он взвалил Люзорса на плечо и вынес его из конюшни. Одрис выбежала за ними, подбирая на ходу свой плащ и хватая Хью за руку, пытаясь остановить его. Он повернул к ней голову; его длинное лицо застыло, голубые глаза сверкали гневом, но Одрис приникла к нему.
— Подожди, — тихо сказала она, — будет лучше, чтобы тебя с ним не видели.
В это время по двору сновали слуги, и она остановила двоих, как раз пробегавших мимо.
— Этот бедняга споткнулся и, упав, разбил лицо, — сказала она, слегка краснея от лжи. — Перенесите его в большой зал и попросите тетю позаботиться о нем.
Хью без лишних слов передал свою ношу слуге. Он был рад избавиться от Люзорса, поскольку предчувствовал, что тот вызовет его на дуэль. Хью не боялся драться с Люзорсом. На самом деле он был рад этому поводу, чтобы убить его, однако ему была неизвестна истинная причина ссоры. Он также знал, что Люзорс вполне мог быть зачинщиком ее, что ухудшило бы отношение короля как к сэру Оливеру, так и к сэру Вальтеру. Тем не менее, распиравшая злоба и крушение надежд, не способствовали успокоению и заставили его повернуться к Одрис.
— Какого дьявола вы вдвоем оказались на конюшне? — прорычал он.
Одрис удивила его свирепость, но затем она поняла: Бруно, вероятно, не сказал ему, что она — хозяйка всех ястребов в Джернейве, как ни странно это может показаться, поэтому она весело ему улыбнулась:
— Мой единорог, я все же считаю, что ты спас свою деву от посягательства или по крайней мере попытки посягательства. — Она громко рассмеялась, видя, как краска гнева залила лицо Хью, и поспешно добавила: — Обещаю, что все объясню, но не рычи на меня здесь. Ты до смерти напугаешь слуг, которые по непонятной причине испытывают передо мной благоговейный страх. Пойдем, возьмем лошадей и ускачем отсюда.
Столь легко данное обещание все объяснить и дразнящий тон могли бы заставить Хью улыбнуться, но лишь подлили масло в огонь. Он почувствовал на мгновение симпатию к Люзорсу. Если Одрис назначила тому свидание в конюшне, а теперь приглашает его вместе проехаться верхом, то не удивительно, что Люзорс попытался овладеть ею. В этот момент и сам Хью не отказался бы схватить ее и задать «хорошую встряску», но она упорхнула своим легким быстрым шагом, однако, не пройдя и полпути до конюшни, остановилась и повернулась, ожидая его. Он внезапно вспомнил, как Бруно, сердясь, говорил о склонности Одрис посмеяться над кем-нибудь, а затем исчезать, уходя от наказания. Но Бруно ее брат, и он любит ее до безумия. Она не может играть со мной в такие игры, с яростью подумал он.
— Бруно предупреждал меня о твоих привычках, — сказал он, когда шел к ней, и они вместе продолжили путь. — Как ты заставляешь его смеяться и он забывает бранить тебя. Но со мной такие штучки не пройдут. Я очень упрям, и у меня хорошая память. Я не забуду: ты обещала рассказать, что вы делали в конюшне.
— Но это место, где я обычно провожу время, — сказала Одрис, смотря на него пристальным и искренним взглядом своих прозрачных, как вода, глаз. — Я обучаю соколов, во всяком случае большинство из них, а наш сокольничий Нильс мне в этом помогает.
Хью снова замер, остановившись и свирепо глядя на нее, хоть и не совсем уверенный в том, что она разыгрывает его, но, наконец, вспомнил, как Бруно, восклицал, что она «все еще лазает», и ее заверения насчет пастухов, следящих за ней, дабы удостовериться, что она не сорвется. Это вполне доказывало правоту ее слов, но было столь потрясающим и необычным для Хью, что тот, уставившись на нее, застыл как вкопанный. С растущим нетерпением Одрис взяла его за запястье и потянула в конюшню. Она приказала грумам оседлать ее лошадь и жеребца для Хью, затем обернулась к нему.
— Мне, должно быть, не следует заниматься этим самой, — продолжала она, как будто он обвинял ее в нерадивом исполнении своих обязанностей, — так как они будут приучены только к женскому глазу. Это не годится, потому что запускают их в основном мой дядя и те, кому он их дарит.
Хью закрыл глаза, опять разрываясь между сильным желанием рассмеяться и глубоким мучительным чувством гнева. Она ответила на его вопрос, но не дала ответа на то, что под ним подразумевалось. Он искоса следил за Одрис.
— Для женщины необычно ловить соколов или приручать их, — сказал он, — но это тем не менее не объясняет, почему ты выбралась на рассвете из своей комнаты и пошла в конюшню. Я тебе уже сказал, что меня нелегко сбить с толку, и ты обещала дать объяснение.
— Выбралась? — повторила Одрис, которую удивило не только само слово, но и тон, с которым Хью его произнес. Затем ее глаза расширились, и она снова разразилась смехом. — Неужто ты думаешь, что я отправилась на встречу с этим безмозглым мешком тщеславия? О, Хью, это совсем не то. Я уверена, что единорог не сомневается в непорочности своей девы! Тем более, что все подозрения необоснованны. В конюшне я была не одна. Первым туда пришел Нильс, сокольничий. Откуда мне было знать, что Люзорс — сумасшедший и нападет на меня, когда я отправлю своего слугу?
— Что ты хочешь сказать словом «сумасшедший»? — голос Хью внезапно стал нерешительным. Он почувствовал огромное облегчение от того, что Одрис презрительно отозвалась о Люзорсе как о «мешке тщеславия»; это и открыло ему истинную причину его гнева.
— Я отказалась говорить с ним, повернувшись к нему спиной. Какому человеку в здравом уме смогло взбрести в голову, что я боюсь своего дядю и желаю именно его?
В этот момент грумы вывели лошадей, и разговор закончился. Хью подсадил Одрис в седло, и ощущение ее тела заставило его повернуть голову так, чтобы она не увидела его лицо. Затем сам сел верхом, инстинктивно проверяя наличие длинного охотничьего ножа и небольшого лука со стрелами, которые были неотъемлемыми предметами снаряжения его седла. Однако, его мысли были очень далеки от его действий; они бурлили, не давая покоя. Миновав вслед за Одрис обнесенный стеной верхний двор замка, спускаясь вниз по крутой дороге и выехав за восточные ворота в нижней стене, он приказал себе хранить молчание, пытаясь стереть из памяти все еще точивший его вопрос. Когда, выехав из крепости, они поскакали к холмам, возвышавшимся за речной долиной, Одрис громко засмеялась, и ее радость разбудила в Хью новый всплеск ярости.
— Так почему ты выбралась на рассвете? — внезапно спросил он, не в состоянии обуздать последний всплеск мерзкого подозрения.
— Потому что я хотела убежать, до того как проснется король, — ответила Одрис, торжествующе улыбаясь и через плечо оглядываясь на замок. — Могла ли я быть уверена, что он снова не начнет заставлять меня выйти замуж? Присутствовать на обедне с этими жадными нищими, да еще когда под рукой священник… Я не могла предоставить им такой шанс. Если же я отправлюсь на холмы, и никто не будет знать, где искать меня и как долго я буду отсутствовать, то у короля не будет причин думать обо мне или передумать о своей готовности вверить меня, да и Джернейв в придачу заботам моего дяди.
Хью вряд ли услыхал все то, что последовало за первым предложением. Когда ревность окончательно покинула его, восторжествовало ощущение того, что он может удовлетворить свое собственное желание, и краска стыда залила его лицо. Если бы Одрис не была наивной, как дитя, она должна была понять, почему он задает вопросы в таком резком тоне. Без сомнений, доброе отношение к другу своего брата не позволяло ей сказать, что ее дела никак его не касаются.
— Прости меня, — пробормотал он. — Я не имею права расспрашивать тебя.
Усмешка Одрис превратилась в нежную улыбку.
— Это абсолютная правда, — сказала она, — и, как ты знаешь, не в моих правилах терпеть высокомерие посторонних, но я понимаю: ты дрался, потому что думал, что мне могут причинить зло. В этом ты похож на Бруно. Он тоже обычно кричит, когда боится за меня.
Хью сердито пожал плечами.
— Может быть.
— Может быть? — повторила Одрис, подняв свои брови. — Ты думаешь, что я не знаю, почему я что-то делаю?
— Я не люблю снисхождения, — отрезал Хью. — Я бы скорее предпочел, чтобы ты мне откровенно приказала не вмешиваться в чужие дела, вместо того, чтобы со мной мягко обращались, ибо я всего лишь бедный оруженосец, друг твоего брата, коим и остаюсь даже теперь.
— Не будь таким безрассудным. — Одрис раздраженно покачала головой. — Я ответила тебе потому, что ты заботишься обо мне, а не о Джернейве и его землях. Слышишь?! Обо мне, как это делает Бруно, об Одрис без Джернейва.
— Нет! — воскликнул Хью.
— Нет? Ты хочешь сказать, что не проявляешь обо мне заботу? — спросила Одрис.
— Да, но… — Хью внезапно замолчал. — Я думаю, — продолжал он сурово, — нам лучше поговорить о чем-либо другом. Куда мы направляемся?
Смех Одрис был похож на нелепо переливающуюся мелодию, но она не ответила. Наоборот, она спросила:
— У тебя есть время прогуляться со мной верхом? Я должна помнить о том, что у тебя есть обязанности, которые надо выполнять.
— Нет, по крайней мере на утро. Юные оруженосцы сэра Вальтера помогут ему одеться. — Затем Хью нахмурился: — Но мы пропустим обедню.
— Мы пропустим и завтрак, — сказала Одрис, и в голосе ее промелькнуло раскаяние. — По глупости я оставила мешок с провизией в конюшне, когда выезжала за тобой.
Последовала короткая пауза. Случайное упоминание о сумке с провизией вызвало у Хью утробное рычание, но и безмерно осчастливило его, так как доказывало, что она действительно намеривалась бежать, а не любезничать с кавалером подальше от людских глаз.
— По-видимому, утрата еды вызывает у тебя большее сожаление, чем пропущенная обедня, — заметил он, стараясь говорить порицающим тоном, но не смог сдержать нотки беззаботности в голосе.
— Так оно и есть, — ответила она, улыбаясь. — Я могу прослушать не больше двух обеден, иногда — три, если надо, и в любое время, но ведь неважно, сколько я съем завтра и сколько раз буду есть, — это не наполнит мой живот в данный момент.
Хью не мог удержаться от громкого смеха, хотя он был слегка обеспокоен ее непринужденным взглядом на то, что было даровано Господом. Несмотря на все, он верил в любовь Господа, Его доброту и понимание им человеческой слабости. Скорее дьявол, а не Бог, любящий и милосердный, отберет все это, чтобы наказать за капризные огоньки в глазах Одрис или за привычно поднятые вверх уголки ее губ. Это было невинным озорством, не таящим зла.
Но в хохоте Хью Одрис увидела тень беспокойства. Из этого, а также из сказанного им она поняла, что он глубоко религиозен, но тем не менее не читал ей проповеди и не рассказывал о себе ничего важного. Он похож на отца Ансельма, подумала Одрис, на личность, чья глубокая вера не заставила других в точности следовать его собственным правилам. Сознание того, что Хью не будет бранить ее по-настоящему, заставило Одрис раскаяться и попытаться сделать все возможное, чтобы он был счастлив. И решение не заставило себя долго ждать. Она толкнула свою лошадь левым коленом и потянула левый повод, поворачивая на юг и приглашая Хью следовать за ней.
— Я только что поняла, — сказала она, как только он поравнялся с ней, — мы не должны испытывать недостатка в пище как для души, так и для тела. Если мы поскачем на юг, в аббатство Хексем, то мы можем послушать обедню, а добрые монахи покормят нас.
Взгляд Одрис опять сверкнул озорством:
— И так как я знаю, что тебя никогда не убедить разрешить мне скакать одной, то ты можешь отправить к сэру Вальтеру посыльного, чтобы тот сообщил ему о тебе.
— Ты можешь приказать мне покинуть тебя, — заметил Хью, не поняв, что это — шутка или испытание его, а если это испытание, то для чего? — У меня нет над тобой власти.
— Но я не хочу, чтобы ты покидал меня, мой голубоглазый единорог, — ответила Одрис. — Я хотела бы узнать, что для тебя лучше.
Это была правда, и хотя Одрис уже была предупреждена о том, что предвидение таит зачастую опасность, она не представляла себе, насколько опасным может оказаться близкое знакомство с Хью до первого дня начавшейся разлуки.
День, проведенный вместе, был полон радости. Никогда Одрис не ощущала такой свободы в обществе своих сверстников, кроме Бруно, и было нечто особенное, когда она была рядом с Хью. Она любила Бруно, но каждый раз, когда взглядом встречалась с блестящими глазами Хью, ее охватывало сильное волнение.
В аббатстве, подкрепив души и тела, Одрис предложила Хью свои услуги в качестве писаря, чтобы сэр Вальтер получил более полное и точное объяснение, чем устный пересказ. При этом из разговора выяснилось, что как Хью, так и Одрис умеют читать и писать, а это было необычно для женщины или простого оруженосца, и пролило свет на судьбу и воспитание того и другого. Одрис рассказывала, потому что глубокий интерес Хью был для нее новой удивительной неожиданностью; а желание Одрис знать все о Хью вызывало у того и боль, и радость, но когда он незамысловато рассказал ей о себе, то почувствовал облегчение. Хью полагал, что Одрис догадывалась о многом и раньше, но как приятно было сознавать ее осведомленность в том, что у него не было отца и ближайших надежд, и что ему не о ком заботиться.
Итак, Хью сам написал записку сэру Вальтеру, в которой указал, что Одрис отказалась вернуться в Джернейв, а также отказалась послать за охраной из крепости или остаться в Хексеме. Он объяснил ее решение тактичными фразами и добавил, что, учитывая существующие обстоятельства, считает своим долгом остаться с ней, дабы не допускать, чтобы она скиталась в одиночестве. Если же сэр Вальтер покинет Джернейв, прежде чем он вернется, писал Хью, то он, как только сложит с себя ответственность, последует за отрядом короля.
— Лучше напиши «ношу», — дразнила Одрис, заглядывая через его плечо.
— Не люблю врать, — легко ответил Хью, как будто шутя, но он был благодарен за то, что его голова в это мгновение склонялась над письмом. Он пообещал себе хранить в тайне от Одрис свое истинное желание, и был уверен, что в этот момент оно написано на его лице.
— Как необычно все это, — сказала Одрис, продолжая поддразнивать. — Я представляю это по крайней мере именно так. Ужасно, что я нисколечко не могу соврать и при этом не покраснеть или не испытать дрожь в голосе и коленках. Это недостаток отца Ансельма.
Однако при последних словах голос ее изменился, и с нежной любовью и страстно она добавила:
— Я так огорчала его, когда не говорила правду, что наказание за этот недостаток, который мне хотелось скрыть, было бы легче вынести.
Хью обернулся и посмотрел на нее.
— Любовь страшнее девятихвостки, усеянной железными шипами.
— Это правда? — Одрис затаила дыхание и задрожала, когда их глаза встретились, как будто в словах Хью было страшное предостережение.
Но он уже повернулся обратно к записке, ответив спокойным голосом:
— Так говорил Тарстен, когда я жаловался на то, что его любовь сдерживает меня.
— Ты тоже мучился в этих оковах? — спросила Одрис, снова улыбаясь.
Хью почувствовал сильное облегчение от возродившихся мелодичных ноток в ее голосе, которые, как он посчитал, означали, что она пропустила мимо ушей его упоминание о любви или по крайней мере отнесла его только в адрес опекуна-воспитателя; это дало ему возможность в спешке закончить письмо и рассказать ей историю о своей размолвке с Тарстеном еще в ранней молодости по поводу его, Хью, будущего.
— Он любил меня, как сына, и желал мне лучшего. Но, по его мнению, лучшее — это жизнь святого. Увы, я не годился для этого. Не обращая внимания на его убеждения и мольбы, я всегда сбегал с уроков к воинам. Не то, чтобы я забывал об уроках, но моя тяга к оружию была сильнее.
— Так же как и мое желание заниматься с соколами, — понимающе кивнула Одрис.
— Я делал мечи из связанных вместе палок, — продолжал Хью, устремляя вдаль свой полный воспоминаниями взгляд. — И что хуже всего, я пытался использовать те фартинги, которые Тарстен давал мне на пожертвования в церкви, на оплату воинам, обучавшим меня драться. Конечно же, они не брали монет, так как сами были из свиты Тарстена, и даже говорили мне, как я был не прав, пожелав тяжелой, безобразной и грешной жизни взамен мира и молитв.
Он пожал плечами и улыбнулся.
— Я плакал над своим грехом, но не смог побороть свое желание. Я думаю, Тарстена, наконец, убедило то, что, исповедавшись в своих грехах и обещая больше их не совершать, я вместе с ним помолился Господу за то, чтобы тот разрешил мне учиться на рыцаря.
Одрис снова кивнула, ибо она могла рассказать точно такие же истории, отнюдь не менее для нее значительные. Но более важным, чем улыбки, вызванные воспоминаниями, было ощущение сходства, которое они оба чувствовали благодаря сильному влиянию в юности на каждого из них, исходившего от людей глубокой веры и мудрости. Разница в положениях Тарстена и отца Ансельма — высокий пост и земная пышность Тарстена по сравнению с сельской уединенностью Ансельма и его невинной простотой — обременяла Тарстена виной и очищала Ансельма от каких-либо грехов. Это различие оказало влияние на Хью и Одрис, особенно на их привычки, которые в огромной степени были отражением привычек их наставников, но их прочно объединяла сильная привязанность каждого к своему опекуну и учителю.
В течение дня обнаружилось, что у них есть новые, связывающие их интересы. Каждый из них любил животных и был очарован повадками диких созданий. Одрис почти все знала о птицах, Хью — о диких зверях и тех, кто становился их жертвой. И оба любили суровый северный край. Сказать по правде, Одрис никогда не видела юга, но она правильно предположила, а Хью подтвердил, что юг во многом похож на плодородные речные долины Тайна и его притоков. Одрис назвала скучным такой обжитый и возделанный край.
Они поскакали на запад от Хексема, где все земли, не принадлежащие аббатству, принесли клятву верности Джернейву; они могли остановиться в любом поместье и были бы приняты более чем доброжелательно. Но они, наоборот, выбрали путь к суровым холмам. На обед Хью уложил из лука двух зайцев, а Одрис накопала в твердой земле дикой моркови, хрена, корней ириса и пастернака. Они приготовили все это в печи из раскаленных камней, покрытых углями, на открытом участке перед пещерой, вернее, нишей, достаточно большой, чтобы укрыть их от ветра. Лошади в это время паслись на ломкой мертвой траве склона холма. Зайцы были по-зимнему худы, корни — жесткие и одеревеневшие, но Одрис и Хью казалось, что так вкусно они еще никогда не ели.
Они лишь однажды прикоснулись друг к другу, когда, раскладывая еду, их руки случайно сошлись вместе. Реакция Хью была столь сильной и столь мгновенной, что он не смог удержаться и даже приоткрыл рот от нахлынувших на него чувств. И не успел отвернуться, так как в это же мгновение Одрис взглянула ему в лицо. Отразившиеся на нем смешанные чувства боли и страсти были настолько явными, что клеймом запечатлелись в ее памяти, хотя в следующий миг она отвела взгляд в сторону. Сама Одрис ощутила лишь потрясение от охватившего ее сильного волнения, одновременно рвавшегося наружу и скрывавшегося в недрах души. Поспешив сделать какое-то незначительное замечание, она спрятала за ним противоречивые чувства.
Только на следующий день после пробуждения, — а проснулась Одрис слишком поздно, так как она, Хью и дядя с тетей еще долго не ложились после ужина, сначала играя в какую-то глупую игру, а потом обсуждая сомнения Хью по поводу зыбкого договора между Стефаном и королем Дэвидом, — в ней поселились любовь и страдание.
Одрис лежала в постели, думая обо всем, что произошло с тех пор, как увидела щит с единорогом у подножия своей башни. Она последовательно вспоминала каждое событие за прошедшие два дня. Воспоминания сменяли друг друга, сливаясь в бесконечную цепь, от момента, когда он впервые предстал перед ее взором, и до того, когда она по пути в свою комнату в башне обернулась и увидела, что он наблюдает за ней. Каждое событие вертелось вокруг Хью Лайкорна. Последний его образ надолго запал в память. Его лицо ничего особенного не выражало, однако напряженность его фигуры и наклон головы выдали усилие, с которым он подавил свое стремление следовать за ней. И непроизвольно возникший страдающий образ, который она видела на склоне холма, вытеснил сдержанное лицо в зале. Одрис спрыгнула с кровати, как можно быстрее оделась и сбежала вниз, но было слишком поздно. Хью Лайкорн последовал за своим хозяином, как только забрезжил рассвет. Ее охватило ощущение потери, но, когда мысли сменили чувства, то поняла: у нее не было ни малейшего понятия о том, что она должна или могла сказать ему. Было бы абсолютно неправильно просить его остаться, ведь Хью был верен сэру Вальтеру и ему надо было исполнять свой долг. Одрис также осознала, что не могла даже пригласить его вернуться в Джернейв. Это было бы жестоко по отношению к нему, так как никаких надежд на осуществление его желания не существовало. Даже если бы она смогла как-нибудь убедить своего дядю, что Хью подходит ей в мужья, хотя, как она знала, это невозможно, ее замужество могло стать причиной отъезда тети и дяди из Джернейва, а она поклялась, что никогда не допустит этого.
На протяжении последующих дней гобелен с единорогом был закончен, образ Хью заполнил ум и сердце Одрис, лишая ее спокойствия. Она часто подумывала не написать ли ему — посланнику достаточно найти сэра Вальтера, а Хью будет рядом, — но знала: глупо, напоминать о пылкой страсти, которая не могла быть удовлетворена. Еще одно беспокоило ее. Она поняла, что не может отдать картину с единорогом дяде для продажи или спрятать ее. Гобелен, так волновавший ее, следовало повесить в своей комнате, но этого нельзя было делать: единорог напоминал о Хью. Ей не нужно было ничего, напоминавшего о Хью, чьи странное лицо и страсть породили в ней постоянное беспокойство. Охваченная противоречивыми чувствами, Одрис не могла расстаться с гобеленом и, хотя работа над ним давно была завершена, в ее голову не приходило никаких новых образов и сюжетов. Не означало ли это, что она хотела или была должна увидеть Хью перед тем, как начнет ткать снова?
Наконец пришла весна. Из черной земли пробились нежные ростки озимой пшеницы, застилая поля легким светло-зеленым покровом, на ветках набухли почки. Одрис убежала из Джернейва, сказав, что хочет понаблюдать за соколиными гнездами и взять из них несколько оперившихся птенцов, но она также надеялась отвлечься от беспокоивших ее чувств и мыслей. Почти все время она была занята, только иногда отвлекаясь, чтобы посмотреть любовную игру животных и птиц, — ведь любовь была свойственна и ей, ибо каждый в свое время испытывает страсть и возбуждение.
Страсть молодости ее никогда раньше не беспокоила, но когда она видела, как весной жеребец покрывал кобылу или как поздним летом баран наскакивал на овцу, Одрис приходилось отворачиваться. Это зрелище пробуждало странное ощущение — ноющую, странно возбуждающую боль в паху, усиленную пульсирующей щекоткой, которая вызывала разбухание и увлажнение ее нижних губ. Как-то раз, когда она сидела, затаившись, стараясь разглядеть, как молодой, задиристый, словно воробей, ястреб терзал свою первую добычу, олень-самец, преследующий самку, настиг ее на опушке леса. Потрясенная, Одрис не могла оторвать глаз. Она видела, как самец снова и снова то поднимался, то опускался, и при этом животные издавали громкий крик, сопровождавший их спаривание. Ощущение между ее бедер достигло такой силы, что она почти прикоснулась к себе. Однако, когда ее рука скользнула под юбку, чувство страха взяло верх, и она не стала даже пытаться. Делала ли она так, когда была ребенком и была ли за это наказана, или ей за это пригрозили? Одрис не могла вспомнить, но как бы то ни было, происшедшее возымело действие — такой путь к облегчению был закрыт.
После этого случая она стала более осторожной и наблюдала за ястребами там, где она не могла стать случайным свидетелем случки животных. Но, даже избегая этих сцен, она не могла получить полного избавления. Сильное влияние на нее оказывало весеннее поведение птиц. Их любовная игра была не такой явной и не вызывала в ней чувственного возбуждения, однако отношения птиц были тесно связаны с построением гнезда для воспитания их потомства. Когда Одрис узнавала, что пара, за которой она наблюдала, соединяется ради продолжения жизни, в ней особенно сильно вскипало стремление к одному, своему желанному, к тому, кому она могла бы принадлежать так же, как и он принадлежал бы ей. То ли тело подсказывало ей, то ли душа, но ее желание часто сосредотачивалось на Хью.
И все же такие моменты болезненного переживания продолжались недолго. Весной, летом и осенью предстояло проделать много работы; Одрис также отвечала за цветы и травы для приправ, лечения и лекарств. Под ее руководством проводились пересадка и подрезание ветвей деревьев и кустарников, посадка однолетних растений и сбор плодов. Садовники благоговели к ней, потому что когда она погружала палец в землю со словами: «Сажайте семя на этой глубине и не глубже и прикройте его так-то», то эти растения прорастали. Или когда она, ощупывая сухие веточки, говорила: «Режь здесь», то кустарник буйно разрастался. Они никогда не называли ее ведьмой, ибо от ее прикосновения шло только хорошее. Кроме того, самый старый из них вспоминал отца Ансельма, который делал точно так же, как теперь и Одрис.
За этими занятиями оставалось мало времени для бесплодных мечтаний о единорогах. Более того, на предстоящие весну, лето и осень пищи для раздумий было больше, чем обычно. Бруно прислал целый ворох новостей, за которые дядюшка щедро вознаградил посланников. До сих пор казалось, что сэр Оливер хорошо все продумал, когда решился устроить теплый прием королю Стефану и заставить Одрис принести ему присягу верности. Наверняка почти все королевство поступило так же, ведь когда Стефан вернулся на юг и устроил в Лондоне прием по случаю Пасхи, то на нем присутствовали почти все высокопоставленные дворяне и епископы Англии и Нормандии и даже Роберт, граф Глостерский, сводный брат Матильды и ее наиболее решительный сторонник.
Все портили лишь два обстоятельства. Как и боялся Хью, Ранульф, граф Честерский, был взбешен тем, что Стефан обещал земли Честера королю Дэвиду. Граф в ярости покинул двор. Когда же Стефан усадил по правую руку от себя сына Дэвида Генриха Хентингтонского, то архиепископ Кентерберийский, который считал это место своим по праву, обиделся и, уехал. Эти события были на руку Дэвиду. Он утверждал, что его сыну нанесено оскорбление англичанами и отозвал его домой.
Легче было иметь дело с теми, кто выступил против открыто, с такими, как, например, Болдуин де Редверс. Но даже Болдуин предложил присягнуть Стефану, после того как увидел, что немногие остались верными Матильде, однако, к тому времени уже было слишком поздно. Король решил проучить его и отказал ему в своем покровительстве, которое он обещал тем, кто перешел на его сторону в самом начале. Стефан не угрожал попусту. Бруно прислал ликующее сообщение. В нем описывалось, что Редверс, бывший кастелян королевского замка в Эксетере, намеревался захватить этот город, но его население, расположенное к Стефану, послало тому донесение о планах Редверса. Поэтому король смог привести свое войско в Эксетер и осадил Редверса в самом замке.
Однако спустя немного времени новости стали вызывать скорее разочарование, чем удовлетворение. Следующее послание Бруно породило тень тревоги. Некоторые, принесшие клятву верности, делали это не с чистой совестью, — предупреждал он. — Во время осады Эксетера его гарнизон получил подкрепление, а те, кто должен был не допустить этого, не смогли представить убедительных оправданий. Бруно боялся, что Глостер и другие устроили заговор. И в этом, и в последующих посланиях Бруно упоминал о Хью, который также был с королем, ведя войско сэра Вальтера Эспека. Хью был посвящен в рыцари, что, как сообщал Бруно, он заслужил в полной мере, ибо это был отважный дьявол, сильный, как бык, всегда находившийся впереди независимо будь то атака или отражение вылазки из крепости. Одрис не просила повторять все то, что касалось Хью. Она не нуждалась в повторении. Каждое упоминание о нем, казалось, западало ей в сердце и согревало тело.
Затем последовало длительное молчание, и Одрис начала беспокоиться, опасаясь что Бруно ранен. За Хью она не боялась: единорога могли убить только пленного или в объятиях девы. Одрис уже стала всерьез подумывать о том, не попросить ли послать нового гонца, чтобы узнать здоров ли ее брат, когда поступило известие о падении замка Эксетер.
Как это ни странно, но в нем было мало ликования. У осажденных кончились запасы и им осталось выбирать между сдачей крепости и голодной смертью в ней. Они выслали парламентеров с просьбой разрешить им покинуть Эксетер. Стефан сначала отказал. И даже появление жены Редверса босой, с распущенными волосами, горько рыдающей, молящей о прощении не смягчило его. Но когда Глостер и его приверженцы стали уговаривать короля, тот внезапно изменил свое решение и не только разрешил гарнизону покинуть крепость без наказания, не потребовал клятвы больше не применять против него оружия, но даже оставил им их имущество и право вольного выбора своего хозяина.
— Что? — спросил сэр Оливер, услышав последние слова послания. — Повтори-ка еще.
Гонец повторил сказанное.
— Король очень добр, — сказала Одрис, но голос ее звучал неуверенно.
Сэр Оливер метнул на нее удрученный взгляд.
— Если здесь нет чего-то такого, о чем не знал Бруно, и ничего не пропущено, то я бы сказал, что король — дурак. Либо он должен был принять первое, что ему было предложено, либо настоять на более жестких условиях независимо от обещаний или угроз Глостера. Король же своим поступком во весь голос заявил, будто мятеж — дело чести. Мятеж должен быть наказан. Благородным путем можно уладить только разногласия, возникающие между благородными людьми.
Одрис вспомнила, как Хью рассказывал ей, что сэр Вальтер боялся порывов доброты у Стефана, который не раздумывая мог принять какое-то решение, но затем, если его остановить и убедить еще поразмыслить, начинал колебаться, давая повод своим подданным усомниться в нерушимости слова короля. Смеясь, она сказала, что видит в этом скорее благоразумие Стефана, тогда Хью нахмурился и ответил, что если действия короля результат благоразумия, то его народ будет самым счастливым. Правда, говоря это, Хью отрицательно качал головой.
Сэр Оливер раздумывал, не захочет ли король Дэвид снова откусить кусочек севера; тот, наверняка, слышал о событиях в Эксетере и особое внимание уделил тому, как легко избежать возмездия короля Стефана, а также вспомнил, какую выгоду ему принесло последнее вторжение в Англию. К счастью, этого не произошло, и перемирие с шотландцами соблюдалось. Случались, правда, небольшие набеги, но они и в прежние годы были делом обычным. Совершали их немногочисленные банды разбойников, действующие на свой страх и риск и никакого отношения к королю Дэвиду не имевшие.
Прошла зима. В сообщениях Бруно все большее место отводилось Редверсу, который не изменил своих намерений, а дарованное ему прощение использовал лишь для собственной выгоды. Он возобновил свои мятежные действия на острове Уайт, где Стефан преследовал его, но Редверсу снова удалось скрыться. Весна 1137 года была ранней и теплой, но вести от Бруно явно не соответствовали погоде. Муж Матильды Джеффри Анжуйский принял Редверса с почестями, снабдил его деньгами, дал ему войско и отправил поднимать Нормандию против Стефана. Король, предупреждал Бруно, намеревался призвать своих английских вассалов собраться и совершить поход в Нормандию к великому посту, чтобы удержать там свои провинции и покончить с Редверсом раз и навсегда. Зная своего дядю, Бруно сообщал, что уже разговаривал с королем, который милостиво и великодушно, — служба Бруно уже была обязательством, — сказал, что считает Бруно «за двоих» и не потребовал от сэра Оливера служить лично. Все, что он мог потребовать, — это прислать вооруженный отряд, который сэр Оливер обязался привести с собой, или выплату налога за освобождение ратников от службы.
Сэр Оливер благословлял Бруно, угрюмо улыбаясь, и когда прибыл герольд Стефана, он быстро отправил с ним пятерых юных смутьянов, не совсем подготовленных, одетых в доспехи из проваренной кожи и вооруженных реставрированными кузнецом мечами; этого требовало строгое выполнение условий, на которых Фермейны владели Джернейвом. Герольд остался недоволен, однако сэр Оливер объяснил, что Вильгельм Завоеватель оставил его отцу разоренную землю, почти лишенную людей для ее возделывания. Вильгельм рассчитывал лишь на то, что Фермейн подавит любой мятеж на севере, а о поставках воинов для королевских войн не могло быть и речи. Поэтому, несмотря на то, что владение было обширным, Вильгельм требовал лишь чисто символический отряд. Наследник Вильгельма, Вильгельм Рыжий, не беспокоил его отца, — правдиво говорил сэр Оливер, — тот посмотрел на Джернейв, наглухо для него закрытый, и решил отложить этот вопрос до тех пор, пока не соберет армию, достаточную для его взятия, но умер, так и не успев сделать это. Последний король Генрих, — мягко продолжил сэр Оливер, — надеялся, что Фермейн будет охранять границу от шотландцев, о чем, — отметил сэр Оливер, — тот заботился наиболее преданно. И король Генрих никогда не менял условий независимости своего вассала.
Герольд кивнул головой. В голосе или в выражении лица сэра Оливера не было ничего особенного, однако герольд Стефана понял цель его рассказа. Более того, он осмотрел Железный Кулак с брода и поднимался по крутой петляющей тропе в крепость Джернейв. Он понял, чего будет стоить взять силой это место, и решил: если сэр Оливер отдаст сейчас пару-другую воинов, то не заподозрит, что король может запросить слишком многого после восстановлений владения Нормандией и подавления мятежа. И сэр Оливер был доволен, так как его совесть была чиста.
Он не желал обманывать короля. Их этих пятерых дьяволов, недовольных и бунтарей у себя дома, получатся хорошие воины.
Однако сэру Оливеру не долго пришлось радоваться. Спустя несколько недель после того, как Стефан отплыл во Францию, до него дошли слухи, что в Шотландии собирают воинов и вооружение. Сэр Оливер долго и громко ругался, но без истинного воодушевления. Лайкорн предсказывал возобновление войны, и сэр Оливер боялся, что причины, приведенные им, оправдываются. Теперь сэру Оливеру оставалось только сорвать свою досаду на времени года. Весна была самой худшей порой, чтобы противостоять осаде. Зимние запасы были исчерпаны, и до первого урожая в кладовые нечего было положить. Овцы и коровы давали приплод, и их убой повлек бы гибельные последствия. Их также нельзя было загнать в крепость и там приютить, так как корма не было. Тем не менее сэр Оливер послал пастухам предупреждение, чтобы те держали животных на нижних пастбищах и были готовы перегнать их. Если придут шотландцы, то скот может прокормиться новой пшеницей, растущей за крепостными стенами, до тех пор, пока людям в крепости не придется есть самих овец и коров.