15 СИРЕНЕВАЯ КОМНАТА И ЕЕ ОБИТАТЕЛИ

«Бэз» по-польски — «сирень», и никакое другое название не подошло бы имению более, чем это: за коваными прутьями ограды, возвышаясь и нависая над ними, загораживая двор так, что не виднелось ни малого просвета даже сейчас, когда ветки были голыми, стеною стояли кусты сирени, и их прямые, светлые ветки с затаившимися почками согрели своим видом сердце Юлии, ибо они были исполнены тайной надежды… В них таилось нетерпеливое ожидание весны, и можно было только позавидовать тем, кто увидит Бэз в пору его цветения. Юлия и завидовала, пока они ехали вдоль ограды, а потом повернули за угол, к дому привратника — и Ванда вдруг резко осадила коня, как будто увидела нечто ужасное, начала поворачивать, да послышался грозный окрик:

— Стоять! — и человек в мундире, с пистолетом в одной руке и с саблею в другой выбежал из ворот.

Юлия замешкалась и испуганно уставилась на него. Что-то было знакомое, но совсем не страшное в чертах его сердито нахмуренного лица. И только тут она сообразила, что он выкрикнул именно: «Стоять!», а не «Стаць!», как сказал бы поляк. Он кричал по-русски, и лицо его было по-русски круглым, голубоглазым, румяным, а вовсе не сухощаво-бледным, как у поляков. Конечно, Юлия видела этого кавалериста впервые в жизни — она просто узнала русским сердцем русского человека. И с неразборчивым, восторженным воплем она обрушилась с коня на ошеломленного малого так, что оба едва на ногах устояли, и расцеловала его в обе щеки, плача от радости:

— Наши! Наконец-то!

Подъехала Ванда и тоже спешилась, имея вид весьма сконфуженный: она не ожидала увидеть здесь военных и так привыкла таиться, что даже не успела заметить русский мундир, повинуясь одной привычке — бежать.

— Теперь больше не придется бежать! — снисходительно объявила ей Юлия, донельзя довольная тем, что настал ее черед доказывать Ванде свое покровительство.

Какая удача, какая необыкновенная удача, что в том слоеном пироге, каким стала теперь Польша, они, наконец, набрели на своих! Ей чудилось, что отныне и расстояния сокращены, что само присутствие русских как бы само собою перенесет ее в Россию, поможет отыскать родных… Она даже огляделась нетерпеливо, почти не сомневаясь, что здесь же окажется и отец, и ничуть не была изумлена, когда увидела Василия, молодого поручика, со всех ног спешившего к ней с изумленными восклицаниями:

— Юлия Никитична! Да Господи ж! Юлия Никитична! Живы ли вы?!

Набежал, схватил за руки, едва не приплясывая:

— Юлия Никитична! Вот счастье! Ну, благодарение Господу! Сейчас эстафету господину Аргамакову… Сейчас…

При упоминании об отце у Юлии ослабли колени:

— Он жив?! Где он?

— Воюет, где же ему быть? На днях отличился в деле под Гроховом, генерал Дибич благодарил его публично. О, мы крепко подрали полячишек! — Васенька так и закатился, восторженно потрясая кулаком. — Генерал Хлопицкий был ранен, и это имело для мятежников самые неблагоприятные последствия: все пришло в расстройство, общее управление исчезло! Радзивил, говорят, совершенно растерялся, шептал про себя молитвы, на вопросы отвечал текстами из Священного писания. Все у них перессорились… — Тут он заметил умоляющее выражение глаз Юлии и спохватился, о чем шла речь: — Ах да, князь! Где сейчас его полк, сказать не могу, сам не знаю, но завтра пошлю нарочного в ставку с вестью о вас. Сам граф Дибич-Забалканский встревожен вашею судьбой. Глазам не верю, что вижу вас живою! — вскричал он с радостным, детским выражением зеркальных, огромных, карих глаз, успевая враз и ручки Юлии целовать, и восхищенно ее озирать, и предаваться счастливым воспоминаниям: — А помните, Юлия Никитична, как минувшей зимою, на Рождество, мы в сочельник у вас в имении сказки слушали? Сидели у наших ног на скамеечке люди ваши дворовые, Володька и Сонька, и поочередно рассказывали?

Юлия сжала его руки и поглядела с такой нежностью, что у Васеньки Пустобоярова, самого безнадежного соискателя руки этой привередливой красавицы, Юлии Аргамаковой, сердце забилось где-то в горле, и голос сделался деревянным, как прежде в ее присутствии:

— Я… рад служить! Всем сердцем и душой! Жизнь отдам за вас! И… государство. Располагайте мною как заблагорассудится!

— Спасибо, Васенька, — прошептала Юлия, донельзя растроганная теми же самыми словами, которые прежде смешили ее до колик, и ежели б сейчас случился рядом поп, а Васенька осмелился бы повторить свое предложение руки и сердца, — ей-Богу, пошла бы с ним под венец, не чая искать другой любви, чем та, которая так и изливалась Васенькиными пламенными взорами!

Но миг прошел, случай был упущен: очарование нарушил встревоженный голос Ванды:

— Проше пана… здесь ли графиня Чарторыйская, хозяйка?

Васенька взглянул подозрительно, и Юлия поспешила защитить Ванду:

— Моя подруга и спасительница, пани Ванда… — она замялась, не зная фамилии этой загадочной особы. Не сказать ли — Сокольская? Но с губ нейдет это имя, да и, может быть, у Ванды есть причины каждому-всякому его не открывать? А ведь и верно: Зигмунт Сокольский наверняка один из лидеров мятежников, а значит, враг русским. И жене его открыться небезопасно! Ох, Юлия, что же ты наделала: вознамерилась всем существом своим предаться врагу Отечества?! Эта догадка уколола ее, будто раскаленная игла, и наполнила таким презрением к себе, что она враз обессилела и уже едва слышала ответ Васеньки, что мадам Чарторыйская и ее фрейлины (он так и сказал, ей-Богу!) пребывают в полном здравии, никаких обид и притеснений им не причинено, как раз собираются ужинать.

— Вот и прекрасно, — обрадовалась Ванда. — С ними мы и откушаем!

Юлия поглядела на нее в недоумении. Если память ей не изменяла, Ванда что-то говорила о своем знатном, хоть и обедневшем роде, но, право, надо быть кем-то большим, чем бывшая лектрисса и бывшая проститутка, чтобы рассчитывать на приглашение за стол женщины древнейшей фамилии! Но Ванда безмятежно улыбнулась:

— Эльжбета — моя кузина, так что не сомневайся: прием нам будет оказан самый радушный. И мы наконец-то сможем принять ванну!

В голосе ее прозвучало такое вожделение, что Юлия, которую с некоторых пор при слове «ванна» пробирал озноб, не посмела перечить и пошла за подругою, бросив на прощание благодарный взгляд Васеньке, который вновь заверил ее, что с рассветом верховой повезет в ставку известие: дочь полковника Аргамакова нашлась!

* * *

Навидавшись убожества и обветшалой помпезности в замке дракона Жалекачского, Юлия была несколько ошеломлена роскошью дома графини Чарторыйской. С одного взгляда ощутила она великолепие просторного парка, где мелькали затейливая беседка, грот, храм, ручеек с перекинутым через него ажурным мостиком, с видневшимися вдали оранжереями, с прелестным английским домиком на холме среди лип, с гипсовыми статуями, блестевшими среди подстриженных акаций… Такие же статуи, и оранжереи, и английский домик, и мостики, и лужайки, холмики, гроты, куртины… — все точно такое же роскошное было в имениях у Аргамаковых: что здесь, в Польше, на юге, что в любимом нижегородском Любавине, а потому Юлия почувствовала себя как дома. Убранство комнат, их расположение тоже показалось ей знакомым и весьма красивым… Тем более неприятно поразила внешность хозяйки и ее фрейлин.

Графине Эльжбете Чарторыйской было не менее сорока, а выглядела она еще старше. Верно, лиловый, сиреневый цвет, преобладавший в убранстве комнат и в ее одежде, был ее любимым цветом, но сказать, что он ей не шел — значило не сказать ничего! Ибо от него кожа графини казалась сиво-бледной, светлые глаза — безжизненными, а весь облик — тусклым и как бы подернутым сиреневой пылью. Две бездомные тетки, увядшие старухи, тоже были облачены в сиреневое и являли собою такую выразительную картину самого ближайшего будущего графини, что всякая другая женщина прогнала бы их незамедлительно. Впрочем, они были только блеклыми тенями, бессловесными приживалками госпожи и даже ели в самом конце длинного роскошного стола, в то время как нежданные гостьи сидели рядом с графинею.

Юлия несколько удивилась, не увидев за столом командира полка, стоявшего в имении: во всяком русском доме он непременно присутствовал бы при господской трапезе! Но тут же недоразумение разъяснилось: отряд (а не эскадрон, как вначале решила Юлия), выдвинувшийся c разведкою, в имении не стоял, а лишь заехал передохнуть и дождаться встречи с другим таким же малым отрядом, чтобы поутру двигаться дальше. Понятно, что поручик Васенька Пустобояров был мелкой сошкою в сравнении с графиней Чарторыйской, а все ж Юлии показался апломб хозяйки слишком уж демонстративно-оскорбительным. Впрочем, она уже имела возможность убедиться в том, что делает с человеком польский гонор, да и что ей причуды графини, если в ее доме предстояло провести всего только ночь, а утром вместе с Пустобояровым ехать в русский лагерь! От одной надежды на это Юлия готова была всем все простить, и огорчала ее только неминуемая разлука с Вандой, и то, что подруга уже с ней как бы распростилась. Во время ужина, за которым подавали обливную рыбу, телятину с желеем и превкусный компот в хрустальных чашах, Ванда на Юлию и не взглянула, и не столько ела, сколько беспрерывно беседовала с хозяйкой — почему-то на немецком, да еще очень быстром, к вящей досаде Юлии, которая даже и медленного не знала: немецкий ей не давался нипочем, сопротивлялся свирепо, так что она с охотою его бросила учить еще пять лет назад и взамен взялась за итальянский. А из немецкого осталась в памяти единственная фраза, почему-то пленившая ее красотою звучания: «Варум хаст ду дас ауген шайден?» — «Почему твои глаза затуманились?» — но откуда эти слова, чьи глаза и почему они затуманились, по сю пору оставалось для нее загадкою. Вот она и повторяла мысленно «Шайден… шайден…», с некоторою долею обиды слушая болтовню, от которой лицо ее подруги загорелось возбужденным румянцем, а глаза начали блестеть. Ванда вдруг резко, внезапно похорошела, вновь сделавшись похожей на обольстительную Ружу из Цветочного театра.

Это наполнило душу Юлии некоторой ревностью, лишний раз напомнив, что она была для Ванды только неприятной обузою (вдобавок любовницей ее мужа!), а потому та вне себя от восторга в предчувствии расставания.

Ощущая себя чужой и никому не нужной, она натянуто поблагодарила за ужин, сухо пожелала спокойной ночи Ванде, которая ответила весьма небрежно, так была занята беседою, и отправилась в отведенную ей комнату — брать ванну и спать.

* * *

Комнатка оказалась очаровательной, великолепной, изысканной — но тоже сплошь лиловато-сиреневой, от обоев на потолке и многочисленных драпировок до белья на постели. Юлия этот цвет всегда любила — хотя и не носила, уж очень он бледнит! — но сейчас почувствовала себя запертой в каком-то французском склепе: ведь общеизвестно, что лиловый — цвет траура французских королей. Но тут служанки — две польки, столь же надменные, как и сама графиня, — внесли ванну и кувшины с горячей водою, и когда Юлия увидела, что тело ее приобрело сияюще-розоватый цвет и так и светится теплом, она несколько примирилась с окружающим миром и позволила уложить себя в сиреневую постель, милосердно согретую горячими кирпичами — на английский манер.

Покоевы одинаково присели, буркнув что-то на прощание, и удалились, все убрав в комнатке. Юлия попросила не гасить свечей, потому что горячая ванна разогнала сон, и лежала, бездумно глядя в потолок, который становился все светлее и светлее, пока не сообразила, что на него, да и на всю комнату, легли яркие лунные лучи.

Юлия поняла, что, даже когда она погасит свечу, уснуть будет трудновато: луна стояла прямо против окна, и пока еще уйдет… Покоевы почему-то не позаботились задернуть портьеры, и Юлии пришлось с неохотою выбраться из теплой постели и босиком бежать к окну. Она не сразу нашла шнур от портьер, однако дергала его безуспешно: что-то шелестело, а шторы не сдвигались. Верно, так и придется спать при луне, подумала она с досадою, отвернулась от окна — да так и ахнула, увидев две человеческие фигуры, замершие в темном проеме стенной ниши.

Одним прыжком бросилась за портьеру, спряталась, наконец осмелилась одним глазком выглянуть… и вздохнула с облегчением, поняв, что невзначай, играя шнуром, раздернула шторки, заслонявшие эту нишу, в которой стояли две статуи — гипсовые, но раскрашенные на манер фигур святых в костеле.

Но это были отнюдь не фигуры святых, и Юлии пришлось не один раз ущипнуть себя, прежде чем она поняла, что глаза ее не обманывают.

Это была скульптурная группа, изображающая любовников, замерших в соитии. Мужчина стоял, широко расставив ноги и чуть согнув их в коленях, упершись в них руками, как бы поддерживая ноги женщины, сплетенные за его спиною. Женщина полусидела-полулежала в кресле, запрокинув голову, руки ее цеплялись за бедра любовника, и ясно было, что он — лишь орудие ее удовольствия. Глядя на свой фаллос, наполовину вошедший в женское лоно, мужчина лукаво улыбался, в то время как лицо женщины, ее судорожно скрюченные пальцы и торчком стоящие груди выражали исступленный экстаз. И сколь ни была ошеломлена Юлия, она все же не могла не заметить, что статуи выполнены и раскрашены с поразительным тончайшим мастерством, а искаженные страстью черты женщины ей знакомы. Приглядевшись, она вновь ахнула, ибо узнала… Эльжбету Чарторыйскую!

Юная, пылкая, исступленная красавица с пламенным ртом, длинными распущенными волосами и безупречной фигурою — неужто это ее видела нынче Юлия за ужином заплесневелой и неприглядной, словно бледная поганка?! Что это — воспоминание художника или просто некий образ, скульптурное воплощение страсти? И в самом ли деле отыскались люди, Эльжбета, другая ли женщина, которые предавались исступленной страсти в то время, как их ваял посторонний наблюдатель? Но каков же должен быть мужчина, пыла коего не смутили, не остудили чужие глаза?!

Она перевела взгляд на лицо мужской статуи и вздрогнула при виде этой жестокой и лукавой красоты. Даже в застывшем гипсе жила победительная уверенность молодого самца в своей неотразимости, в своей необоримой власти над женским естеством. Видно было, что он наслаждается не столько самим соитием, сколько бесстыдством женщины, не то отдающейся ему, не то берущей его.

С трудом сглотнув — горло совершенно пересохло, — Юлия попятилась, наткнулась на стул, повернулась… И увидела еще одну нишу. И еще одну статую в ней.

Это был тот же самый мужчина и в той же самой позе, но один. Впрочем, похотливость его от этого не убавилась, и жезл его мужского достоинства торчал столь же вызывающе. А вот выражение лица… Как-то так были нарисованы его глаза, что, куда бы Юлия ни встала, он всюду смотрел ей прямо в глаза — смотрел лукаво и недвусмысленно, даже не призывая, а приказывая немедленно заняться с ним любовью. Колени Юлии затряслись, и она рухнула на стул. Но глаза статуи от нее не отрывались и теперь, принуждая приблизиться.

— Нет, нет, чертовщина, пакость! — пролепетала Юлия и тут же заметила еще одну, самую поразительную особенность прельстительной статуи: наиболее опасная часть тела, которая в первом случае была мастерски изваяна и раскрашена, у этого мужчины (Юлия невольно думала о нем как о живом, уж очень тревожил ее неотступный взор!) оказалась обтянута какой-то мягкой, очень тонкой кожею и имела полное впечатление настоящей! То, какова эта кожа, Юлия знала доподлинно: не удержалась — потрогала.

И то ли рука у нее пылала, то ли — воображение, но сей дерзкий предмет показался еще и горячим! Будто умелый, извращенный мастер нарочно соорудил его для утехи одинокой женщины, которая, вот так же сидя на стуле, очень кстати оказавшемся как раз нужной высоты, раздвинет ноги, закинув их на бедра «любовника», примет в себя искусственное орудие наслаждения и начнет тешить сама себя, стеная и раскачиваясь на стуле, пока не наступит миг экстаза, столь же похожего на настоящий, как засушенный цветок, распластанный меж страниц книги, похож на то благоухающее, трепетное чудо, каким он был среди живой травы.

Или… нет? Или…

Глаза статуи манили, соблазняли, насмехались: «А ты испытай меня! А ты попробуй моей сласти — вот сама и узнаешь!»

Юлия прижала руки к груди. Ее шелковая — сиреневая! — ночная рубашка, очевидно, сделалась красной, потому что жгла огнем.

Ничего не соображая, чувствуя только, что вся горит, Юлия кинулась к столику у кровати, схватила стеклянный кувшинчик с водой и принялась пить прямо через край, даже не налив в стакан.

Питье оказалось благословенно-холодным, но это была не вода: что-то горьковатое, и кисловатое, и сладковатое враз. Запах показался на мгновение тинистым, но тут же после этого ощущение прошло, и Юлия допила все до капли, с восхищением ощущая, как спадает жар, успокаивается сердце. Опасаясь потерять это мгновение власти над собой и вновь предаться опасным мечтаниям, она, вперив глаза в пол, решительно направилась к окну, решительно потянула шнур, так что вместе со шторками на нишах теперь послушно задернулись и портьеры, отгородив комнату от пронзительного лунного света. Юлия задула свечи и легла, отвернувшись от опасных ниш и изо всех сил молясь про себя, отгоняя все прочие образы. Скоро она ощутила, что наплывает милосердная дремота, и слабо улыбнулась от радости, что сейчас уснет… И она уснула, однако, верно, отрезвляющее действие напитка и молитвы тотчас кончилось, ибо всю ночь Юлия промаялась в безумных, страстных, горячечных видениях. Тот мужчина оказался живым, вышел из своей ниши и предался неистовым забавам с Юлией и в то же самое время каким-то образом во второй нише блудодействовал с Эльжбетой. Занавеска оставалась задернутой, Юлия только видела, как ткань волновалась от страстных телодвижений, слышала томительные женские стоны, доносившиеся оттуда, — и это так возбуждало ее, что она снова и снова привлекала к себе ожившую статую, и его меч, даром что изваянный из гипса, снова и снова пронзал ее тело, высекая искры неутоленной страсти. Какая-то часть сознания Юлии бодрствовала и все время убеждала ее, что это сон — непристойный, мучительно-сладостный, который нужно просто отогнать или уж избыть до конца. Проснуться, отогнать видения у нее не было сил, пришлось терпеть. А сон принимал все более немыслимые, чудовищные формы!

Теперь Юлии снилось, что пришли в ее опочивальню цыганки в ярких юбках и платках, трясут голыми грудями, распевают хриплыми голосами, бьют в ладоши, хохочут, глядя, как молодые цыгане поочередно подходят к постели, где распростерта она… и стоны ее, и подстрекательский смех цыганок заглушают стоны за окнами, и крики о помощи, и чей-то голос, который непрестанно звал Юлию по имени, а потом умолк, а звон монист заглушал бряцание оружия. И даже выстрелы чудились ей, но куда громче звучали хриплые выкрики ожившего гипсового любовника, понуждающего своих собратьев снова и снова совокупляться с Юлией. А она радостно принимала каждого и разделяла его пыл, с готовностью подчиняясь всякой прихоти очередного любовника, напряженно, всем существом своим желая нового и нового прилива экстаза, потому что в эти мгновения перед нею вспыхивало измученное ревностью лицо Зигмунта, его страдающие глаза, а Юлия, ритмично вздымая своим телом следующее, и следующее, и следующее мужское тело, придавившее ее, злорадно и нетерпеливо шептала вспухшими, нацелованными, искусанными губами:

— Видишь? Видишь? С ним лучше, лучше чем с тобой!..

И это было истинно так, пока Зигмунт глядел на нее. Но вдруг он опустил веки, отвернулся — ушел, и страсть тотчас стала нескончаемым насилием, пока она не забыла о наслаждении и не лишилась чувств от проделываемых с нею бесстыдств.

* * *

— Юлия! Юлия! Да проснись же, ради Христа!

Голос Ванды. Ох, как громко, громко… как больно.

— Не бей, не бей… — слабо пробормотала Юлия, со стоном хватаясь за голову. — Замолчи!

— Открой глаза, проснись! Беда, слышишь?!

— Бе-да… — с усилием повторила Юлия, и, очевидно, это слово оказалось ключом к каким-то силам в ее голове, которые, проснувшись сами, помогли ей разомкнуть запухшие веки.

— Бе-да?.. Что за беда?

Лицо Ванды — безумное, глаза сплошь залиты чернотою зрачков.

— Вставай! Ну, вставай! — Она вытрясла Юлию из постели, подтолкнула к гардеробной: — Одевайся! Умоляю! Скорее, надо бежать.

На стуле в тазу — холодная вода. Юлия окунула в нее лицо и постояла так несколько секунд, не обращая внимания на причитания Ванды и понимая, что, пока не проснется толком, все равно проку от нее не будет.

Наконец в голове прояснилось, а когда Юлия, спустив рубашку, протерла мокрыми ладонями плечи и грудь, подержала стылые пальцы у сердца, она, наконец, с облегчением ощутила, что избавилась от горячечных видений.

Поглядела на Ванду — та молча ломала руки, и страх из ее глаз перелился в сердце Юлии:

— Что случилось?! Ради Бога, скажи!

— Сначала оденься, — прошелестела Ванда бледными губами. — Потом… только поспеши!

Юлии не раз приходилось доказывать свое умение одеваться мгновенно. И вот она уже стояла перед Вандою, торопливыми пальцами переплетая косу и пытаясь заглянуть в склоненное лицо подруги:

— Да что случилось-то?

— Плохо дело, — прошептала Ванда. — Ночью нагрянули уланы — польские уланы, понимаешь? Кто-то им донес, что здесь небольшой русский отряд, и они… они… Русские пытались обороняться, но они были со сна, часовых тихо сняли… — Юлия сразу поняла страшное значение этого слова. — Так что, кажется, никому не удалось спастись.

Юлия смотрела неверяще:

— А Васенька Пустобояров?

Ванда поглядела жалобно, кивнула:

— Он тоже. Он кричал, звал тебя… Да ты не слышала. А я слышала, но боялась выйти из комнаты. Думала, они и тебя найдут, но слава Богу, что ты так крепко спала!

Юлия схватилась за сердце. Она ведь слышала звон оружия, выстрелы… А этот зов: «Юлия! Юлия!» Она его слышала, отчаянный крик несчастного поручика, который и перед смертью пытался предупредить ее, спасти. А она в это время… Он погибал, его убивали, а она в это время самозабвенно кричала новому любовнику: «Еще! Еще!», неотрывно глядя в глаза Зигмунта, упиваясь его страданием… Нет, ее извиняет лишь то, это что был порочный, тяжелый, неотвязный сон! Или… о Господи, или не сон?! Ведь бой был наяву, значит, может быть… Она с ужасом мысленно ощупала свое тело. Нет, кажется, все чисто, нет на ней липких следов. А вот это смутное воспоминание: она лежит, две цыганки обтирают ее ноги теплой водой — это истинное воспоминание или часть бреда? Отчетливо вспомнилась большая родинка на плече цыганки… Нет, надо поглядеть в постель, там должны остаться следы мужского семени, неисчислимо излитого ночью… если позорный сон был позорной явью.

Юлия метнулась к разворошенной постели, но Ванда поймала ее за руку:

— Ты что? Ты с ума сошла? Нельзя медлить ни минуты, вот-вот они будут здесь! Тебя ищут!

— Кто? Поляки? Но… что я им?

Ванда на миг зажмурилась, заставляя себя говорить спокойно:

— Они услышали, как поручик звал тебя. Стали спрашивать. И кто-то сказал… кто-то слышал ваш разговор в парке, кто-то из слуг… поняли, чья ты дочь. Тебя ищут, чтобы убить так же, как убили поручика!

— Но как же?.. Ведь Васенька намеревался утром послать нарочного в ставку, с сообщением отцу! — чуть слышно прошептала Юлия и обратила умоляющий взор к окну, словно надеясь, что ночь еще длится, а значит, все ее ужасы развеются с первым же утренним лучом.

Напрасные надежды! Шторы были раздернуты, и зимнее позднее солнце восходило над вершинами парка. Какой мутно-красный, страшный рассвет! И снег… грязный, утоптанный снег под окном залит красными лучами — или кровью?!

Юлия вскрикнула истерически, схватилась за горло, но Ванда вытолкала ее за дверь и прошипела:

— Бежим!

Юлия обморочно прислонилась к стенке, и тогда Ванда, пробормотав сквозь зубы какое-то польское проклятие, поволокла ее по коридору мимо парадной лестницы, на которой раздавался торопливый звон шпор и звуки чужой речи, к укромной, узенькой лестнице, скрывавшейся за поворотом.

Загрузка...