25 БАННЫЙ МОРОК

Замолвить доброе слово за Баську Юлии привелось куда раньше, чем она предполагала. На другой день после ночных происшествий, ближе к закату, к ней явился штабс-капитан Добряков. Юлия видела его еще прежде, в Варшаве, но коротко знакомы они не были. Теперь же она знала только, что Добряков — один из адъютантов фельдмаршала Дибича, вчера разместившего свою ставку в Клешеве, как и предсказывал Зигмунт. Добряков принес письмо от князя Никиты (Юлия еле удержалась, чтобы тут же не сломать печать, не впиться взглядом в знакомые, наклонные острые строчки) — в качестве рекомендации, поскольку главным делом его оказалось просить Юлию отпустить свою кухарку в услужение к главнокомандующему.

— Поверите ль, сударыня, — устало признался Добряков, — я с ног сбился, обходя дома и уговаривая женщин пойти в дом фельдмаршала! Его высокопревосходительство чистоплотен, как кошка, а потому с юности не терпит при себе мужской обслуги. Дом, в котором мы стали, запущен донельзя, хоть и весьма удобен своим расположением. Денщики вымыли, вычистили, что могли, но его высокопревосходительство чувствует себя неуютно. Повар у него свой, еще с Балканской кампании, но та рубанина, которую он подает, чрезвычайно тяжела для желудка. Подобно Фридриху Великому, главнокомандующий любит хороший стол, но сейчас ему приходится есть всухомятку, не вовремя. Его высокопревосходительство часто страдает… — Добряков деликатно повел бровями. — Поверьте, графиня, я прошу как о милости…

Он едва ли не моляще вглядывался в лицо Юлии, а ее в тот миг занимало лишь то, что ее впервые назвали по титулу мужа — графинею, а не княжной, как прежде. И отец надписал свое письмо так же: «Графине Белыш-Сокольской…»

— Да! — встряхнулась она. — Так вы говорите, здешние женщины отказываются? Но почему? И разве вы не можете им приказать?

— Ну не под ружьем же их вести? — пожал плечами Добряков. — Воевать с женщинами!.. Они стоят на своем неколебимо, и у меня сложилось впечатление, будто они чего-то боятся. Какой-то могилы или кого-то из могилы.

— Привидения? Вурдалака? Упыря? — расширила глаза Юлия в предвкушении чего-то необычайного.

— Да вы надо мной смеетесь! — надулся, как мальчик, Добряков. — Лучше скажите: кухарка ваша — она какова?

— Готовит отменно, — честно сказала Юлия. — К тому же я ей кое-чем обязана. Только вы ее не захотите, — сочла нужным предупредить она.

— А что такое? — насторожился Добряков.

— Да… — Юлия замялась. — Ну сами увидите.

Позвали Баську, и тут Юлия испытала небольшое потрясение. Конечно, повязка по-прежнему прикрывала глаз; вдобавок, еще одна поддерживала челюсть («Зубы ноют!» — страдальчески промычала Баська), однако платочек, укутывающий ее голову, оказался белоснежным, а пестрядинное чистенькое платьице облегало фигуру, которую под прежними лохмотьями невозможно было и предположить. Словом, вид у Баськи, особенно если не глядеть на лицо, которое, впрочем, она по обычаю держала потупленным, был вполне респектабельным, и Добряков вздохнул с явным облегчением.

— Пойдешь со мной, — сказал он приветливо. — Будешь служить на кухне его высокопревосходительства.

— А барыня… барыня что скажут? — проблеяла Баська еще более косноязычно, чем всегда.

— Делать нечего, — ответила Юлия. — Я тебе заплачу, да и там не оставят внакладе.

— Фельдмаршал щедр с прислугою, — подтвердил Добряков, и Баська в ответ промычала что-то радостное, комкая край передника.

Юлия еще хотела сказать, что очень ей признательна за вчерашнюю храбрость, но при Добрякове говорить об этом почему-то не хотелось, так что она лишь расплатилась с Баською весьма щедро, а затем та в два счета собрала свой сундучок и пошла вслед за Добряковым к просторному дому в полугоре, где остановился главнокомандующий. А Юлия тотчас забыла и о ней, и о Добрякове, и о Дибиче, распечатав кругом исписанный листок — письмо отца.

«Ненаглядная моя дочь! — писал князь Никита. — Спешу тебе сообщить, что известие о нашей встрече и о последующих событиях уже отправлено твоей матушке, и в самом скором времени ты получишь от нее весточку. Мне, разумеется, было бы спокойнее, чтобы ты и сама теперь же отправилась в Любавино. Все-таки война, и беспокойство о тебе терзает меня непрестанно. Множество добрых людей погибло, и враг еще не сокрушен, хотя успехи наши на всех фронтах неоспоримы, и скорое взятие Варшавы неизбежно. Пламенная во всех русских любовь к Отечеству произвести может чудеса. Скажу, повторяя великого Державина: «О Росс, о род великодушный, о твердокаменная грудь!»

Я встретился с твоим супругом и постарался убедить его в том, что тебе лучше уехать в Россию, а не жить на биваках, тем паче, что видитесь вы крайне редко. Александр Иванович обещал подумать и намерен в самое ближайшее время, а точнее, 28 числа сего месяца, ежели не произойдет непредвиденного, наведать тебя, чтобы обсудить ваши намерения…»

Тут Юлия даже лоб наморщила, пытаясь уразуметь, кто такой Александр Иваныч, но потом вспомнила роковые слова: «Венчается раб Божий Александр-Сигизмунд рабе Божией Юлии…» и сердито покачала головой. Для нее он всегда останется только Зигмунтом, и по-прежнему в том имени — свист клинка, извлекаемого из ножен, и ни звука нежности.

«Полагаю, ты и посейчас еще пребываешь в недоумении относительно моей суровости и поспешности в вопросах твоего брака, — читала она далее и от всей души соглашалась с отцом. — Я никогда не доверял бумаге, а потому и сейчас не стану объясняться, но ты, зная мою всегдашнюю к тебе родительскую любовь, должна верить: все, что я совершал, я совершал из любви к тебе, моя дорогая, единственная дочь! Ты отрада моего сердца, счастье твое для меня превыше всех благ мира! Твое и твоей матушки! Жизнь есть нагромождение роковых недоразумений, которые частенько отвращают друг от друга любящие сердца, а посему души, созданные друг для друга, соединяются, увы, так редко! Мы с твоим нареченным женихом сделали все, что было в наших силах, дабы ты миновала горькую юдоль потерянного счастья.

Но пора проститься. Как ни много сказано, истинный смысл свершившегося способна приоткрыть тебе лишь сама жизнь — и время, кое всех усмиряет. Помни, кто отныне твой заступник, и не выходи из его воли! Сие будет лишь ко благу! Да пребудут с тобой мои благословения! Защити Бог Отечество — и тебя! Твой любящий отец князь Никита Аргамаков.

P. S. Не передаю поклонов графу Александру, ибо надеюсь сам свидеться с ним в самое скорое время».

«И в очередной раз дать ему убедить меня, что я действовал исключительно для счастья моей ненаглядной дочери», — сложив письмо, мысленно докончила Юлия.

Да, крепко обратил Зигмунт отца в свою веру! Бог им обоим судья! Сделанного уж не воротишь, но что, интересно, сказал бы рассудительный князь Никита, узнав о поношенном платье, присланном в подарок, о вине, после коего Антоша все еще валяется пластом, полубесчувственный?

И Юлия вновь представила, что случилось бы, когда б она «не вышла из воли» супруга, а приняла его подарки? Она видела, как лежит, облаченная в это злополучное платье, погруженная в крепкий сон, не видя, не зная о злодеях, явившихся ночью… Не чувствуя ничего, вполне покорная надругательству и даже убийству!

Что произошло? Роковая случайность? Одно из тех недоразумений, которые, по словам отца, губят людские жизни? Или чей-то злобный умысел? В случившемся было что-то нарочитое, почти театральное, дешевое! Юлию передернуло, будто по руке таракан пробежал, мелко перебирая лапками.

Она подошла к окну. Запущенный сад с трех сторон окружал дом. Ветки малины, свободно раскинувшиеся в тенистой прохладе сада, уже усыпанные тугой зеленой завязью, врывались в открытые окна.

Сквозь частые деревья сквозила черная покосившаяся банька, дальше стояла изгородь, позади тянулись поля ржи и овса. За ними шел лес. В стороне светился глубокий Нарев. Настала вечерняя заря, и Юлии было слышно, как гонят домой скотину: пастух играл на рожке, хлопал бичом; рыжеватое облачко вилось над тем краем сада, где он соприкасался с улицей: коровы да козы поднимали пыль. Говор, шаги, клохтанье кур, собачий лай долетели до Юлии — и вдруг все затихло, только слышался в воздухе неопределенный шорох, как бы дыхание природы. На небе пылала заря, и Нарев сверкал в заходящем солнце, как золотисто-пурпурный плат.

Юлия стояла недвижимо. Какой мир, какая тишь! Ничто не заботит эту красоту, величаво отходящую ко сну: ни война, ни холера, бродящая из села в село, вспыхивающая то в польской, то в русской армии, ни эти самые «недоразумения»… Юлия все глядела в сгустившуюся тьму, все слушала тишину, и скоро ее, как и уснувшую округу, уже ничего не тревожило… Кроме одной фразы из письма отца: «…и намерен в самое ближайшее время, а точнее, 28 числа сего месяца, наведать тебя…»

28 мая наступало послезавтра. Что ж, получается, что послезавтра приедет Зигмунт?!

* * *

«Ежели не произойдет ничего непредвиденного», — вот что еще было в письме отца. Понятно — ведь Зигмунт в войске и неволен в себе. Однако Юлия гнала от себя эту мысль, когда на другой день с самого утра начала, а на следующий день продолжала мыть, чистить, обметать паутину в своем доме, готовя его к приезду супруга. Отродясь ей не приходилось делать ничего подобного, однако отсутствие сноровки с лихвой возмещалось усердием.

Она и сама не знала, с чего так убивается?! Не для того же, чтобы порадовать Зигмунта, вот еще! Но нестерпимо было для ее гордости, ежели бы он застал ее в пыли и беспорядке, обиженную и униженную! Она должна была встретить его победительницей, хотя какая уж победа в том, чтобы стекла сверкали, пол был выскоблен добела, а кругом стояли в кувшинах полевые цветы, Юлия и сама толком не понимала. Она знала только, что это нужно, нужно!.. И как вставала с рассветом, так и не присаживалась ни разу, потому что от Антоши по-прежнему пользы было мало. Юлия отправила его топить баню — он ушел на подгибающихся ногах и приполз часа через два, чтобы заплетающимся языком сообщить, что баня вовсе обрушилась, и он там лишь «угорел попусту».

Юлия, которая все это время довольствовалась мытьем на кухне, в лоханях, едва не зарыдала от разочарования. Ей так хотелось вволю попариться и промыть волосы до скрипа, до золотого игривого блеска! Так хотелось!.. Она с изумлением призналась себе, что весь этот сабантуй затеяла лишь для того, чтобы создать приличную рамку для своей красоты, которую вернет себе после купанья в травяных душистых отварах! Чтобы предстать перед Зигмунтом прекрасной, неотразимой, душистой, прельстительной!.. Она хотела соблазнить его, наконец-то призналась себе Юлия — и так почему-то расстроилась этому открытию, что не бросила уборку лишь потому, что ничего никогда не делала наполовину. Однако ей надо же было с кем-то расквитаться за свою слабость перед этой несусветной любовью! Под рукой оказался зеленоватый Антоша, по вине которого Юлия теперь не встретит мужа несказанной красавицей, а потому она с наслаждением прогнала денщика с глаз долой, наказав лучше не попадаться барину. Антоша, который до смерти боялся хозяина и знал, что грех — на нем, счел себя не обиженным, а даже счастливым, и убрался Бог весть куда так скоро, как только несли его подгибающиеся ноги. Юлия же с остервенением завершила уборку, а когда взглянула на себя в зеркало, поняла, что лучше утопиться в реке, чем появиться в таком виде перед Зигмунтом.

На счастье пришла молочница, пани Зофья, которая была еще поутру и с охотою взялась сварить для «пана барина» щи (поразить мужа своим поварским искусством Юлия бы очень хотела, но решила не рисковать). Зофья притащила горшок со щами, засунула в печь — допревать, развязала узел с добрым окороком, караваем, маслом и яйцами вкрутую, выкатила на стол десяток прошлогодних еще, привялых яблок и, отдышавшись, спросила, отчего так грустна ясная пани в столь счастливый день.

Ясная пани поведала добродушной польке свою печаль — и…

— Да Боже ж мой! — воскликнула Зофья, хлопнув себя по сдобным бокам. — Да этому горю я вот как помогу! В два счета! Мы нынче как раз топили с утра баню, жару еще и теперь довольно. О любую пору, как будет угодно пани, милости прошу, окажите честь! Я и щелоку приготовлю, и мыльце у меня есть маленькое — от старых времен. Милости прошу!

Вот так и вышло, что уже в сумерки, разделавшись, наконец-то, с хозяйством, Юлия пробежала с узелком под мышкой через сад пани Зофьи, заросший беленой, крапивой да куриной слепотой, и затворила за собою дверь баньки.

* * *

Бог ты мой! Да она ведь чуть ли не год не мылась в бане — все ванны да какие-то чаны, да жалкие лохани, ну а в такой, черной — вообще с тех предавних времен, когда как-то раз упросила няньку Богуславу взять ее с собой попариться! И как всегда при воспоминании о Богуславе сердце так заболело, так начала угрызать совесть, что она даже губу прикусила! Каков ни страшен был Яцек, он для старухи оставался единственной родней, а она-то что сделала для своей любимой няньки! Дай Бог, чтобы Богуслава не возвращалась в мятежную Варшаву и не узнала!.. Никогда не узнала! И в очередной раз подумала Юлия, что ей не за что укорять мужа: они квиты! Они воистину два сапога пара в своем нерассуждающем стремлении сметать с пути все преграды… Нет, надо все начинать сначала, с новой, чистой страницы! Такой же чистой, какой вскоре будет и она сама!

Обмылочек пани Зофьи и впрямь лежал здесь с весьма старых времен, может, с последнего раздела Польши, такой он был заскорузлый, засохший, неподатливый. Юлия всю себя исцарапала, пока он не стал пригоден к делу. Но скоро она сделалась розовая и благоухающая, волосы скрипели от чистоты, а душа словно бы тоже отмылась и открылась надежде на счастье. Юлия чувствовала себя, как невеста накануне первой брачной ночи, а потом смущенно подумала, что нынче и впрямь может сбыться у них с Зигмунтом ночь счастья. У нее пересохли губы, когда она представила, как это будет — целовать его, желать его, отдаваться ему. Ладони запылали, вспомнив мраморное, теплое, шелковистое совершенство его тела, и она решила, что сегодня в их спальне не будет обманщицы-тьмы. Юлия зажжет все до одной свечи и будет смотреть в глаза своего любимого, увидит его красоту и мужскую мощь и вдоволь наглядится и нацелует его заветное, сладостное орудие, прежде чем оно войдет в ее тело… И тогда Зигмунт тоже увидит ее глаза, и страсть, и любовь к нему — эту невероятную любовь, от которой она изболелась, исстрадалась вся! Но нет, теперь страдания позади, подумала Юлия, торопливо одеваясь в чистое и жалея только, что нет у нее ослепительно-прекрасного платья, чтобы явиться перед Зигмунтом во всем блеске и сразу же поразить его в самое сердце! Влажные волосы она свернула в узел и небрежно заколола на затылке, зная, как ей идут кудряшки, выбившиеся из прически и своевольно играющие надо лбом.

Ну, с Богом! Она толкнула дверь, но та, верно, от пара, разбухла и не желала отворяться. Юлия еще потолкала ее, потом положила мешавший узелок на лавку и налегла что было сил. Потом взяла эту лавку и стала тыкать ею в дверь, как тараном, но добилась только того, что старая лавочка развалилась на куски… а дверь осталась непоколебимой. И она еще что-то делала, билась, рвалась, дергалась, и прошло немало времени, прежде чем она поняла, что дверь не заклинило, что она просто заперта! Ее кто-то заложил или подпер снаружи.

Не передать словами, как разозлилась Юлия на этого глупца, на этого пустоголового озорника, который посмел отдалить минуту ее встречи с Зигмунтом! Кинулась к окну — нет, это скорее оконце, туда лишь рука просунется! Высунула руку, помахала, надеясь привлечь чье-то внимание, но комары-кровопийцы тут же налетели на легкую поживу, и Юлия с отвращением отдернула руку! Она боялась комаров, услышав как-то пословицу: «Кто его убьет, тот человечью кровь прольет!» Она начала кричать, но лишь сама оглохла от своих криков, которые и на шаг не отлетали от баньки, не в силах были пробиться сквозь заросли старого сада. Поздно уже, все спят. Тишина стояла вокруг, только непрерывно гудел вечерний хор лягушек. Никто не знал, где Юлия, где ее искать. Самая ранняя пора, в которую кто-то ее хватится, — это поутру, когда пани Зофья принесет молоко и узнает от Зигмунта, что его жены всю ночь не было дома.

Зигмунт! У Юлии перехватило горло. Зигмунт, наверное, приехал. И… и подумал единственное, что мог подумать в такой ситуации: Юлия ушла Бог весть куда, лишь бы не видеться с ним!

Юлия громко всхлипнула, заломила руки… Нет, что толку мучить себя мыслями о нем, этак вовсе с ума сойдешь! Надо что-то делать! Ни на кого нет надежды — значит, надо выбираться отсюда самой!

В каменке еще посвечивали уголья. Юлия зажгла от них лучинку и обошла с нею все углы, внимательно вглядываясь: нельзя ли как-то ускользнуть? Напрасная надежда! И щели нет, и потолок ей, конечно, не поднять, а под порогом лаз копать — это на три дня! И вообще страшно: ведь под порог зарывают черного петуха, чтобы задобрить баенника, банного хозяина… Еще наткнешься на эти косточки!

Ну, вот. Теперь она сделала все, что могла, дабы ее невольное заточение стало вовсе невыносимым: вспомнила баенника.

Так, в которую это перемену Юлия попала нынче в баню? У пани Зофьи немаленькая семья… в третью, а то и в четвертую очередь моющихся оказалась здесь Юлия, и не стоит искать другого объяснения закрывшейся двери: банный не выпускает добычу!

Она поспешно перекрестилась, ругательски ругая себя за то, что не попросила у банного разрешения мыться в неподходящую пору. Ведь если попросить, хозяин пускает путника даже переночевать, хотя баня — место клятое. Юлия слышала про одного прохожего человека, который вежливо сказал: «Хозяинушко-батюшко! Пусти ночевать!» И вошел, и лег на лавку, а как настала глухая ночь, пришел к бане леший и хотел этого человека замучить, а банный заступился: «Нет, нельзя, он у меня просился!» — и так путник ушел поутру невредим. А вот Юлия не попросилась, не задобрила банника… Может, хоть пани Зофья не забыла трижды попросить разрешения еще днем: «Банный хозяин, дай мне баню истопить!» Если и она оплошала — совсем худо придется Юлии! Хотя — куда уж хуже… Надо полагать, недалека та минуту, когда на золе, рассыпанной возле печки, покажутся зыбкие, как бы птичьи следы, отпечатки, что будет означать: мыться в бане собираются все нечистые — русалки, лешие, домовые, овинники… а парить их, хлестать веничком будет сам банный. И горе тому, кто окажется в ночную пору свидетелем их сборища! Ошпарят, забросают камнями, задавят до смерти, не то такого мороку напустят, что человек с ума сойдет! А может быть, у поляков в баньках вовсе не живут баенники, с робкой надеждой подумала Юлия, но тут же вспомнила — они называются лазьники. Есть, куда от них деться! И лешие-лешаки, лесуны, боровики, и русалки-купалки, мавки — все есть! И какая разница, чей вкрадчивый хохоток вдруг долетел до Юлии — банника или лазьника, если сердце ее от ужаса просто перестало биться!

Все. Началось. Сейчас… сейчас они войдут!

Что-то хрустнуло совсем рядом — этого Юлия уже не могла вынести. Она вскочила, кинулась к двери, ударилась в нее всем телом в последнем отчаянии, уже почти в безумии… и распростерлась на крылечке, с размаху вылетев из бани, ибо дверь распахнулась так легко, словно вообще никогда не была заперта.

А может, и в самом деле так? Может, это всего лишь банный морок, думала Юлия, стремглав летя по саду и не замечая, что крапива жалит ноги: второпях она забыла обуться да так и держала, прижав к груди туфли и тючок с бельем. Ох, что бы ни было, надо Бога благодарить, что ушла из этого клятого места живая! Бога — и… Она замедлила свой бег, быстро, через плечо, глянула туда, где таяли во тьме черные очертания баньки, и пробормотала:

— Спасибо тебе, батюшко-баннушко, лазьник, что живой отпустил!

Ветки зашелестели, или вновь недобрый хохоток достиг ее слуха?

— Приходи вчера! Приходи вчера! — изо всех сил выкрикнула Юлия самое верное заклятие против нечисти, которое ее сбивает с толку и заставляет призадуматься, — и, не дожидаясь новых ужасов, сломя голову понеслась через сад пани Зофьи, а потом через свой — к дому, к своему дому, где ярко, словно маяк, сияло и сверкало окно спальни.

Зигмунт приехал! Зигмунт приехал! Это он зажег все свечи, он ждет не дождется Юлию, чтобы увидеть ее затуманенные страстью глаза, чтобы увидеть слезы любви…

Юлия пролетела по коридору и замерла у дверей спальни, пытаясь отдышаться.

Какой-то странный звук долетел до нее — слабый, нежный… и томный.

Осторожно потянула створку, и еще прежде, чем вошла, ноздрей коснулся душноватый, сладкий запах, как бы чуточку потный — знакомый запах! Юлия узнала его тотчас: так же пахло и черное платье!

Она ворвалась в комнату, и именно платье, небрежно брошенное на пол рядом с белой сорочкой, корсетом, чулками, панталонами увидела в первую очередь… А уж потом Зигмунта — обнаженного, распростертого на постели, — и оседлавшую его женщину: тоже нагую и поразительно прекрасную в блеске свечей, а их пламя играло и двигалось, сотрясаемое неистовой пляской любви.

* * *

Тело Юлии отозвалось быстрее, чем мысль. Когда через какое-то мгновение тьма в глазах рассеялась, она обнаружила, что стоит в коридоре, лбом припав к захлопнувшейся двери. Мелькнула жалобная надежда, что все это — морок, что она по-прежнему бьется в банную дверь — ах, лучше бы она так и не растворилась! — но тут же накатил отрезвляющий ужас — и гнев, такой гнев, такая ярость! Она ударилась в эту дверь всем телом раз, и другой, и третий, пока не вспомнила, что ее надо тянуть, а не толкать. И потянула — вернее, рванула, и вошла — нет, влетела… И замерла на пороге, уставившись на кровать, на обнаженного Зигмунта… Он был один в постели!

Юлия подняла руку — перекреститься, да забыла на полпути, так и стояла с воздетым троеперстием, ошеломленно озираясь.

Зигмунт один, вот и одежда его брошена на пол, а там, где только что громоздилась воздушно-белая горка женского белья, пусто.

Да неужто все это почудилось?

Морок? Банный морок?

Юлия зажмурилась, вновь открыла глаза — никого. Почудилось, конечно! Но почему не срывается с ее уст вздох облегчения? Почему трепещут тревожно ноздри, впитывая еле уловимый аромат порока, веющий вокруг?

Нет, все мерещится. Она докончила, наконец, крестное знамение, но на душе не стало легче. Слишком большое потрясение испытала она, увидев эту гриву черных взлохмаченных волос, этот стройный, прекрасный стан, почти изломившийся на пике наслаждения, эти острия грудей, воздетые к небу, это запрокинутое, искаженное страстью лицо… Оно так напоминало лицо Ванды!

Юлия тихонько стукнула себя по лбу: ревность, лютая, неизбывная ревность, опередила ее, вбежала в комнату, приняла облик Ванды! Хотя, впрочем, могла принять и обличье приснопамятной Аннуси!

Морок! Банный морок — и больше ничего. И хватит терять время на глупости: нужно скорее раздеться и скользнуть в постель, прильнуть к Зигмунту — и воплотить, наконец, свою мечту.

Она шагнула к кровати… и рука ее, уже начавшая расстегивать пуговки платья, упала: пониже безупречно вылепленного, мраморного плеча Зигмунта багровел след жадных губ!.. След поцелуя, какой оставляет женщина на груди любовника в страстном безумии! Какой оставила бы она сама — когда б ее не опередила другая!

Загрузка...