— А красиво было, ну скажи, что нет? — никак не могла успокоиться Ванда. — Лихо я все придумала?
— Ой, лихо, лихо! — все еще с трудом соображая от восторга и внезапности, отвечала Юлия. — С ума сойти! Особенно этот золотой свет, когда лебедь, то есть гусь, плыл по озеру…
— Как говаривал незабвенный Аскеназа, освещение — первая забота на сцене! — захохотала донельзя довольная собою Ванда так, что ее конь встревоженно запрядал ушами, и Юлия тоже залилась смехом.
Теперь они могли себе это позволить: погони не было!
Кинувшись друг к другу, как люди, которые и не надеялись, что останутся в живых и опять увидятся, девушки тут же вскочили на коней (Юлия успела только ахнуть, увидав рядом с конем Ванды еще одного, для нее) и погнали во всю прыть, не разбирая дороги, причем Юлия все время оглядывалась, смертельно боясь услышать истошные крики и топот близкой погони, или порывалась докричаться до Ванды со словами благодарности, но та, пригнувшись к гриве, вновь и вновь погоняла коня, словно ничего не слышала. Да и то! Сейчас главное было очутиться как можно дальше от драконова логова.
Они скакали весь день, пока кони не начали заплетаться ногами, а тело Юлии не заболело, будто избитое, и лишь тогда Ванда наконец сжалилась и позволила свернуть к корчме, притулившейся на перекрестке.
Корчмарь, к их несказанному веселью, оказался поразительно похож на старого знакомца Шимона Аскеназу, только изрядно постаревшего, отощавшего и немытого, а потому это имя теперь не сходило с их смеющихся уст, и огорчало веселье Юлии только одно: Ванда так и не позволила ей высказать все, что накопилось на сердце, а на восторженно-недоуменный вопрос: «Почему ты ждала меня? Почему помогала мне?» — ответила хмуро: «Я тебе должна!» — и больше об этом не заговаривала, зато вдоволь потешила Юлию, пересказывая историю своего краткого, но пламенного знакомства с «парижским бедуином» (кстати сказать, это на его коне теперь скакала Юлия). Встретились они неподалеку от замка дракона, где блуждала охваченная беспокойством Ванда, не представляя, как вызволить подругу, попавшую в беду. От какого-то холопа ей удалось узнать, что ни одному «гостю» замка не удается уйти оттуда по своей воле, а сонмище прихлебателей и приживалов глаз не спускает с каждой новой игрушки пана, так что для спасения Юлии необходимо было измыслить нечто невероятное, ошеломляющее — что Ванда и сделала. Одурачить Ржевусского ей труда не составило: после того, как Ванда разделила его пыл прямо на спине лошади, экзотический путешественник пришел в такой восторг, что поклялся выполнить любую ее просьбу.
— Да уж, выполнил! — пробормотала Юлия, вспоминая, как «доходчиво» объяснялся с ней Ржевусский, какую тьму нелепиц нагородил вокруг простой просьбы: чтобы Юлия отыскала вход в подземелье. Мизансцена с гусем была приготовлена Вандой на случай погони за подругою и, оказавшись весьма кстати, была проведена со всем блеском. Надо полагать, когда Жалекачский очухался от разочарования и сообразил, что его обманули — раз, а добыча ускользнула — два, бросаться в погоню было уже безнадежно поздно… Да и куда? На все четыре стороны?
Юлия немного беспокоилась за Ржевусского, на коего неминуемо должен был обрушиться новый взрыв злобы пана дракона, но Ванда так холодно пожала плечами: «Не волнуйся! Он найдет защиту под ближайшей юбкой!» — что Юлия вновь ударилась в хохот: ее подруга отменно понимала мужскую природу! Но Ржевусский-то! Хорош знаток женщин Аравии, Румилии… чего там еще?! Это же надо было додуматься, чтобы веселую, отважную, умную, верную и красивую Ванду назвать сангхани, да еще ведьмой! Разумеется, таких гадостей Юлия подруге не открыла, только пробормотала: «Ну и дурак же ты, братец!» — и в который раз принялась пересказывать свои приключения в замке дракона, причем если вначале довольно было, что ушла оттуда жива, то по истечении трех-четырех суток пути уже недоставало слов для описания всего забавного, что пришлось ей испытать. И чем дальше оставался замок, тем дальше уходили страх и тревога, так что посторонний слушатель мог бы озадачиться: зачем было бежать из столь веселого местечка? Самым грандиозным, разумеется, казались ей уроки «Книги о прелестях женщин», и Юлия была немало изумлена, когда Ванда, услышав о них, не расхохоталась, а нахмурилась:
— Вот не знала, что этот маньяк опять принялся за старое!
— За старое? Ты знала об этом раньше?
Ванда помолчала, словно ругала себя за оброненное слово, а потом неохотно добавила:
— В прошлом году в Цветочном театре пана Аскеназы этот безумец почти до смерти замучил одну девушку. Она была еще совсем молоденькая, неопытная, не знала, как противостоять мужчинам. Ржевусский тогда имел обыкновение привязывать женщин к постели и вволю забавляться, читая свою книгу.
Юлию холодный пот прошиб. Утонченное наслаждение может сделаться истинной пыткою, это она уже знала. Выходит, ей еще повезло. Она еще не испытала всех фантазий «парижского бедуина»!
— И что с ней было потом? — с ужасом пролепетала Юлия.
Ванда бросила на нее хмурый взгляд:
— Бедняжка и прежде была слаба разумом, а тут и вовсе тронулась. Конечно, пан Шимон не велел Ржевусскому более появляться в Театре, пригрозил, что пожалуется его истинному владельцу. Да пану Вацлаву что за беда, коли с этим владельцем они были приятелями? Тот и сам тоже… жесток, бессердечен! Франку, бедняжку, из дому не выгнали — на том и спасибо. Оставили грязную работу делать, нужники чистить. Да ты, верно, и не видела ее: днем она на глаза людям не показывается, похожа на лесную зверюгу, а ведь была как цветочек!
У Ванды дрогнул голос, и Юлия порадовалась, что глаза подруги заволокло слезами, а значит, она не увидит выражения ее лица. Хотя всякая женщина была бы потрясена при такой исповеди, но Юлия услышала в словах Ванды куда больше, чем было сказано… Пан Шимон затрясся при упоминании Сокольского, сказал, что тот над всем здесь властен… Ржевусский не скрывал, что он приятель Зигмунта. А Ванда назвала владельца Театра жестоким, бессердечным… Верно, таков он и есть, Зигмунт Сокольский, внушающий людям ужас своим безразличием к ним, хладнокровием, умением вдребезги разбивать чужие судьбы. И подумать только! Этот человек ее преследует! Она оглянулась, с нерассуждающим ужасом ожидая увидеть совсем близко грозного и неумолимого, как ловчий сокол, Зигмунта, но вокруг ничего не было, кроме привычной затуманенной равнины, и никого, ни единой живой души, кроме Ванды, которая угрюмо смотрела вдаль невидящими глазами.
И острое, болезненное любопытство вдруг заставило Юлию спросить:
— Ты знаешь его?
Ванда взглянула исподлобья: коротко, испытующе.
— Кого?
— Ну… этого хозяина… — путаясь в словах, чувствуя, что жестоко покраснела, промямлила Юлия, не понимая, почему глаза Ванды сделались вдруг так холодны: — Приятеля Ржевусского…
Разумеется, вопрос оказался глуп: примадонна Цветочного театра, какой в недавнем прошлом была Ванда, уж наверное должна знать этого загадочного хозяина, и все-таки Юлия бессознательно вложила в свои слова иной оттенок… и так была напряжена ее душа, что уловила этот же оттенок в простом, казалось бы, ответе Ванды: «Мне ли его не знать!» — и отчего-то отозвалась такой внезапной болью, что Юлия резко отвернулась, скрывая невольные слезы.
Безотчетно прижав руку к сердцу, она покачивалась в седле, не видя ничего вокруг, а перед глазами вспыхивали грозные серые глаза, улыбались твердые губы… Да нет же, почему твердые? Несказанно нежные, дурманящие шепотом: «Милая, ты пришла!» И плечи его видела Юлия — широкие, атласно-гладкие, так что снова и снова хотелось касаться их ладонями…
Щекам стало холодно, и Юлия с изумлением заметила, что слезы уже бегут неостановимо. Лучше всего было бы отмолчаться, перетерпеть, избыть минуту горечи, но терпение не относилось к числу ее добродетелей, а потому, старательно глядя вдаль и подняв лицо, чтобы ветер поскорее высушил слезы, она все же спросила — и сразу пожалела, что не откусила себе язык:
— А как ты его знала?
Словно и без того все не было ясно! А ну Ванда спросит, зачем ей это, — что ответить? Разыгрывать лютую ненависть к совратителю и обманщику Зигмунту? Но ведь он не был ни обманщиком, ни совратителем! Чего там, Юлия отлично знает, что попалась в собственную ловушку. Пылкая натура увлекла ее за пределы приличий, а Зигмунт всего лишь стал орудием судьбы. И вовсе не Зигмунта ненавидит она, а себя, не от него бежит, а от себя!
Эта простая истина подействовала на нее как удар в лоб. Какой же туман одурманил ее разум, что она бежала от человека, которого желала и желает всем существом своим! Так же, как он ее, надо полагать, ежели разослал гонцов на ее поиски, того же Ржевусского!
Черно-белая, с золотисто-зеленым отливом сорока вспорхнула с березовой ветки, сделала круг над Юлией и на миг оказалась совсем рядом, так что черные бусинки глаз заглянули в заплаканные глаза беглянки. «Ваш милый думает о вас! — вспомнились слова гадалки там, на почтовой станции. — Ваш милый думает о вас!» При этой мысли точно бы свежий ветер изгнал давнюю обиду из сердца Юлии. Но ведь это Зигмунт послал Аскеназу, чтобы тот привел ее в Театр! — возразил голос привычной неприязни. А голос надежды на счастье запальчиво возразил: да нет же, нет, Аскеназа сам сказал, что Зигмунт велел ему дать Юлии приют, не более того… но поскольку каждый понимает вещи согласно своей испорченности, вот старый сводник и приютил Юлию так, как понимал и умел! Не зря же он перепугался до смерти, когда из слов Адама понял, что перестарался! Он ошибся… Ошибалась и Юлия, но так судил рок, чтобы она приняла за ненависть совершенно иное чувство.
Привстав на стременах, она огляделась, вздохнув полной грудью, и стылый сырой воздух подействовал на нее, как вино. Хмельными от счастья глазами смотрела она на затканную туманом равнину. Падь курилась белыми клубами, тонкие стволы берез, белые, влажные, измученные сыростью, вздымали к небу дрожащие ветки. Высокие ели были нарядно-зелены, и лиственницы, самые прелестные и загадочные деревья летом и самые неприглядные, как обглоданные, в зимнюю пору, еще ярче оттеняли своим унылым безобразием торжествующую красу ельника. А над всем этим низко нависало, почти цепляясь за вершины деревьев, мутно-белесое, тяжелое небо, с которого сеялся мелкий дождичек, почти неощутимая морось, слегка серебрившая повлажневшие гривы коней, почерневший бархат платья, небрежно раскинувшегося по седлу…
Не было в том, что видела Юлия, ничего радостного, ничего, что могло бы вызвать тот неуемный восторг, который рвался из ее горла то ли песнею, то ли смехом, но слезы, навернувшиеся на глаза, были слезами безотчетного, нерассуждающего счастья.
Что Бог дал женщине, кроме любви? Любовь сейчас переполняла сердце Юлии, любовь пела на ее губах, любовь глядела на мир ее глазами, любовь…
Юлия, та самая Юлия, которая только что умирала от тоски, сделалась вдруг совершенно другим человеком. В ней сочетались две чисто русские черты: лень и буйное воображение; она всегда и всем занималась страстно, а потому с той же страстью, что уже почти месяц гнала ее коня прочь от Зигмунта, готова была гнать его обратным путем к Варшаве. Но… по странной иронии судьбы, несчастью всегда предшествуют беспечность и радость, ибо сказано в Писании: время разбрасывать камни — и время их собирать… Вернее, принимать их удары. Настало время и Ванде ответить на вопрос, о котором Юлия уже и думать забыла.
— Как знаю? Да так! От головы до пят — всех их. И пана Вацлава — распутника, и пана Флориана — он быстро вспыхивает, да этим дело и кончается, и пана Адама… помнишь такого?
Ничто не шевельнулось в сердце Юлии, она только плечами повела:
— Помню, как не помнить… да что мне в нем? Иная жизнь, мой друг, иная боль!
— Да и правильно! — горячо согласилась Ванда. — Этакое ничтожество! Картежник, волокита, весь в долгах. Шляхетский гонор — вот и все его достояние. При этом жадность к деньгам непомерная — в точности, как у его наставника.
Юлия только губами шевельнула беспомощно.
— Зигмунт… О, Зигмунт! — Какая горечь в голосе Ванды! — Уж и не знаю, отыщется ли женщина, которая не разбила бы ради него свое сердце! А он и не оглянется, он пройдет — и не подумает собрать осколки или хотя бы пожалеть страдалицу. Едкий ум и холодная душа — вот что он такое в двух словах! — Ванда так раздраженно натянула поводья, что конь сердито заржал, вздыбился.
— В четырех, — пробормотала Юлия, и Ванда обернулась к ней с тем же раздражением:
— Что еще?!
— В четырех словах, — робко повторила Юлия, до смерти испугавшись грозных синих молний в глазах подруги. — В четырех сло… словах…
— Дура! — бросила Ванда. — Дура! Какая же ты дура!
Юлия отпрянула. Камень… тот самый бездумно брошенный камень ударил ей прямо в лицо.
— И ты тоже! Тоже! Видела я, как ты зарей алела, как смурнела тучей, как глазки твои глупые сияли! Эх, думаешь, почему я за тобой поехала, везу тебя, жизнью для тебя рискую? Думаю, ну вот, нашлась, наконец-то, женщина, способная отвергнуть этого подлеца, готовая голодать и холодать, только бы из рук его грязных уйти! Думала, я не одинока, думала, ты мне поддержка будешь, а я — тебе, и нас двое будет против него одного!
Она захлебнулась безудержной речью, закашлялась, и непонятно было, слезы на ее глазах вызваны этим кашлем — или горечью, которой были пропитаны слова. Особенно эти, последние…
— Двое нас? — вымолвила Юлия, с трудом шевеля губами. — Почему это — двое нас?
Глаза Ванды погасли, и румянец сошел с ее щек.
— Так. Ни почему. — Она передернула плечами, и конь нетерпеливо забил копытом по луже. — Пора ехать. Скоро смеркнется, а мы…
— Что — мы? — тихо, но настойчиво повторила Юлия. — Ну, что мы?
— Мы обе бежим от Зигмунта, — устало, обреченно проговорила Ванда, трогая коня каблуком. — Ты его любовница, а я — его жена. Да, да! Чего уставилась?! Год назад мы обвенчались тайно в Кракове. Я была беременна, уже на сносях. Ребенок родился мертвый, и тогда Зигмунт отдал меня Аскеназе… Бросил, как тряпку ненужную. Я от этого словно с ума сошла, думала, жизнь кончилась. А потом услышала твой разговор с Аскеназой — и поняла: искупление греха моего — твое спасение.
В глазах ее, обращенных к Юлии, мелькнула прежняя нежность, но, заметив, как та в ужасе схватилась за горло, Ванда в бешенстве воскликнула:
— Давай без истерик, ладно? Видела я все это, видела, и сама умею комедии разыгрывать! И вот что: если не хочешь ночь провести в мокром стогу, не отставай: через час езды имение Чарторыйских, там и заночуем.
Она погнала коня рысью по скользкой, разъезженной колее. Наверное, конь Юлии сам последовал за спутником своим — покорно, привычно, обреченно… а куда ж ему деваться, бедняге!
Так же, впрочем, как и всаднице!
Постепенно свежий ветер остудил пылающие щеки и отогнал прочь горделивые и горячечные видения, в которых Юлия поворачивала коня и стремглав неслась прочь, где бы это «прочь» ни находилось, навсегда прощаясь и с мечтами о Зигмунте, и с Вандой, и… И, надо полагать, с надеждой благополучно добраться до России. Стоило ей только вообразить, что в этих отсыревших лесах и промокших полях она останется одна, ей становилось совсем невмоготу. И что за нелепость? Чем виновата Ванда? Любовь Юлии к Зигмунту длилась не более получаса. В самом деле, ведь именно столько времени минуло с тех пор, как она пришла на смену ненависти. А Ванда уже который год живет с этим разрушающим, мучительным чувством к человеку недостойному. Да это кем же надо быть, чтобы свою жену, мать своего ребенка, бросить на забаву и поругание другим мужчинам! Даже невозможно поверить… А возможно было поверить в превращение Адама из рыцаря в развратника? Юлия с омерзением передернула плечами, вспомнив его черные, волосатые ноги… а потом, с умирающей уже тоскою, безупречную красоту Зигмунта, неизбывно запечатленную в памяти ее рук. Впрочем, кто знает, возможно, и в нем был некий изъян, изобличавший гнусность и подлость натуры?! Приходится думать так… Ну что ж, Юлия! Ты прекрасно обходилась без этой любви с той самой ноябрьской ночи, разрушившей твою жизнь, обойдешься без нее и теперь. А Ванда… Боже мой, да ведь ей куда тяжелее! Как бы ни честила она Зигмунта, страсть к нему, верно, еще сжигает ее сердце — и каково ей вечно смирять себя, находясь рядом с той, кого явно предпочитает ее бессердечный супруг?! Эх, да ведь она еще не знает о поручении, данном Зигмунтом Ржевусскому, не знает, откуда у Юлии это платье и деньги! Ну, дай Бог, и не узнает. За это время она сделалась для Юлии больше чем подругою — сестрой, надеждою, прибежищем душе, опорою телу… Увидев, как стремительно отдаляется от нее согбенная, словно придавленная горем фигура Ванды, Юлия вдруг ощутила приступ жуткого одиночества, и уже не думая, не рассуждая, с такой силой хлестнула коня поводьями, разом ударив его каблуками, что, изумленно взыграв и позабыв про усталость, он в два скока догнал своего сотоварища и вновь затрусил бок о бок с ним.
Ванда повернулась, холодно взглянула (синие глаза были особенно ярки от недавно пролитых слез) и с неостывшей еще яростью сказала — как бы плюнула в испуганное, сконфуженное лицо Юлии:
— А ежели ты поверила россказням этого недоумка Ржевусского насчет того, что Зигмунт будто бы ищет по всей Польше свою любовницу, чтобы ее облагодетельствовать, так знай: зря все это!
— Откуда ты знаешь?! — потрясенно выдохнула Юлия, и уголок рта Ванды пополз вверх в злой усмешке:
— А платье-то на тебе мое! Надо полагать, и исподнее, и сапожки — вон, вижу! Это я Ржевусскому просто глаза отвела, а ведь Зигмунт ищет меня! Меня надеется заполучить обратно!
— Так ведь… так ведь зачем, ежели он тебя… — робко заикнулась Юлия, и Ванда, оскорбленная недоверием в ее глазах, обрушила на нее новое откровение:
— Наш с тобой Зигмунт не только подлец, но и убийца. Это сейчас он баснословно богат, а два года назад был гол как сокол… — Она истерически хохотнула. — Воистину как сокол! У него была тетка в Кракове — я при ней лектриссой [59] служила, потому все знаю. Тетка своего беспутного племянника на дух не переносила и все грозила, что завещание изменит в пользу монастыря, потому что Зигмунт был единственный наследник. А когда она прознала, что я в тягости, тут и вовсе разъярилась и велела назавтра звать нотариуса: переписывать завещание. Я успела предупредить Зигмунта… И ночью тетушка его померла. Упала с лестницы впотьмах да и сломала шею.
— Боже! Боже! — вскричала Юлия. — Зачем же она куда-то впотьмах пошла, а свечку не взяла?!
— Зачем пошла, говоришь? — недобро усмехнулась Ванда. — А я ее разбудила и сказала, что прибыл человек с какими-то срочными вестями, весь насквозь промокший да грязный (гроза в ту ночь была страшнейшая), стыдится, мол, идти в покои, чтобы не наследить. Тетушка-то Зигмунтова беспорядка не терпела: чуть заметит соринку на полу — сразу горничную в рогатки [60]! Ну и пошла она, не поленилась… А около лестницы ее караулил Зигмунт: он и свечу задул, и шею старухе скрутил, а затем толкнул ее по ступенькам — вот и все дело.
— А… тот, который со срочным посланием явился, — наивно спросила Юлия, — он что же, не видел ничего?
Ванда посмотрела на нее недоумевающе, а потом тонкие губы ее ощерились в ухмылке:
— Да ты что, вовсе ничего не понимаешь?! Не было никакого посланника! Я сказала то, что мне Зигмунт велел… Я в его руках была мягкой глиною! Ну а потом… когда сыночек наш родился мертвым и захотел он бросить меня, я сдуру возьми ему и пригрози: выдам, мол, отчего ты разбогател в одночасье! Он меня и швырнул Аскеназе, а тот по указке Зигмунта и поет, и пляшет, ест из его рук! Вот и смекни: если я убежала из Театра, Зигмунт меня непременно отыскать должен. Платья, деньги — это так, задобрить, в глаза пыль пустить. На самом же деле только настигнет он меня — сразу рот навеки заткнет, не помилует!
Ванда глубоко вздохнула, огляделась и, не дав Юлии времени освоиться с этим новым потрясением, сказала голосом таким будничным и усталым, словно он принадлежал совершенно другому человеку:
— А вот и Бэз, имение Чарторыйских. Приехали. Здесь передохнем.