Глупая выдумка, будто бы гостиничные горничные подглядывают в замочные скважины. Горничным нет никакого дела до людей, которые живут за дверьми с замочными скважинами. У горничных хватает других забот, они много работают и устают, все они чем-то недовольны, и все чрезвычайно заняты своими собственными делами. Никто не интересуется другими людьми, каждый в отеле предоставлен самому себе, каждый сам за себя в этой «большой дыре», с которой доктор Оттерншлаг довольно удачно сравнил однажды жизнь. Каждый живет за двойными дверями, и другом для каждого является лишь собственное отражение в зеркале или тень на стене. Люди проходят мимо других людей в коридорах, раскланиваются в холле, иной раз бывает, что и поговорят — короткие беседы, кое-как сплетенные из пустых сиюминутных слов. Взгляд поднятых глаз не достигает чужого лица, он останавливается на одежде встречного. Случается порой, что во время танцев в Желтом павильоне двое ощущают влечение друг к другу. Случается, ночью кто-то тайком пробирается из своего номера в чужой. И это — все. В остальном — бездонное одиночество. У себя в номере каждый остается один на один со своим «я», а схватить и удержать чье-то «ты» невозможно. И даже молодожены, что живут в 134-м номере, разделены в своей постели стеклянной пустотой невысказанных слов. Иные пары обуви — супружеские пары, — которые ночью стоят возле дверей в коридоре, явно несут на себе отпечаток взаимной ненависти, она застыла на их кожаных физиономиях; другие — с виду крепкие, но и они уже износились и уныло повесили носы. Лакей, в чьи обязанности входит собирать и относить чистильщику обувь, влип в скверную историю с алиментами, но кому до этого дело? Горничная с третьего этажа, кажется, закрутила любовь с симпатичным шофером барона фон Гайгерна, да только парень вдруг исчез, не сказав ни слова. Горничная страшно обижена, — да неужели можно всерьез предполагать, что при этих обстоятельствах ей придет в голову подглядывать за постояльцами через замочную скважину? Ночью ей хочется хорошенько обо всем подумать, но ее клонит ко сну, а поспать все же не удается, потому что на второй кровати в служебной комнате спит другая горничная, у которой не в порядке легкие; ночью она часто зажигает свет, садится на постели и кашляет. У каждого человека, замкнутого в четырех стенах, есть своя тайна, есть она и у дамы с невзрачным личиком из 28-го номера, той, что целый день поет, есть она и у господина из 154-го, что по утрам с упорством фанатика полощет горло, а сам-то — всего-навсего коммивояжер. Даже курьер номер 18 скрывает тайну за своим гладко причесанным фасадом — страшную, гнетущую тайну. Он подобрал золотой портсигар, который барон Гайгерн забыл на столе в зимнем саду. Курьер до сих пор не вернул портсигара. Опасаясь проверки, он спрятал найденную вещь между сиденьем и спинкой мягкого кресла, и теперь в семнадцатилетней душе паренька идет жестокая борьба между чувством долга и плебейской спесью. Господин Зенф, портье, давно присматривается к этому парню — когда на нем нет бляхи с номером, его зовут Карл Ниспе, — уж очень он рассеян на своем рабочем месте у вращающейся двери, и вокруг глаз у него подозрительная синева. Но чаще портье Зенф думает о другом. Его жена лежит в больнице уже не один день, теперь и речи нет о нормальных родах: схватки прекратились, начались какие-то странные судороги, однако сердцебиение ребенка все еще прослушивается и врачи не торопятся вызывать искусственные роды. Сегодня в обеденный перерыв Зенф поехал в больницу, но к жене его не пустили, от слабости она была в полуобморочном состоянии, а врачи сказали Зенфу, что жена заснула. Вот он, портье Зенф: вертится как белка в своей клетке из красного дерева то бросится к доске с ключами, то к расписанию железной дороги, то опять к доске Администратор Рона предложил ему взять отпуск, но Зенф не хочет оставаться без дела, он рад, что его впрягли в работу и можно отвлечься от мыслей о жене. А как обстоят дела у самого Роны, этого бравого аристократа, который работает по четырнадцать часов в сутки и несет свою службу, как отважный, но безнадежно оторвавшийся от своей касты человек, — этого никто не знает. Может быть, он гордится своим рабочим местом за барьером, может быть, стыдится его, когда видит, как кто-нибудь из прежних знакомых аристократов заносит свое имя в книгу регистрации постояльцев. Ясное удлиненное лицо рыжеволосого графа Роны в такие минуты ничего не выражает, оно словно застывшая маска.
В два часа ночи через второй подъезд из Гранд-отеля вышли семеро необычайно угрюмых, подавленных, усталых мужчин с черными футлярами в руках. Это музыканты Истмен-джаз-банда, они идут домой в мокрых от пота рубахах, недовольные заработком, как все музыканты во всех странах мира. От пятого подъезда отъехало несколько автомобилей, немного позже погасли прожекторы на фасаде. В холле стало прохладно — по ночам паровое отопление отключалось. Доктор Оттерншлаг, одиноко сидевший в холле, зябко поежился и зевнул. Рона за своей стеклянной перегородкой тоже зевнул, потом запер на ключ несколько выдвижных ящиков стола и отправился к себе на шестой этаж спать. Ночной портье разложил на стойке завтрашние утренние газеты, которые только что принес в отель вымокший под дождем рабочий типографии. Отдав портье газеты, он ушел через вращающуюся дверь, устало волоча ноги в заляпанных грязью сапогах. Две крикливые американки наконец ушли спать, и в холле сразу же стало совсем тихо. Половина ламп была погашена. Телефонист пил черный кофе, чтобы не заснуть.
— Не пора ли нам пойти наверх? — спросил сам себя Оттерншлаг и допил коньяк. — Да, пожалуй, можно идти, — ответил он сам себе. Чтобы осуществить принятое решение, ему понадобилось чуть ли не десять минут. Наконец он поднялся, широко расставил ноги в лакированных ботинках и как будто обрел уверенность, во всяком случае, он тронулся в путь, следуя привычным маршрутом вокруг всего холла по направлению к стойке портье.
Оттерншлаг еще не подошел к стойке, а ночной портье уже махнул рукой и бестактно объявил:
— Для вас ничего нет.
— Если кто-нибудь меня спросит, скажите, что я наверху, в номере, — попросил Оттерншлаг и, взяв со стойки сырую утреннюю газету, начал просматривать заголовки.
— Наверху, в номере, — машинально повторил портье и чиркнул мелом по доске с ключами, отмечая, что выдал Оттерншлагу ключ.
От входной двери вдруг потянуло холодным, пахнущим сырой землей сквозняком. Оттерншлаг обернулся. Увидев то, что происходило возле двери, он только и сказал:
— Ага…
Оттерншлаг криво усмехнулся и приоткрыл рот. Увидел же он Гайгерна — высокого, сильного, пышущего здоровьем, но притом серьезного, с озабоченным лицом. Гайгерн вошел через вращающуюся дверь, поддерживая за плечи маленького, измученного Крингеляйна, который едва держался на ногах и, казалось, вот-вот упадет замертво. Крингеляйн тихонько стонал и плакал. Доктор Оттерншлаг умел отличать пьяных от людей, застигнутых тяжелой болезнью, хотя зачастую и в том и в другом случае налицо лишь общая расслабленность. Ночной портье, не столь сведущий, как доктор, бросил на вошедших суровый бдительный взгляд.
— Ключи от шестьдесят девятого и семидесятого, — негромко попросил Гайгерн. — Этому человеку плохо. Вызовите врача, живо! — Поддерживая одной рукой Крингеляйна, Гайгерн взял ключи, затем повел Крингеляйна к лифту.
— Я врач. Горячего молока в семидесятый номер, немедленно, — неожиданно энергичным тоном приказал Оттерншлаг. Распорядившись, он тоже пошел к лифту. — Я займусь им, — сказал он Гайгерну, когда они поднимались на третий этаж. — Не расстраивайтесь, господин Крингеляйн, сейчас это кончится.
Крингеляйн неправильно понял последние слова Оттерншлага и перестал стонать. Он сидел низко пригнувшись на маленькой скамеечке в лифте и боролся с лютой болью, раздиравшей его внутренности.
— Уже конец? — прошептал он покорно. — Так быстро… Конец? Все только началось…
— Вы пожадничали. Набросились сразу на все подряд, — сказал Оттерншлаг. У него в сердце накопилось множество обид. Но тут же он взял Крингеляйна за руку и нащупал его пульс.
— Чепуха, Крингеляйн! Я насчет того, что «уже конец». Просто вы слишком увлеклись холодным шампанским, — бодро сказал Гайгерн.
Лифт резко остановился на третьем этаже и тем положил конец разговору, состоявшему из сплошных недоразумений. В коридоре у Крингеляйна подкосились ноги, он едва не упал. Потревоженная горничная взглянула на него с ужасом. Гайгерн легко подхватил Крингеляйна и отнес в кровать. Он освободил Крингеляйна от шелухи пропахшей табачным дымом одежды, натянул вместо нее новую пижаму. Тем временем Оттерншлаг с деловитым видом поспешил к себе.
— Сейчас вернусь! — бросил он на ходу и двинулся по коридору, необычайно энергично переставляя негнущиеся ноги.
Когда Оттерншлаг вернулся, Крингеляйн лежал в кровати. Руки он вытянул по швам, как солдат на смотру. Он больше не стонал, что стоило ему величайшего напряжения воли. Отправляясь в свое странствие на поиски «жизни», Крингеляйн рассчитывал, что, когда настанет срок, умрет мужественно, не привлекая к себе излишнего внимания. Таким, по его мнению, должен быть своеобразный гонорар, который полагалось заплатить неким неведомым силам за разнузданность и легкомыслие последних дней жизни. И теперь, лежа в кровати с латунными прутьями, он цеплялся как за соломинку за эту мысль, а боль и страх смерти холодной испариной выступили на его лице. Гайгерн подошел, достал из кармана шелковый, пахнущий лавандой платок, вытер маленькое пожелтевшее лицо Крингеляйна, осторожно снял пенсне с его тонкого носа, и в течение целой секунды — светлой секунды — Крингеляйну казалось, что он уже умер, что большая рука Гайгерна сейчас закроет ему глаза. Тем временем Гайгерн отошел от кровати, пропуская Оттерншлага.
Тот достал из маленького черного футляра шприц, затем неизвестно откуда в его руках появилась блестящая ампула, и Оттерншлаг с ловкостью карманного вора отломил у нее головку. Затем не глядя вдел большой палец в кольцо на поршне шприца и с поразительной сноровкой закатал рукав пижамы Крингеляйна, протер его руку спиртом.
— Что это? — спросил Крингеляйн, хотя еще со времен больницы знал это милосердное лекарство.
— Хорошенькая вкусная конфетка, — нараспев, точно добрая нянька, произнес Оттерншлаг. Захватив кожу на руке Крингеляйна двумя пальцами, он ловко всадил иглу.
Гайгерн внимательно наблюдал за его действиями.
— Хорошо, что у вас нашлось это в нужный момент, — сказал он.
Оттерншлаг поднял шприц к свету и уставился на него стеклянным глазом.
— Да. В моем чемодане. Он всегда собран, всегда в готовности. Быть в полной готовности, как замечательно выразился Шекспир, вот что главное. Готовность к отъезду. Я готов, в любую минуту готов, понимаете? Великий фокус маленького чемодана. — Он сполоснул шприц, положил его в черный футляр и защелкнул замок. Гайгерн взял со стола маленький черный чемоданчик и взвесил на руке, при этом вид у барона был удивленный и довольно глупый. «Как же так?» — подумал он.
— Ну что, легче? — спросил Оттерншлаг, обернувшись к кровати.
— Да, — ответил Крингеляйн. Он лежал, закрыв глаза. Ему казалось, будто он лежит на облаке, которое легко и быстро уносит его куда-то по кругу, и сам он, и его боль растворяются, становятся чем-то облачным, кружащимся.
— Ну, вот видите, — услыхал Крингеляйн голос доктора. Но все уже было ему безразлично, и даже страх смерти — черный зверь — отступил…
— Так. — Оттерншлаг опустил руку Крингеляйна на шелковое одеяло. — На какое-то время он обрел покой.
Гайгерн, стоявший поодаль и державший одежду Крингеляйна, подошел ближе и поглядел, как слабыми и быстрыми толчками поднимается и опускается грудь Крингеляйна под голубым шелком пижамы.
— На время? — спросил он шепотом. — Это не… Ничего не случится? Это не опасно?
— Нет. Нашему другу еще придется побарахтаться. Он еще станцует не один такой танец, как сейчас, прежде чем обретет вечный покой. Сердце. Видите ли, сердце еще работает, живет, стучит, чего-то требует. Сердце господина Крингеляйна — машина, которую мало эксплуатировали. Все прочее уже вышло из строя, а сердце не сдается. Так что наша марионетка еще какое-то время попрыгает на ниточке. На последней ниточке. Хотите сигарету?
— Спасибо, — рассеянно ответил Гайгерн.
Закурив, он уселся в кресло под натюрмортом с фазанами: ему потребовалось несколько минут, чтобы переработать сказанное Оттерншлагом. Наконец Гайгерн спросил:
— Так он, значит, тяжело болен? И все-таки не умирает? Да ведь это же черт знает какое издевательство!
Оттерншлаг, утвердительно кивавший после каждого вопроса, ответил:
— Точно. Именно так. И потому я не устаю восхвалять мой маленький чемодан. Собственно говоря, все, что приходится терпеть в этом мире, только и можно терпеть, если имеешь средство, способное в любой момент положить всему конец. Что, я не прав? Жизнь — паршивейшая разновидность бытия, уж поверьте мне.
— А я вот люблю жизнь, — простодушно улыбнувшись, сказал Гайгерн.
Оттерншлаг быстро повернулся к нему той стороной лица, где находился зрячий глаз.
— Да, вы любите жизнь! Такие, как вы, любят жизнь. Я вашего брата знаю. И вас прекрасно знаю.
— Меня?
— Да, вас, лично вас. — Оттерншлаг поднял руку и почти ткнул негнущимся, желтым от табака пальцем в лицо Гайгерна. Тот отпрянул. — Вот отсюда я когда-то извлек хорошенький гранатный осколочек. Симпатичный шов, он делает вас интереснее. А ведь это я его наложил. Не помните? Фландрия, Фромель. Такие, как вы, ничего не помнят. А такие, как я, ничего не могут забыть, выбросить из головы — они помнят все.
— Ах, Фромель! Этот кошмарный лазарет! Правда, я почти ничего не помню. Я тогда соображал не слишком хорошо. Я считал, что раненый непременно должен потерять сознание, ну и потерял.
— А я вот вас запомнил, потому что вы были самым молоденьким солдатом из попадавших под мой скальпель. Мальчишечка из тех, что готовы идти «с песнями на смерть». Кстати, не исключено, что это не вы тогда были, а просто кто-то вроде вас, человек вашего типа, понимаете? Так вы, значит, любите жизнь. Этого следовало ожидать. Приятно слышать. Только вот в одном вы должны со мной согласиться: вращающаяся дверь всегда должна быть открыта.
— Что? — Гайгерн растерялся.
— Я говорю: вращающаяся дверь. Посидите-ка однажды часок в холле да посмотрите на нее. Вертится, как сумасшедшая, вперед, назад, вперед, назад. Занятная штуковина, эта дверь. Бывает, голова кругом идет, когда на нее долго смотришь. Послушайте, что я скажу. Вот, например, вы входите через вращающуюся дверь. Вы ведь должны быть уверены в том, что сможете, если захотите, выйти наружу? А вдруг дверь остановится и нельзя будет выйти? Вдруг попадешься в ловушку?
Гайгерн почувствовал неприятный холодок в груди. Слово «попадешься» прозвучало как бы скрытой угрозой.
— Конечно, — пробормотал он.
— Ну вот и прекрасно. Вы меня поняли. — Оттерншлаг снова открыл черный футляр и достал шприц, любовно погладил гладкое стекло и металл. — Дверь должна быть открыта. Выход следует держать свободным. Нужно иметь возможность умереть. В подходящее время, когда сам этого хочешь.
— Да кому же хочется умереть? Никому, — быстро, убежденно возразил Гайгерн.
— Ну… — Оттерншлаг запнулся. Но тут Крингеляйн что-то невнятно пробормотал: под обвисшими усами вяло шевельнулись губы. — Ну, например, посмотрите на меня, — продолжал Оттерншлаг. — Хорошенько посмотрите. Я самоубийца, понимаете ли. Обычно самоубийцу видят потом, когда он уже наглотался газа или пустил себе пулю в лоб. А я вот сижу тут перед вами, и тем не менее я — самоубийца. Проще сказать, я — живой самоубийца. Диковина, согласитесь. Однажды я достану вот из этой коробочки десять ампул и введу в вену их содержимое. И тогда я стану мертвым самоубийцей. Образно выражаясь, я выйду через вращающуюся дверь на волю, а вы можете сидеть себе в холле и ждать.
Гайгерн с удивлением заметил, что этот сумасшедший доктор, по-видимому, питает к нему чувство, похожее на ненависть.
— Это дело вкуса, — бросил он. — Мне спешить незачем. Жизнь мне нравится. По-моему, жизнь — просто великолепная штука.
— Да? По-вашему, жизнь — великолепная штука? Да ведь вы были на войне! А после войны вернулись домой. И вы все-таки считаете, что жизнь — великолепная штука? Приятель, да как же все вы живете? Вы что, все забыли? Ладно, ладно, не будем говорить о том, что было на войне, это и так всем известно. Но как вы можете, вернувшись оттуда, с войны, говорить, что жизнь вам нравится? Да где она, эта ваша жизнь?! Я искал и не нашел. Иногда я думаю: я уже мертв, мне снесло голову снарядом, и я — труп — лежу в укрытии при Руж-Круа, засыпанный землей. Вот вам мое представление о жизни, четкое и ясное. Вот какое оно у меня после возвращения с войны.
— Ах, — вздохнул Гайгерн, тронутый внезапной страстностью слова Оттерншлага, и снова вздохнул. Он встал и подошел к кровати. Крингеляйн спал, хотя глаза у него были прикрыты неплотно. Гайгерн на цыпочках вернулся к Оттерншлагу. — Да, кое в чем вы правы, — сказал он тихо. — Возвращаться было совсем не просто. Когда кто-нибудь из наших говорит «там», то есть на фронте, то это значит для него примерно то же, что «на родине», дома. А теперь торчишь тут, в Германии, будто в слишком тесных штанах, из которых вырос. Развернуться бы вовсю, а простора-то нет. Что же нам делать? Идти в армию, заниматься муштрой? Разнимать драки во время избирательной кампании? Ну нет. Податься в авиацию? Чтобы вылетать два раза в день строго по расписанию и мотаться из Берлина в Кельн да из Кельна в Берлин? Экспедиции, путешествия — все это так скучно, никакого риска. Понимаете, вот в чем дело: по-моему, жизнь должна быть чуточку опаснее, вот тогда все было бы в порядке. Но надо принимать жизнь как она есть.
— Нет… Я так не считаю, — с недовольством ответил Оттерншлаг. — Но, может быть, мы расходимся лишь в незначительных субъективных моментах. Может быть, и я относился бы ко всему спокойно, если б мою физиономию в свое время заштопали так же аккуратно, как я заштопал вашу. Но когда смотришь на мир стеклянным глазом, то сам имеешь при этом достаточно странный вид, уж можете мне поверить… Ну, что случилось, господин Крингеляйн?
Крингеляйн вдруг сел в постели, с трудом разлепил отяжелевшие от морфия веки и принялся что-то искать на одеяле. Его руки шарили в складках, ощупывали их онемевшими после укола морфия пальцами.
— Где мои деньги? — прошептал Крингеляйн. Только что он перенесся в семидесятый номер Гранд-отеля из Федерсдорфа, где переругивался с женой Анной, и теперь не мог сообразить, почему вокруг мебель красного дерева. — Где мои деньги? — снова спросил он, облизнув пересохшие губы. В первое мгновение он не разглядел своих знакомых, а увидел лишь две неподвижные, невероятно огромные тени в бархатных креслах.
— Он спрашивает, где его деньги, — как переводчик, обратился Оттерншлаг к барону, словно тот плохо слышал.
— Деньги он сдал на хранение. Здесь же, в отеле.
— Вы сдали деньги на хранение, — перевел Оттерншлаг.
Крингеляйн с трудом что-то соображал.
— Боли есть? — спросил Оттерншлаг.
— Боли? Какие боли? — Крингеляйн удивленно смотрел на него с высоты облаков.
Оттерншлаг засмеялся половиной рта:
— Все уже забыто. Боли забыты. И доброта забыта. Завтра все начнется сызнова. Эх вы, жизнелюб! — В словах Оттерншлага прозвучало неприкрытое презрение.
Крингеляйн не понял ни слова.
— Где мои деньги? — упрямо повторил он. — Большие деньги. Где мой выигрыш?
Гайгерн закурил новую сигарету и глубоко затянулся.
— Где его деньги? — спросил Оттерншлаг.
— У него в бумажнике.
— Деньги у вас в бумажнике, — передал Крингеляйну Оттерншлаг. — А теперь поспите. И смотрите, больше не вскакивайте, а то будет бо-бо.
— Дайте бумажник! — потребовал Крингеляйн и растопырил пальцы.
Одурманенный морфием, он с большим трудом подбирал нужные слова, но где-то в глубине его сознания билась мысль, что он должен платить наличными за каждую минуту жизни, наличными и по дорогой цене. Пока он дремал, ему привиделось, что и деньги, и жизнь быстро текут куда-то прочь от него, прыгая по камням, как ручей в Федерсдорфе, каждое лето пересыхавший.
Оттерншлаг вздохнул и сунул руку в карман пиджака Крингеляйна, который Гайгерн повесил на спинку стула. В кармане было пусто. Гайгерн курил у окна, он повернулся спиной к комнате и смотрел на улицу, по ночному тихую, белую от света дуговых фонарей.
— Тут нет бумажника, — сказал Оттерншлаг и бессильно уронил руки, словно после тяжелого труда.
И вдруг Крингеляйн выскочил из кровати. Вдруг оказалось, что он стоит на своих нетвердых тонких ножках в пижамных штанах посреди комнаты, с широко распахнутыми глазами, не дыша.
— Где мой бумажник? — закричал он жалобно. — Где он? Где мои деньги? Большие, большие деньги! Бумажник, отдайте мой бумажник!
Гайгерн, давно положивший бумажник Крингеляйна к себе в карман, старался не слышать этого тонкого, сиплого со сна и жалобного голоса. Он слышал, как ездит вверх и вниз лифт, как проходят по коридору и умолкают перед дверьми номеров чьи-то шаги. Он слышал — так ему показалось, — что рядом, в 71-м номере, кто-то вздохнул. Слышал тиканье часов у себя на руке и ровный стук своего сердца. Но он слышал и страх Крингеляйна. И ненавидел Крингеляйна в эту минуту дикой ненавистью. Он с радостью убил бы его. Гайгерн резко повернулся лицом к комнате, но при виде полубезумного Крингеляйна его кулаки разжались. Крингеляйн стоял посреди номера и плакал. Слезы катились из-под тяжелых от морфия век, капали на новую голубую пижаму. Крингеляйн, как маленький, горевал о своем бумажнике.
— Там было шесть тысяч двести, — плакал он. — На эти деньги можно прожить два года… — Крингеляйн, сам того не замечая, вновь начал считать по федерсдорфскому счету.
Оттерншлаг нерешительно подошел к Гайгерну.
— Где же его бумажник? Раз уж он непременно решил прожить еще два года, надо найти, — попытался пошутить Оттерншлаг.
Гайгерн улыбнулся и сунул руки в карманы.
— Наверное, девочки сперли. Там, в «Альгамбре». — Этот ответ Гайгерн заготовил заранее. Крингеляйн присел на краешек кровати и бессильно поник головой.
— Ах нет, — вдруг спокойно сказал он. — Нет, нет, нет.
Оттерншлаг посмотрел на него, потом на Гайгерна, потом снова на Крингеляйна.
— Вот оно что… — сказал он сам себе и, взяв со стола свой черный маленький футляр, направился к Гайгерну, причем по обыкновению держался вплотную к стене, как будто стены и мебель придавали ему сил, вселяли уверенность или как будто он до сих пор не научился ходить по открытой местности, где некуда спрятаться. Остановившись перед Гайгерном, Оттерншлаг повернулся к нему изувеченной половиной своего лица со стеклянным глазом, который глядел прямо на горло барона.
— Придется вернуть Крингеляйну бумажник, — тихо и вежливо сказал Оттерншлаг.
Гайгерн на секунду заколебался. И в эту секунду решилась его судьба. Сыграла роль двойственность натуры. Гайгерн потерял уверенность.
Барон не отличался благородством, он крал и мошенничал. Но и преступником он не был, потому что добрые побуждения, свойственные его натуре и его породе, слишком часто брали верх над низкими намерениями. Он был дилетантом среди авантюристов. В нем была сила, но не большая. Он мог бы прикончить этих двух больных людей и удрать. Мог оттолкнуть Оттерншлага и с бумажником в кармане ускользнуть по карнизу. Мог бросить какую-нибудь остроумную фразу и уйти из отеля, помчаться на вокзал и скрыться. Гайгерн собрал все силы и подумал о Грузинской, он ощутил ее легкое тело в своих руках, он нес ее наверх по лестнице в ее доме в Тремеццо. Он должен приехать к ней, должен, должен, — но вдруг его захлестнула бессмысленная острая жалость, такая же, как та, что он испытал вчера к Грузинской. Ему стало жаль этого несчастного Крингеляйна, сидевшего на краешке кровати. И жаль Оттерншлага, который смотрел на него стеклянным глазом своего изуродованного войной лица. Он ощутил и очень отстраненную, неосознанную жалость к самому себе. И жалость все решила.
Гайгерн шагнул на середину комнаты и улыбнулся:
— Да вот же он, бумажник. Я его спрятал понадежнее. Его могли украсть у Крингеляйна в борделе, где мы с ним были.
— Ну, наконец-то, — сказал Оттерншлаг, вдруг ослабев, и забрал из рук Гайгерна старый и потрепанный, туго набитый деньгами бумажник. При этом у Оттерншлага появилось странное чувство изнеможения и нежности. Ему так редко случалось коснуться руки другого человека. Он обернулся и пристально посмотрел на Гайгерна зрячим глазом с выражением то ли благодарности, то ли понимания. Но в тот же миг Оттерншлаг испугался. Лицо Гайгерна, исключительно красивое, полное жизни лицо, было изжелта-бледным, осунувшимся и таким пустым, таким мертвым, что Оттерншлагу сделалось страшно. «Неужели на свете существуют одни лишь призраки?» — подумал он. Пройдя вдоль дивана к кровати Крингеляйна, он положил бумажник на одеяло.
Вся сцена разыгралась за несколько секунд. Крингеляйн в эти мгновения сидел молча, как бы в глубокой задумчивости.
Теперь же, когда Оттерншлаг подал ему бумажник, из-за которого он так горько плакал, Крингеляйн едва притронулся к нему. Он уронил его на постель, даже не взглянув, даже не пересчитав деньги, свои большие деньги.
— Пожалуйста, останьтесь со мной, — попросил он. Крингеляйн обратился не к доктору, который оказал ему помощь, а к Гайгерну, и протянул руку. Тот, однако, с хмурым видом стоял у окна и курил.
— Вам нечего бояться, Крингеляйн, — успокоил его Оттерншлаг.
— Я не боюсь, — строптиво и неожиданно четко ответил Крингеляйн. — Вы что, думаете, я боюсь умереть? Я не боюсь. Напротив. Я должен быть благодарен. У меня никогда не появился бы кураж, необходимый для жизни, если бы я не знал, что скоро умру. Когда знаешь, что скоро умрешь, появляется кураж. Всегда надо помнить, что ты умрешь… И тогда ты готов пойти на что угодно… Это секрет…
— Ага! Вращающаяся дверь, — сказал Оттерншлаг. — Наш Крингеляйн стал философом. Болезнь учит мудрости, не правда ли?
Гайгерн промолчал. «Что он там болтает? — подумалось ему. — Жизнь! Смерть! Да как можно вообще об этом говорить? При чем тут слова? Я живу — значит, живу. Умираю — Господи, ну, значит, умираю. Думать о смерти — еще чего не хватало! Говорить о смерти — вот уж чепуха-то, тьфу! Ну а сдохнуть пристойным образом — что ж, извольте, я готов. Пожалуйста, в любой момент, если уж так надо. Проберитесь-ка сперва по карнизу на высоте третьего этажа, как обезьяна, вот тогда вы заткнетесь, не захочется вам рассуждать о жизни и смерти, — думал он высокомерно. — Я тоже готов, и никакого чемодана морфия мне для этого не нужно». Гайгерн зевнул. Потом набрал полную грудь утреннего серого воздуха, струившегося в открытое окно, зябко передернул широкими боксерскими плечами.
— Спать хочу. — И вдруг Гайгерн весело расхохотался. — Вчера я так и не добрался до своей кровати, так и не добрался. А сегодня… уже четыре часа утра, опять! Давайте-ка, директор, ныряйте под одеяло!
Крингеляйн послушно лег, опустил на подушку тяжелую голову, вытянулся. Боль в его теле была заглушена морфием, но полностью не исчезла. Крингеляйн сложил руки на одеяле.
— Останьтесь со мной. Пожалуйста, прошу вас. Останьтесь, — повторял он. Говорил он излишне громким голосом, потому что в ушах снова гудело и шумело. Оттерншлаг стоял над кроватью и слушал. До него Крингеляйну не было дела. Его не просили остаться.
— Итак, морфий я вам впрыснул, стало быть, я вам больше не нужен? — спросил он.
Крингеляйн не почувствовал в его словах сарказма и простодушно ответил:
— Спасибо, не нужны.
Он крепко, как маленький, держался за руку Гайгерна. Может быть, сердце, которое в последние дни стало чутким, подсказало ему, что Гайгерн хотел его обокрасть, но тем не менее он не выпускал руки барона.
— Пожалуйста, останьтесь со мной, — снова попросил он.
И тут Оттерншлаг засмеялся. Он поднял свое искромсанное лицо к холодному свету люстры и засмеялся, скривив губы, — совсем не так, как смеялся Гайгерн, — сначала он смеялся беззвучно, потом послышались протяжные всхлипы, шедшие откуда-то из нутра, смех становился все громче, все язвительнее, все злее.
Из соседнего 71-го номера трижды постучали в стену.
— Нельзя ли, в конце концов, вести себя потише! Ночью люди спят, а не развлекаются! — раздался за стеной страдальческий, сиплый со сна, обиженный голос, в 70-м номере никем не узнанный. Он принадлежал генеральному директору Прайсингу, не подозревавшему, что в соседнем номере на короткий решающий час сошлись три линии судьбы.