Калифорния — сладкая мечта Нью-Йорка… Нью-Йорк — это кошмар, от которого Лос-Анджелес попытается излечить…
Всего пять часов полета отделяют Лос-Анджелес от Нью-Йорка, но на самом деле дистанция между ними — миллион световых лет. Лос-Анджелес в большей степени отличается от Нью-Йорка, чем Нью-Йорк от Лондона, Стокгольма или Парижа. Наверное, когда-нибудь ученые обнаружат, что в воздухе Южной Калифорнии содержится какой-то веселящий газ, который заставляет всегда чопорных и циничных нью-йоркцев расслабиться, сбросить одежду и, забыв о супружеских узах, устроиться под лучами палящего солнца — загорать. Они расходятся по плавательным бассейнам, погружаются в медитацию, отправляются на спиритический сеанс и вообще ведут себя так, словно познали Бога — через секс, идолопоклонство и нудизм.
Возвращаясь из Лос-Анджелеса в Нью-Йорк, всегда испытываешь шок. Улицы здесь кажутся узкими, тела — закованными в одежду, а небо превращается в узкую серую полоску, едва виднеющуюся в просветах между домов. К тому же на тебя сразу обрушивается масса идиотских и никому не нужных дел (которые жители Нью-Йорка почему-то называют «Жизнь»). Повсюду царит неразбериха, шум, грязь. Прохожие хмурятся и стараются защитить себя, толкаясь локтями, грязно ругаясь, пряча под одеждой тела. Женщины прижимают сумочки к груди. Швейцары, таксисты и смотрители общественных сортиров неприветливы и грубы. На них давят небо и здания, атмосферный столб прижимает их к земле. Им не хватает жизненного пространства, поэтому они возмущены. Им не хватает воздуха, не хватает простора. Все мечтают оказаться на Западе.
Только в аэропорту, когда вся наша компания вывалилась из самолета и ожидала багаж, я почувствовала, как холодно в Нью-Йорке. После вечеринки у Бритт я не успела переодеться и прилетела в босоножках и легкой батистовой блузке. Бритт и компания громко смеялись, и мне показалось, что я вновь очутилась в летнем лагере, где, как всегда, для меня не нашлось друзей.
Они отправились в «Шерри-Нидерланд», а я к себе на 77-ю улицу, где мне предстояло лицезреть жалкие останки моей разрушенной жизни. Я так скучала по Джошу, что у меня сводило пальцы и щемило в груди.
«Каждые десять лет я попадаю в Калифорнию, и каждый раз она радикально ломает привычную жизнь», — подумала я, отметив вскользь, что это неплохое начало для романа. Но тут же рассердилась на себя за эту мысль: мне не нужна новая книга, мне нужен Джош! Не хочу я писать роман, героиня которого ищет любви, а обретает холодный цинизм. Это пройденный этап, такая любовь уже отражена — в моих стихах, в романе и даже в сценарии по нему и у меня нет желания ворошить ее вновь.
Мне не верилось теперь, что наша с Джошем встреча не сон, не фантазия, не вымысел. Все, что происходило в «Беверли-Хиллз Отель», казалось мне лишь сладкой грезой: долгие часы любви, и в полночь — странные заказы в номер («Клубничный джем без хлеба!» — потребовал как-то Джош, чтобы мы могли слизывать его друг у друга с тел), наши бесконечные разговоры обо всем — под ярким, радостным солнцем, — счастливый смех и удивление оттого, что, несмотря на разницу в возрасте, мы — духовные близнецы, мы одинаково чувствуем и мыслим. Все это казалось невозможным сейчас: слишком уж хорошо, слишком радостно было нам тогда! Через месяц все забудется, я успокоюсь… Но что потом? Снова Беннет и новая книга, с неизбежной неопровержимостью доказывающая, что любовь — лишь иллюзия и самообман? Но мир завален такими книгами. Вся современная литература — это одна бесконечная история женщины, павшей жертвой коварного соблазнителя и в результате покончившей с собой. Несчастные женщины умирают в морской пучине, под колесами поезда, в родах. Но ведь кто-то должен снять заклятие! Кто-то должен разбудить Спящую Красавицу! Кто-то должен выпустить ее на свободу!
— Садитесь, ребята, — прервала мои размышления Бритт. — Добро пожаловать в Нью-Йорк!
И вся компания вслед за ней полезла в машину.
Серые улицы Куинса. Тревожно замирает сердце. Раньше при виде моста Куинсборо оно наполнялось радостью. Это была радость от встречи с Нью-Йорком, с домом; какой-то особый подъем, который невозможно испытать больше нигде. Но сегодня Нью-Йорк казался угрюмым. Сегодня он был тюрьмой, поглотившей меня за три тысячи миль от Джоша. Сегодня Нью-Йорк был моим прошлым, а настоящим была Калифорния. Мне нечего делать здесь. Нечего возвращаться в прошлое.
77-я улица. Холодное октябрьское утро. В темноте неясно вырисовывается громада Музея естественной истории — каменный кошмар, — тихо шелестит листва на ветру, собачники ждут, когда их питомцы закончат свои собачьи дела. Вот и мой дом — но я не чувствую себя дома здесь. Мой дом там, где Джош.
Я вспоминаю, как мы возвращались сюда с Беннетом в 1969 году. Это было лето несчастий, когда бабушка умерла, а с дедом случился инсульт и он не хотел больше жить.
Что же привело меня тогда в этот дом на 77-й улице? Частично угроза Беннета (он поклялся, что разведется со мной, если я не соглашусь вступить во владение кооперативом моего деда), но была и более веская причина: наверное, это была потребность вернуться к корням после чужой и чуждой мне Германии, попытка нащупать детство, описать его и таким образом пережить вновь, по-новому осмысляя его. Наверное, писатель во мне хотел вернуться назад, к грехам и провинностям детства.
Я прожила на 77-й улице десять лет — с двух до двенадцати. Это потом мы переехали ближе к Центральному парку; новая квартира мало чем отличалась от предыдущей, но я стала старше. А на 77-й я научилась кататься на велосипеде: сначала на трех-, а затем и на двухколесном, там я впервые по пути в школу перешла через дорогу сама.
Здесь прошло мое детство. Я застала те времена, когда бары на Коламбус-авеню принадлежали ирландцам, а не пуэрториканцам, как теперь; когда по ней курсировали автобусы и проезд стоил пять центов, потом семь центов, потом пятнадцать; помню, что можно было бесплатно пересесть на автобус, идущий в противоположном направлении, затем пересадка стала стоить два цента, а вскоре вовсе отменили автобусные маршруты. И за два цента больше ничего нельзя было на 77-й улице купить, даже открытка, и та стоила теперь дороже. Стал время от времени исчезать почтовый ящик, стоявший на углу улицы, и о его существовании напоминали только металлические крепления, без дела торчавшие из асфальта мостовой. Неделю спустя ящик обнаруживали где-нибудь в подвале многоэтажки, полностью разоренный и очищенный от чеков с благотворительными пожертвованиями. Сама идея похищения целого почтового ящика казалась мне диким проявлением урбанистической анархии. Ну, ограбление еще как-то можно понять — кажется, без этого не обходится ни один город; можно понять разбросанное повсюду собачье дерьмо или орущие на всю округу транзисторы, но почта священна, тем более для писателя, для которого это и связь с миром, и источник вдохновения. И уж коли почтовый ящик могут стащить с улицы среди бела дня, значит, нет больше на свете ничего святого.
Я помню снегопад 1947 года. Погребенные под снегом машины, почти стертый с лица земли музей, высыпавшая на улицу детвора, радующаяся приходу зимы, весело попирающая белое безмолвие…
И помню тот удивительный канун Дня Всех святых, когда неожиданно расцвели все деревья перед нашим музеем и показалось, будто вновь наступает весна. Я помню любимый мой День Благодарения и все, что связано с ним, особенно момент наполнения воздухом огромных воздушных шаров.
В детстве жить на 77-й улице было все равно, что сейчас входить в привилегированный клуб. Другие дети лишь издали наблюдали шары, мы же присутствовали при том, как они наполняются жизнью! Другие дети приезжали на подземке специально, только для того, чтобы взглянуть на динозавров, — мы жили возле них. Мы ощущали себя аборигенами волшебной страны, исконными жителями земли гигантов. Мы не вышли ростом — пока, но мы все равно тайно принадлежали к их сказочной касте. Мы были детьми, но на равных общались с богами.
А потом я забыла старый квартал. Мне хотелось жить в Вашингтоне, в Грэмерси-Парк, в Париже, в Риме, да где угодно. Тогда мы переехали из обветшавшей квартиры на 77-й в менее ветхую — подальше от центра. Не так уж и далеко, но мы попали в иной мир. Теперь мы оказались ближе к Планетарию, чем к динозаврам — качественный скачок.
Трудно объяснить, что привело нас назад на 77-ю улицу в 1969 году. Страх или неизбежное движение времени? Поиск корней? Ускользающая реальность: у писателей из южных штатов — магнолия в цвету и опустевшие плантации, у меня — собачье дерьмо под ногами и почтовые ящики, исчезающие среди бела дня. Может быть, здесь и воняло помойкой, но зато здесь был мой дом. Я видела свое детство там, где посторонний увидел бы грязные ночлежки, невывезенный мусор, безмятежно разгуливающих по улицам тараканов и клопов или пристающих к женщинам пуэрториканских бродяг. Друзья посмеивались надо мной за то, что я по-прежнему живу на улице, где росла, но я знала, что в моей жизни это только определенная ступень и в этот момент мне важно оставаться здесь.
Но теперь это пройденный этап. После Калифорнии и огромного западного неба я тут задыхалась. Доисторическому периоду моей жизни пришел конец, и теперь мое место там, где рядом со мной — теплая и смешная улыбка Джоша.
Я затащила чемоданы в подъезд и нажала кнопку селектора. Вот тебе раз: Беннет дома и ждет меня! Беннет, который никогда и ни при каких обстоятельствах не менял распорядок! Чем больше я отдалялась от него, тем сильнее привязывался ко мне он. В те далекие первые годы нашей совместной жизни, когда я хотела наладить в наших отношениях что-то важное, он отвергал меня, отталкивал от себя, молчал или нарочно придирался ко мне, и в конце концов ушел к Пенни, отослав меня к аналитику, вместо того, чтобы прижать к себе и хоть раз в жизни приласкать. А теперь он хочет восстановить утраченную близость, но — слишком поздно, поезд ушел.
Он услышал, как поворачивается ключ в замке, и сам открыл дверь.
— Любимая, — сказал он и обнял меня.
После стольких лет холодности его нежность показалась мне фальшивой, неискренней. И тело его было чужим, холодным, как у рептилий. Я же не имела теперь никакого отношения к нему, я принадлежала к другому миру. Он обнимал меня, а я не чувствовала прикосновения, словно между нами была невидимая, прозрачная стена.
Он подстригся, привел в порядок усы и к тому же отрастил бородку а-ля Фрейд. Жидкая такая вышла бороденка, но влияние мэтра было налицо. Уши смешно оттопыривались — или они оттопыривались всегда, я раньше просто не замечала? Сейчас это было уже невозможно определить.
— Дай хоть на тебя взглянуть! — сказал он. — Ты потрясающе хороша!
Как он мог не заметить, что рядом со мной стоит Джош, что образ его витает вокруг? Неужели он ослеп?
— Зачем ты подстригся? — слегка отстраняясь, спросила я. — И зачем тебе эта идиотская бородка?
— О, я обсудил все с доктором Стейнгессером. Без нее я выглядел мальчишкой.
— Мне больше нравилась твоя длинная прическа.
Он только пожал плечами: мнение аналитика гораздо важнее.
— И потом, что плохого — выглядеть молодым?
— Это может не нравиться пациентам.
— Какая чушь! Ведь они идут к тебе не затем, чтобы любоваться прической. Или фрейдовской бородой.
— Это тебе так кажется, — пренебрежительно сказал он. — Я не хочу больше выглядеть мальчишкой. Доктор Стейнгессер верно подметил мое подсознательное стремление казаться моложе своих лет. А мне уже сорок, в конце концов.
— Не могу понять, чем может помочь конформизм, когда имеешь дело с подсознательным? Ерунда это все. Ну каким образом чопорность и занудство влияют на толкование чьих-то снов?
Это явно начало его раздражать, но он старался сдержаться изо всех сил. Ради меня он остался дома, отменил прием — несколько лет или даже месяцев назад он мог бы меня этим покорить. Но не сейчас. Сейчас мне было все равно. Единственное, что я ощущала в эту минуту — болезненное чувство стыда за собственное притворство. Но как было внушить это Беннету? Как можно было что-то ему объяснить? Ведь я не могла объяснить это даже себе!
Он обнял меня, прижимаясь ко мне бедрами. Я видела, что он возбужден, но не испытывала ничего, кроме отвращения, постепенно сменяющегося какой-то болезненной грустью. Раньше, надолго расставаясь с Беннетом, я переживала, что он станет трахаться напропалую или найдет себе кого-то взамен, или просто решит, что я ему больше не нужна. Сейчас, пожалуй впервые в жизни, я знала, что он был верен мне, что скучал без меня, — но было уже поздно.
— Пойдем, — сказал он, беря меня за руку и подталкивая к спальне.
— А сколько времени? Ты не опоздаешь на службу?
— У меня еще есть полчаса, — ответил он, как будто не замечая, что я не хочу близости с ним.
Обычно я никогда не возражала заняться любовью. Гораздо чаще возражал он. Почему-то он был всегда недоволен моей повышенной сексуальностью, способностью заниматься любовью когда угодно и где угодно.
— Почты много накопилось за время моего отсутствия, — настаивала я, когда мы проходили через мой кабинет. — От одного взгляда на эту кипу мне становится не по себе…
— Почта подождет, — отвечал Беннет, хотя раньше придерживался иного мнения на этот счет. Мы словно поменялись местами, и он превратился в меня.
В порыве страсти он одним движением раздел меня и начал тереть мне соски, массируя клитор, засовывая в меня свою штуковину и бормоча что-то о том, какая я красивая, да какое упругое у меня влагалище, да как хорошо ему со мной. Мое тело сразу, помимо воли, подсознательно, по привычке, отозвалось: влагалище стало влажным, заколотилось сердце, затвердели соски и наступил оргазм с мыслью о Джоше, с которым мне так этого и не удалось. Драгоценная моя Дорис Лессинг, в отношении оргазма ваша Анна не права: он не есть доказательство любви, так же, как и поступок другой Анны, закончившей жизнь под колесами поезда. Все это женские фантазии, искусственные построения, домыслы, плоды психологической обработки, обожествления мужчин.
О чем же мечтает женщина? К чему она стремится? Только к тому, что подсказывает ей воспитание. Для Анны Вулф важнее всего оргазм, Анна Каренина выбирает смерть. Сам по себе оргазм еще ни о чем не говорит. Оргазм — это оргазм. Когда-нибудь каждая женщина сможет его достичь, это будет такая же привычная вещь, как сейчас — телевизор в каждой семье, и тогда не будет подобных проблем.
— О чем ты задумалась? — прервал мои размышления Беннет.
— О Дорис Лессинг и Толстом, — ответила я.
Он хмыкнул. Перед ним была настоящая Изадора, та, которую он знал, к которой привык, — та, которой можно управлять. Эту больше волнует литература, чем жизнь. Ему хорошо и уютно с ней. Но я не могла больше терпеть ее в себе.
В тот день я написала Джошу письмо.
«Сегодня впервые я поняла, что можно попытаться соединить творчество и жизнь. Я хочу сказать, что я раньше считала, будто обязана быть несчастной, и мое творчество только тогда будет полнокровным. Впрочем, я сама не вполне отдавала себе в этом отчет. Так я и жила. Но теперь я спрашиваю себя: зачем? Чтобы никто не мог сглазить? Мне кажется, что когда-то давно я вступила в тайный сговор со своей душой; по нему я полностью отказывалась от любви взамен на право писать. Мужчины могут себе позволить и то и другое — женщинам приходится выбирать. Я выбрала литературу: это более безопасно, чем любовь, — меньше разочарований. И я согласилась связать свою жизнь с человеком, с которым меня не связывало ровным счетом ничего. Я оправдывала эту связь лишь одним: он мне не мешает писать.
Не мешает мне. Только сейчас я поняла, как дико это звучит. А я, выходит, не мешаю ему заниматься психоанализом? Мне даже в голову не приходит что-то ему разрешать или запрещать. Это не мое дело. И все равно я была благодарна Беннету за то, что он позволяет мне писать. Одно это примиряло меня со всем: с отсутствием в наших отношениях теплоты, взаимопонимания, веселья и любви.
Я, к сожалению, слишком поздно поняла, что мои книги нужны людям, что они помогают им. Только тогда я перестала воспринимать свое творчество, как какую-то глупую прихоть, которую мой холодный, но великодушный муж позволяет мне; только тогда я стала рассматривать его, как свое неотъемлемое право.
Признание читателей мне очень в этом помогло. Теперь я обрела свое место в жизни, в обществе наконец. Я вновь почувствовала, что нужна людям, и испытала творческий подъем, который впервые испытала, преподавая начинающим английский язык. Я обрела уверенность в себе, перестав чувствовать себя слепым котенком.
Мы живем в обществе, где царит ханжество и лицемерие, поэтому должны быть благодарны любому, кто искренен в проявлении своих чувств. Вот почему, мне кажется, некоторых писателей превозносят в обществе, как богов. В обыденной жизни мы считаем правду ниже своего достоинства, но нам нравится, когда кто-нибудь пытается высказать ее на страницах книг.
Полгода я переживала из-за своей нелепой славы, я чувствовала себя подавленной, виноватой, наказавшей саму себя. Но теперь, когда я жду новой встречи с Калифорнией и с тобой, поражаясь долгожительству Курта и переживая смерть Джинни, я начинаю понимать, что слава была дарована мне свыше — это был мой путь к свободе.
В детстве, отрочестве и юности меня снедали честолюбивые мечты, я страстно завидовала тем, кто прославился, кого печатали, кто был на виду, кем восхищалась пресса. Но, обретя известность, я впала в отчаяние, меня охватил ужас, страх, и в то же время я была потрясена, что мои молитвы услышаны — наконец! Лишь теперь я начинаю сознавать, что для такого честолюбивого человека, как я, единственным способом преодолеть жажду славы было пройти через нее. Только изведав славу, я бы могла успокоиться и посвятить себя чему-то настоящему в жизни: настоящему творчеству, не ждущему одобрения критики, или настоящей любви. Только тогда я сумела бы поставить успех на службу собственным целям, вместо того, чтобы он манипулировал мной…
И вот впервые моя мысль работает в верном направлении: почему нельзя любить кого-то и одновременно писать; что этому мешает? Но эта мысль по-прежнему пугает меня. Открыто радоваться нельзя. В любую минуту может сглазить недобрый глаз…»
В последующие дни меня не покидали дурные предчувствия. Писем от Джоша не было. Розанна Ховард уговаривала меня забыть его. Надо быть сумасшедшей, говорила она, чтобы связаться с мужчиной именно сейчас, когда я могу наконец «избавиться от мужского диктата», бросить Беннета и жить с ней. Разве можно было ей объяснить, что Джош не имел никакого отношения ни к «мужскому диктату», ни к идеям феминизма, ни к каким-либо еще политическим дискуссиям? Джош был моим лучшим и единственным другом на земле! Но тогда почему он не пишет? Может, я и на этот раз ошиблась и опять связалась с любителем легких побед? Нет, скорее всего письма затерялись в пути. Я верила в это день, два, три, но потом начала беспокоиться всерьез.
Бритт тем временем продолжала меня огорчать. Воцарившись со своей свитой в «Шерри-Нидерланд», она обделывала какие-то дела и время от времени вызывала меня к себе, чтобы отчитаться о проделанной работе, успевая каждый раз припасти для меня какую-нибудь очередную «приятную» весть.
Вдруг выяснилось, что Спиноза и Данте никакого отношения к фильму не имеют, а она «ведет переговоры с более солидной компанией», что она «разговаривала с директорами», но о результатах переговоров расскажет мне потом. Теперь она нагло разглагольствовала, что сама якобы собирается играть в картине главную роль. И хотя она представления не имела об актерской профессии и к тому же говорила в нос, она ни минуты не сомневалась, что сыграть Кандиду сможет по-настоящему только она. Ей, кажется, даже удалось каким-то образом убедить в этом кого-то из директоров.
Но что самое удивительное, моя книга шла нарасхват. Она продавалась повсюду. Мой телефон не смолкал, я не успевала вынимать почту из ящика. Бритт тем временем устраивала пресс-конференции и раздавала интервью, сообщая о картине, в которой она собирается играть главную роль, поднимаясь к славе вместе с Кандидой, а в одном интервью у нее даже хватило наглости заявить, что это она «сделала из Изадоры Винг то, чем она стала сейчас…» Такая беспардонность возмутила меня до глубины души! Бритт не написала ни одной книги, ни одного фильма не сняла! Все, что она умела, — это помыкать окружающими и превозносить себя. А своей репутацией она была обязана одному-единственному вестерну, который с ее подачи согласился финансировать ее муж, получивший в наследство брокерскую контору. Без каких-либо усилий с их стороны фильм принес огромную прибыль, а по хорошей голливудской традиции тот, кто вложил деньги, получает дивиденды продюсера. Так и стала Бритт «продюсером», даже пальцем не пошевелив.
Когда я наконец успокоилась и смогла спокойно размышлять, я поняла, что наделала, подписав документ, и к чему он меня обязывает. Тогда я пришла в отчаяние: ведь Бритт вообще не предоставила мне никаких гарантий. Она благополучно забыла об обещании сделать хороший фильм, получить частное финансирование и добиться права автора контролировать сами съемки, стоило только ей завладеть той злосчастной бумагой. Тут же выяснилось, что ни о каком частном финансировании и речи не идет, что «Парадигм-пикчерз» — ее давний партнер, а Сонни и Дэнни — просто пара бродяг, которых ей заблагорассудилось подобрать. Они были такие же мафиози, как она актриса. Я думаю, будь они настоящими воротилами, они бы намного приличнее себя вели.
Не мог мне ничем помочь и мой агент. Она была молода и неопытна, к тому же состояла на службе у фирмы, для которой, конечно же, Бритт была более выгодным клиентом, чем я. Разве могли сравниться десять процентов моего гонорара с десятью процентами доходов от фильма — любого фильма, — а последний фильм Бритт принес миллионы.
— Тебе нужен хороший адвокат, — сказала мне Розанна Ховард. — В этом и состоит разница между хорошо зарабатывающим и по-настоящему богатым человеком.
— Как насчет Гретхен? — неуверенно спросила я.
Розанна, похоже, была шокирована.
— Никто не пользуется услугами адвоката, защищающего феминисток, для улаживания дел, касающихся кино, — сказала она. — А тебе нужен такой адвокат, которого бы боялись. Единственный способ поставить правосудие себе на службу — это запугивание и шантаж. В большинстве случаев дело не доходит до суда (а если и доходит, то происходящее в суде с правосудием имеет мало общего), поэтому вопрос стоит так, до какой степени ты можешь запугать противника. Тебя, например, хитростью и угрозами заставили подписать документ, который ты, во-первых, подписывать не хотела, во-вторых, просто не понимала. Тебе нужен крутой адвокат, причем прямо сейчас.
Я вспомнила дом, в котором жил адвокат Бритт, его «роллс-ройсы», серебряные с позолотой сервизы, бокалы тончайшего стекла, — все имущество, полученное в уплату долгов… Если уж кинозвезды не в состоянии оплатить адвокатские услуги, то откуда возьмутся такие деньги у меня?
— Я не уверена, что смогу себе это позволить, — сказала я Розанне.
— Ты не можешь себе этого не позволить! — ответила та.