«Еще один подвал?!» — едва не вскрикнула Юлия, когда, выскочив на первый этаж, они прошмыгнули за какую-то дверь и стали спускаться по винтовой лестнице. Голоса поляков раздавались совсем рядом, и ногти Ванды то и дело вонзались в руку Юлии, принуждая не шуметь.
Наконец, после шести или семи витков, голова у Юлии так закружилась, что пришлось присесть на ступеньку передохнуть, а Ванда в это время, задыхаясь, бормотала ей в ухо:
— Ты не бойся, они здесь ненадолго: на постой не станут. Тебе бы только отсидеться, только бы переждать! А потом поедем дальше.
— В подвале прятаться? — с тоской спросила Юлия, вообразив тишину, и темноту, и одиночество, и страх, и неотвязные слезы о злодейски загубленной Васенькиной жизни и о новых тяготах пути, которые ей неминуемо еще предстоят.
— Ты там будешь не одна! — убеждала Ванда. — Мне придется уйти наверх — они ведь меня видели, графиня сказала, что я ее родственница, как бы не заподозрили чего… Но ты будешь не одна! Видишь ли, графиня… Там прятались от русских ее друзья. — И, не договорив, вспугнутая близкими шагами, Ванда вновь ринулась вниз, а Юлии ничего не оставалось, как следовать за нею.
Наконец они замерли в кромешной тьме. Ванда шарила по стенам, ворча, что все забыла, что никак не найдет… Юлия терпеливо, обреченно ждала, недоумевая, каковы же должны быть друзья графини, чтобы прятаться от русских в подвале. Поляки, какие-нибудь мятежники? Но отчего же они не выходят теперь, когда свои пришли? И не странно ли, что Ванда хочет спрятать Юлию от поляков у поляков же? Да ее там просто на клочки разорвут, узнав, что она русская!
— Нет, нет, — обернулась Ванда (в темноте Юлия не увидела, но почувствовала ее движение), — ничего не бойся. Они очень веселые, добрые. Они ни о чем не думают, ни о какой войне, только смеются, веселятся, пьют вино, пляшут…
И не успела Юлия осмыслить это загадочное заявление, как Ванда, наконец, нашарила дверь и тихонько стукнула в нее. Почти в ту же минуту дверь отворилась, но светлее не стало: казалось, Ванда шепчет что-то темноте и от тьмы же получает едва слышный ответ. И как Юлия ни напрягала слух, она не могла разобрать ни слова, более того, ей показалось, что Ванда опять говорит на незнакомом языке. Наконец они пошли — по-прежнему в темноте. Ванда держала Юлию за руку, и ее саму вел невидимый привратник или привратница. Тишину нарушало только шлепанье босых ног по плитам пола да чуть слышный перезвон, тихий и мелодичный, словно шелест сухих листьев, гонимых ветром.
Но вот впереди слабо забрезжило, и Юлия невольно зажмурилась, когда отворилась еще одна дверь — и в глаза ударил яркий свет.
Они очутились в просторной зале удивительной красоты. Стены были задрапированы разноцветными тканями и сверкали, словно драгоценные камни, в блеске множества свечей. Здесь как бы царил белый день! Огромная люстра в сотни свечей, спускавшаяся с потолка на толстенной цепи, была подобна солнцу и служила источником и света, и тепла. Юлии почудилось, что она оказалась в некоем баснословном тропическом лесу, а вокруг нее с любопытством сгрудились его обитатели, одетые в странные, яркие наряды, говорящие звонкими, пронзительными голосами, то и дело смеющиеся, поющие, приплясывающие, звенящие браслетами и монистами… Так вот, оказывается, что за легкий перезвон доносился до нее из темноты! Это трепетало монисто на груди привратницы, но сейчас Юлия не могла бы узнать ее среди множества смеющихся, хорошеньких, смуглых лиц, взирающих на нее и трогающих ее платье, кружева, косы с любопытством и непосредственностью малых детей. Или цыган…
Потому что это были цыгане.
Воспоминание о буйном сновидении ударило Юлию стыдом, как хлыст, она покраснела так, что губы пересохли.
— Мне хочется пить, — прошептала она, умоляюще глядя на Ванду, и по знаку той одна из цыганок подала Юлии необычайно красивый, зеленый с позолотою, стеклянный сосуд, в котором прохладно плескалась вода. В первое мгновение тинистый запах показался неприятным, но тут же Юлия узнала освежающий вкус своего ночного напитка. Она успела с удовольствием сделать несколько глотков, прежде чем удивилась совпадению. Попыталась отстранить бокал, но цыганка подтолкнула его под донышко, и Юлия принуждена была сделать еще несколько глотков, а все остальное пролилось на платье, да так, что грудь и плечи промокли насквозь.
Цыганка без малейшего смущения поглядела на дело своих рук и что-то проговорила на своем крикливом наречии.
— Ей очень жаль, — перевела Ванда. — Но тебе сейчас дадут переодеться, а платье тем временем высохнет.
«Жаль?! — чуть не вскрикнула Юлия. — Да ее все это очень веселит!» — но не сказала ни слова: все-таки ей предстояло скрываться у этих людей, возможно, несколько дней, так что не стоило с ними ссориться. И она принялась покорно расстегивать платье, причем ее не оставляло подозрение, что все это подстроено нарочно.
Ванда, погрозив пальцем, что-то сказала по-цыгански, указывая на Юлию, и слова эти вызвали взрыв смеха среди женщин. Они закружились вокруг Юлии, отвешивая ей шутливые поклоны, и та поняла, что Ванда просит относиться к ней почтительно, а веселых красоток это веселит еще больше. Наконец Ванда, раздраженно топнув, вынудила их притихнуть и прощально улыбнулась Юлии:
— Мне пора. Я еще приду к тебе. Ничего не бойся! И знаешь что… Постарайся веселиться!
С этими словами она вышла, не оглядываясь, а Юлия осталась настолько озадаченной, что даже не сразу осознала: платье с нее уже сняли.
С сорочкой тоже пришлось расстаться, потому что на Юлию напялили какую-то распашонку, едва прикрывавшую кончики грудей. Юбка тоже могла так называться лишь условно: от середины бедер до щиколоток шли просто разрезанные цветные лоскуты, и когда цыганки увидели, что из-под них белеют батистовые панталоны, они подняли такой хохот, что Юлии пришлось, стыдливо отвернувшись, снять и их.
Теперь она чувствовала себя голой и поеживалась — только от стыда, потому что свечи и горящий камин источали тепло, даже жар. Юлия не мерзла, хотя монисто — на нее со смехом надели даже монисто — в первые минуты холодило шею, так что она то и дело зябко передергивала плечами, а монетки беспорядочно звенели. Цыганки смеялись, а потом пришла одна, постарше, остановила их жестом и принялась показывать Юлии, как надо мелко-мелко трясти плечами, чтобы грудь ходуном ходила, а на ней звенели бы и перезванивали мониста. При этом на ее плече мелькала большая родинка, и это что-то означало, но Юлия никак не могла понять, что именно. С виду все казалось просто, но у нее никак не получалось трясти плечами, чтобы при этом оставались неподвижны талия, бедра и руки. Она вошла в азарт и пробовала снова и снова. Жарко сделалось невыносимо, но пить приходилось все тот же напиток — похоже, простой воды здесь не было. Ей предложили вина, однако Юлия с негодованием отказалась: вот еще, не хватало только здесь опьянеть! Напиток больше не казался неприятным: он освежал и успокаивал. Да и цыганок она перестала чуждаться: все они были такие хорошенькие, беззаботные, крикливые — и впрямь птички, а пели-то как!.. У них были гитара и бубны, они спели для Юлии, а потом стали просить ее, но все окончилось провалом: нет, Юлия не ломалась, она всегда любила петь и знала, что поет хорошо, однако почему-то сейчас никак не могла вспомнить ни одного романса, ни одной песни — ни слова, ни мелодии! Вот глупость-то! Вообще что-то сделалось вдруг с памятью: она никак не могла припомнить, зачем оказалась в этой комнате с низкими сводчатыми потолками, в сонмище этих веселых черноволосых красоток.
С каждым мгновением они казались все очаровательнее: глаза — как огонь! Кудри — как ночь! Прельстительные груди… Собственные светлые волосы показались ей тусклыми и бесцветными! Тогда, чтобы утешить ее, Стефания — так звали старшую цыганку — принесла в миске какую-то пряно пахнущую черную жидкость, принялась окунать туда гребень и осторожно, окутав плечи Юлии тряпицею, чтоб не запачкать, причесала ее волосы, а потом их сушили перед камином и снова расчесывали, потом заплели в косы, дали Юлии зеркало, и та с восторгом увидела, что кудри ее теперь такие же гладкие и смоляно-черные, как у прочих цыганок. Вот только мониста нипочем не дрожали так же звонко…
Она что-то поела, перекусила чуть-чуть. Есть не хотелось: только все время сохло во рту. Иногда Юлия удивлялась: пьет да пьет из своей стекляницы, а в той все не убывает… но тут же и забывала о своем удивлении. Все вообще делалось какое-то… недолгое, короткое… только легли на ковры, погасив свечи, — и уже пора вставать. Только зажгли свечи — это называлось утро — а уже опять клонит в сон. Лица вокруг нее все время менялись: приходила какая-то бледная, некрасивая, морщинистая Эльжбета, но тотчас же уходила. Юлия ее не любила: незнакомка над ней смеялась, просто помирала со смеху! И когда она переодевалась в юбку из лоскутов и начинала трясти плечами, ее маленькие, острые, будто у козы, груди ходуном ходили, да так, что даже старая цыганка что-то одобрительно говорила ей, указывая Юлии: а ты, мол, так не можешь! Да, не могла! И слов цыганских не понимала, так что все с нею говорили по-польски. Да какая разница?! Все равно она оказалась лучше их всех, вместе взятых, потому что Баро выбрал ее!
Юлия не была уверена, что это его имя… может быть, его просто так называли, словно короля — ваше величество. Во всяком случае, так это звучало, и даже Эльжбета покорно склоняла перед ним свой надменный бледный лик. Что же говорить о девчонках, которые травой перед ним стелились, падали ниц, едва он появлялся?!
Все трепетало при его появлении, и только Эльжбета шла к нему, робко брала за руку, говорила что-то ласковое, пытаясь заглянуть в лицо…
Юлия не знала, отчего, но ей было страшно при виде Баро, она старалась держаться от него подальше, не выходила из укромного уголка, пока он оглядывал склоненное, трепещущее сборище женщин своими жесткими черными глазами.
Удивительно — Юлия помнила эти глаза! Порою она вообще пыталась припомнить, что было с нею прежде, до того, как она пришла сюда, и все ее желания свелись к непрестанной иссушающей жажде, которую она безуспешно пыталась утолить напитком, имеющим запах тины. Но ничего не возникало в голове, никаких картин, кроме одной: она стоит в сиреневой комнате напротив статуи обнаженного, бесстыдного мужчины, а потом, ночью, эта статуя выходит из ниши и ложится к ней в постель. Это Баро стоял там, Баро потом возлег с нею и терзал ее страстью! Но с той ночи, чудилось, прошло немалое время! Стройный юноша, чью статую видела Юлия, превратился в крепкого, заматеревшего мужчину, все тело которого утратило мраморную гладкость кожи и поросло густыми, черно-седыми волосами, так что бриллианты длинного ожерелья, которое он носил не снимая, посверкивали сквозь кудрявую поросль на груди, словно светляки сквозь траву. Молоденькие цыганки шептались меж собой — мол, той, кого Баро полюбит, он отдаст свои бриллианты, а ведь они — целое состояние. Говорили также, будто он снимет его ради той, к кому потянется его сердце, во время ласк, чтобы не поцарапать нежную кожу женской груди, не причинить ей боль. Пока же он не снимал его ни разу, и некоторые с гордым видом показывали чуть заметные, полузасохшие царапины, как знак того, что разделяли с Баро свое ложе. Как-то раз, впрочем, Юлия увидела, что одна из таких цыганок украдкою сдирает ногтем засохшую коросту, не давая ей зажить, и поняла, что Баро давно не брал себе женщины из табора — так, теперь она это знала, назывались все они, живущие в зале с низким сводчатым потолком, спящие на коврах вповалку, поющие, танцующие и трясущие наперебой монистами, чтобы привлечь внимание Баро.
С этого все и началось…
Баро появился в сопровождении Эльжбеты. Она держала его за руку и что-то быстро говорила, причем глаза ее имели столь жалкое выражение, что ясно было: она о чем-то умоляла Баро, а тот нипочем не давал согласия — небрежно отвечал что-то, улыбаясь уголком рта, а глаза его так и шарили по толпе жадно вздыхающих цыганок. Позади Баро стояли еще два цыгана, в таких же черных бархатных безрукавках, белых рубашках и алых шелковых шароварах, как у вожака. Они были молоды, статны, красивы, но ни одна женщина не глядела на них искушающе: вся сила соблазна была устремлена только на Баро.
Наконец он передернул плечами и покачал головой так выразительно, что всем сделалось ясно: он отказал Эльжбете. Она отпрянула, стиснула у груди руки, задрожала вся… Напрасно! Баро махнул рукой старшей цыганке, та хлопнула в ладоши — и на ковры полетели одна за другой сорванные рубашки молодых цыганок, и сонмище грудей, оказавшись обнаженными, соблазнительно заколыхалось, сонмище лиловых, алых, коралловых, коричневых сосков призывно напряглось под скучающим взглядом Баро.
А потом, по знаку старшей, девушки одна за другой пошли мимо Баро, потряхивая грудями и монистами, да так, что это зрелище могло бы искусить святого! Молодые цыгане подались вперед, глаза их загорелись, губы с вожделением приоткрылись, а шаровары спереди отчетливо выпятились, будто кто-то шаловливо шевелил там палкою. Один Баро оставался внешне безучастен — только желваки на скулах ходили да ожерелье сверкало на часто вздымающейся груди.
Юлия таилась в своем углу, наблюдая, как наполняются надеждой заплаканные глаза Эльжбеты, пока все девушки проходили мимо Баро, а он так и не остановил ни на одной из них свой выбор. И вдруг старшая цыганка заметила беглянку, одним рывком сорвала с нее рубашку и с такой силой вытолкнула ее на середину залы, что Юлии ничего не оставалось делать, как припомнить все, чему ее здесь учили, и старательно повторить урок.
Слишком старательно! Она так запрокинулась, выставляя трепещущую, звенящую голую грудь, стоя на коленях, что едва не потеряла равновесие. Напряглась, пытаясь удержаться… Поясок ее юбки с тихим щелчком лопнул — и лоскутья соскользнули, оставив Юлию совершенно голой, стоящей перед Баро врастопырку, так что все ее сокровенное было открыто жадному мужскому взгляду.
То, что произошло потом… Одним прыжком Баро оказался стоящим на коленях напротив Юлии и, едва распустив пояс, слюбился с нею так стремительно, словно одним ударом вышиб запертую дверь. Едва коснувшись женского лона, он тотчас со стоном блаженства извергся в него, — и оторвался от Юлии, дав знак молодым цыганам, которые, отпихивая один другого, ринулись к ней.
Ее остолбенение, впрочем, прошло к этому времени, и она сшибла одного на пол, подцепив ногой за ногу и сильно рванув, а другого просто пнула в коленку так, что он взвыл и запрыгал.
Только этот вой и был слышен — такая воцарилась тишина в зале. Мониста более не бренчали — девушки, сбившись в уголке и прикрываясь руками, с испугом глядели на Юлию, которая уже подобрала свои лохмотья и безуспешно старалась вновь приладить их на себе, но лопнувшая веревка оказалась чересчур коротка и никак не завязывалась.
Она не замечала, но остальные-то видели, как упавший цыган вскочил и, сверкая глазами, в которых ярость сменила страсть, выхватил из-за голенища плетку, замахнулся… Но Баро только цыкнул — и юноша опустил плеть, отошел, хрипло выдохнув свой неутоленный гнев, но спорить не осмелился. А сам Баро дернул Юлию к себе, взял в горсть ее косу, поглядел на жесткие, распушившиеся кончики, потом погладил ровненький пробор, бегущий по голове:
— А я-то ее сразу не узнал! Наваксили кудри девке? Нет, это не пойдет! Стэфка! — крикнул он старшей цыганке, и та побежала к нему проворно, как девочка. — А ну…
Он только мигнул, но грузную Стэфку будто ветром сдуло, и уже через мгновение голова Юлии была погружена в горячую воду, а у самых глаз лопались черные пузыри. Понадобилось, впрочем, два или три чана, чтобы смыть, а потом еще большой кувшин, чтобы ополоснуть волосы. Все это заняло буквально несколько минут. Вскоре, совершенно одуревшая, сидела Юлия на ковре, а Стэфка остервенело терла ее волосы ряднушкою, пока они не окружили голову Юлии легким, пушистым, золотистым облаком, заигравшим, заблестевшим в свете свечей.
Подошел Баро, взял горстью шелковистые, искристые пряди, поднес к губам, с наслаждением вдохнул душистый, травяной аромат настоя, которым мыли ей голову, улыбнулся, переводя взор на ее испуганные глаза, приоткрытый рот:
— Вот так лучше! Да ты красавица!
Это он произнес, уже склонившись, чуть касаясь ее пересохших губ. Они слабо шевельнулись под властным, долгим поцелуем, и Баро с трудом оторвался от нее:
— Хочешь пить?
— Умираю от жажды! — прошелестела Юлия, и Баро нетерпеливо щелкнул пальцами. Юлия увидела, как Стэфка схватила зеленый сосуд и ахнула: тот был пуст. Ринулась было куда-то, да споткнулась на ровном месте, упала, а к Баро приблизилась Эльжбета и, покорно склонив голову, подала Юлии большой глиняный кувшин.
Юлия с жадностью припала, осушила до дна — а там было не меньше половины! — хотя питье было незнакомым, тепловатым, безвкусным, пресным. Но так сильна была жажда, что Юлия пила, пила… И только на последних глотках она вспомнила название этого напитка: вода! Оказывается, в воде можно не только мыться, вот чудеса…
Она поставила кувшин и в то же мгновение ощутила на своей шее и груди что-то тяжелое, теплое. Изо всех ртов вырвался общий вопль изумления, и, опустив глаза, Юлия тут же снова зажмурилась, ослепленная блеском бриллиантов.
Знаменитое ожерелье Баро! Он… он надел его на шею Юлии?! Но зачем?! Что же это значит?!
Баро сам ответил на этот вопрос. Не говоря ни слова, он пошел к выходу, держа Юлию за руку и чуть ли не волоча ее за собой. Мелькнули злые, мстительные глаза Эльжбеты — и подумалось, как о чем-то бесконечно важном: померещилось ей, или в самом деле Эльжбета подставила ножку Стэфании, бегущей с пустой стеклянницею в руках? Но зачем? Неужто лишь для того, чтобы невозможно было принести зулы, чтобы напоить Юлию этой противной водою?
Какая чепуха!