Петербургская кукла, или Дама птиц (Ольга Судейкина‑Глебова)

В раннем сыром петербургском апреле 1913 года, мглистым днем, на Смоленском кладбище, у раскрытой могилы, куда опускали заколоченный гроб (в том гробу лежал самоубийца, красавец‑офицер), кто‑то молился, кто‑то плакал, кто‑то угрюмо молчал… Кто‑то влажным, захлебывающимся шепотом записного сплетника бормотал: о мертвых, конечно, out bene, aut nihil — или хорошо, или ничего, а между тем несчастный Владислав не только кропал стишата (кто ж их не кропает в наше‑то время), но и якшался с поэтами, да не с простыми, а с самыми что ни на есть скандальными, с Кузминым, к примеру. А он, Кузмин, знаете что влагает в понятие мужской дружбы? Не знаете? Хо‑хо!.. «А что он влагает?!» — вопрошал от большого ума второй любитель посудачить на чужой счет. А третий сплетник возражал, что от покойного требовали‑де жениться на какой‑то девушке из Риги, а он не хотел, но отказаться было бесчестно, вот он и выстрелил в себя… Тут уж первый своим жарким шепотом возражал: дело, мол, вовсе не в какой‑то рижской девушке, а в девушке петербургской, да и не в девушке вовсе, а, пардон, в шлюхе, в актерке. Причем ее и шлюхой‑то назвать — значит сделать комплимент, потому что шлюхи промышляют старым добрым ремеслом, а пассия покойного Князева, она ведь, знаете ли… Кабы он ее с мужчиной застал, так еще, может, жив был бы — плюнул бы, да и ушел восвояси, только он ее застал не с мужчиной… «А с кем?!» — вопрошал приятель‑тугодум…

И тут все трое переглянулись и умолкли, с трудом удерживаясь, чтобы не таращиться в упор на двух женщин, застывших чуть поодаль от собравшихся, в тени кладбищенской стены, неподвижностью своею и бледностью могущих поспорить с надгробиями. Обе они были высоки и модно‑декадентски‑тонки, почти бесплотны, обе коротко стрижены и слегка словно бы пошатывались от модного же кокаина, а может быть, и от горя. Одна — угловатая брюнетка с высокомерным профилем, покровительственно, словно старшая сестра — младшую, держала за руку вторую — золотоволосую, бело‑розовую, пленительную, цветущую и сияющую, несмотря на горький заплаканный рот и опущенные влажные ресницы.

Когда гроб канул в ямину и первые комья земли ударились о крышку, отец самоубийцы заплакал, а мать повернулась к светловолосой красавице и сказала гулким пророческим голосом:

— Бог накажет тех, кто заставил его страдать!

Брюнетка зыркнула на нее исподлобья жгучими черными очами, которые казались нарисованными на ее лице небрежным, асимметричным росчерком угля в смеси с темперою, стиснула темно‑красные карминовые губы в страдальческий комок и потянула за собой подругу — уйти. Та послушно побрела, незряче шаря по сторонам переливчатыми, опаловыми глазами, словно пытаясь осознать, где находится, зачем сюда приходила, куда сейчас направляется, а может быть, хотела просто запомнить это место. Но запомнить не удастся, и спустя восемь лет, когда две подруги снова окажутся на Смоленском кладбище (придут проводить в последний путь великого поэта, великого страдальца и великого грешника, который как‑то раз послал одной из них черную розу в бокале золотого, как небо, аи), они долго будут бродить по слякотным февральским дорожкам в поисках могилы несчастного самоубийцы, напоминая друг дружке: нет, не здесь, где‑то у стены, да нет же, не у стены, а где‑то здесь… Так они и не найдут и уйдут с кладбища, промочив ноги в худых ботиках, и будут мрачно размышлять, поддерживая одна другую, что несчастный самоубийца оказался на поверку самым счастливым, глупец — самым разумным, порывистый мальчишка — самым расчетливым, потому что он умер по своей воле, а не по приговору какого‑то там ревтрибунала, как муж брюнетки. Да, он сам пустил себе пулю в висок, а не какой‑нибудь матрос в кожанке бабахнул в него из «маузера» в темном, пахнущем кровью подвале, и не умер он от голода, как умер великий поэт и великий грешник, тот самый, который никак не мог вспомнить, «он был или не был, этот вечер», когда пожаром зари было сожжено и раздвинуто бледное небо…

Во время этих кладбищенских блужданий светловолосая красавица скажет вдруг, отводя свои опаловые, переменчивые, лживые глаза от темных, требовательных глаз подруги:

— Ты знаешь, я решила. Я уеду. Попрошу дать мне разрешение на выезд в Берлин, якобы для устройства выставки, но больше сюда не вернусь. Все. Не могу больше!

Брюнетка наставительно возразит ей: мол, умирать надо в родной стране — однако золотоволосая только своенравно вскинет голову и ответит, что умирать она вообще пока не собирается. «Что это ты, Анна, взялась меня хоронить? — воскликнет она. — Ну и что, что я тебя на четыре года старше?! Все равно мне только тридцать шесть, и я, может быть, еще узнаю свое счастье!»

Анна Ахматова посмотрит на нее с изумлением, потому что и она сама, и все их знакомые были совершенно уверены, что в этой паре именно она — старше, умнее, серьезнее, греховнее, опаснее, мужественней (во всех смыслах этого слова), а Оленька — дитя, девочка, куколка, Коломбина, Психея, дитя… ну что с нее возьмешь…

В самом деле, в ней было что‑то детское, особенно в глазах и в безмятежном золоте волос, и эта детскость в сочетании со знойной женственностью форм и чувственностью рта разила наповал мужчин и женщин. Набоков еще не написал и даже не задумал в то время свою «Лолиту», однако словами «вечная нимфетка» вполне можно было бы назвать актрису и художницу Ольгу Судейкину, в девичестве Глебову, которая сводила с ума литературно‑художественный Петербург начала XX века так, как его, быть может, с ума еще никто не сводил и больше уже не сведет.

Оля, Оля, Оленька,

Не читай неприличных книг,

А лучше ходи совсем голенькая

И целуйся каждый миг! —

как‑то сымпровизировал неистово влюбленный в нее мрачный циник поэт Федор Соллогуб. И, кажется, у всех, кто знал Ольгу, первое желание было — раздеть ее, второе — целовать, а третье — благоговеть перед ее красотой. Действительно, у всех — как у мужчин, так и, заметим себе, у женщин. У той же Анны Ахматовой:

Как копытца, топочут сапожки,

Как бубенчик, звенят сережки,

В бледных локонах злые рожки,

Окаянной пляской пьяна, —

Словно с вазы чернофигурной,

Прибежала к волне лазурной

Так парадно обнажена.

Между тем в детстве и ранней юности «парадного» в Ольге было мало, она была грустной и угрюмой девочкой. То ли память о брате‑моряке, утонувшем во время учебного плавания, угнетала, то ли необходимость искать отца‑выпивоху по кабакам, что было ее постоянной обязанностью в детстве… Она спасалась игрой в куклы — но не в пошлые «дочки‑матери», в какие играют, «набивая руку», все нормальные девочки, а в куклы особенные, с которыми она разыгрывала целые театральные представления, выступая там с ними на равных, воображая себя — куклой, а их — существами реальными. Именно эта путаница мира реального и вымышленного, страстей кукольных и человеческих определит на всю жизнь и особенности ее нрава, и характер, и творчество, и любови, и саму судьбу.

Весной 1905 года ученица Глебова получила диплом Императорского театрального училища и была немедленно приглашена в Александринский драматический театр. Однако играть Аню в «Вишневом саде» было ей скучно, ведь жизнь в пьесах Чехова ничем не отличалась от жизни реальной, и Ольга никак не могла взять в толк, зачем надо томиться на сцене той же скукой и обыденностью, которой ты и так томишься в жизни.

Между прочим, не в том ли и суть символизма, декаданса — в отречении от унылости бытия?

Ольга была самым типичным явлением своего времени, воплощением его нервной красоты и надлома форм и содержания, последней, угасающей вспышкой чувственности. Была рождена для любования и поклонения, а кончила свой век в нищете эмиграции, и единственной пищей, которую она тогда хлебала вдоволь, была эта самая не‑вы‑но‑си‑мая скука бытия.

Но до этого есть еще время порадоваться жизни и пострадать от нее.

Бросив ортодоксальную Александринку, Ольга добилась ангажемента в Драматическом театре у Комиссаржевской. Здесь был репертуар не в пример поживей: Ибсен, Меттерлинк, в то время страшно модный. Ставить и оформлять спектакли приглашались не скучные маститые реалисты, а изысканные новаторы — Мейерхольд, Сапунов, Борис Григорьев, Сергей Судейкин…

Даже на фоне Мейерхольда Сергей Судейкин выделялся своей изысканностью. Он немножко чайльдгарольдил и очень сильно печоринствовал, выставляя напоказ опять же жутко модные тогда цинизм и эпатажность. При этом он был обаятелен и безусловно талантлив. Ужасный потаскун, конечно, но в конце концов это считается непременным свойством всякого художника, и считается, конечно, не зря. Обожавший Ольгу Федор Соллогуб пытался отвратить красавицу от «изменника и злодея» (предостережение было облечено в стихотворную форму):

Под луною по ночам

Не внимай его речам

И не верь его очам,

Не давай лобзаньям шейки, —

Он изменник, он злодей,

Хоть зовется он Сергей

Юрьевич Судейкин.

Да только все было попусту.


Надо сказать, что Соллогуб Ольгу и в самом деле обожал. Перед красотой женского тела он был бессилен — не потому, что она вызывала у него сугубо вожделение, нет — эстетическое наслаждение было чуть ли не сильнее желания. Он восхищался танцами Айседоры Дункан и уверял, что танцевать следует только обнаженной. Он написал пьесу «Ночные пляски» и отдал ее поставить Всеволоду Мейерхольду. И убедил Ольгу принять в ней участие — она ведь божественно, просто божественно танцевала. И как‑то раз даже выступила с самим Нижинским!

— Не будьте буржуазкой, — уговаривал Соллогуб других актрис — уговаривал своим тяжелым голосом, лишенным всяческой интонации, напоминающим глухую, непроглядную ночь, — вам, как и всякой молодой женщине, хочется быть голой. Не отрицайте. Хочется плясать босой — не лицемерьте. Берите пример с Олечки. Она — вакханка. Она пляшет босая. И это прекрасно!

Соллогуб ни за что не хотел отдавать вакханку Судейкину. Но что он мог поделать?

Сергей был несусветен, невыносим и в то же время изыканно‑гармоничен, как и его яркие, вызывающие полотна. А уж рисовальщик он был божественный, правда, склонный к циническому высмеиванию натуры. Только Ольгу Судейкин рисовал без карикатурных искажений, заставляя своевольный свой карандаш смиряться перед силой любви к ней.

Ей‑богу, смиряться было перед чем, и было что любить. Конечно, сравнение изящных красавиц со статуэтками саксонского фарфора — изрядная банальность, но куда денешься от того, что именно банальность как нельзя лучше соответствует действительности? Ольга обладала хрупкой, изящной красотой, которая не вянет с годами, а словно бы становится все более законченной. И при этом она вовсе не была тощая, формами обладала пленительными. Волосы — словно у красавиц из французских сказок, глаза — переменчивые, волнующие, напоминающие опалы. Ну, тут непременно следует добавить про жемчужные зубки и уста, как будто розы… Все это было, было… было, как надо! Потрясающее сочетание одухотворенности и чувственности — вот что отличало ее от других, а вовсе не только сказочная красота. Одухотворенность и чувственность…

Ольга влюбилась в Сергея так же страстно, как он в нее, и однажды поехала с ним в Москву, даже не подумав предупредить в театре, что уезжает. Работу она потеряла, однако во время этой поездки в январе 1907 года они обвенчались, и Ольга всецело вверилась Сергею, который поработил ее, пленил ее волю, словно он был гипнотизер Свенгали из модного в то время романа Джона Дюморье «Трильби», а она была этой самой Трильби — околдованной красавицей, способной только любить, любить, любить…

Сергей играл с ней так же, как Олечка‑девочка играла своими куколками: даже одевал ее в какие‑то невероятные одеяния. Сергей придумал ей манто из светло‑голубого лебяжьего пуха, в котором она была похожа на фею снежинок. А как‑то раз она пришла в кабаре «Бродячая собака» в платье бело‑розового тюля, украшенном бабочками и расшитом жемчугом. Кстати, экстравагантные модели Сергея не остались не замеченными русскими модными домами, Ольга позировала в них для открыток, потом ее нанимали появляться на светских гуляниях и на богемных сборищах в новых моделях одежды — то есть она была одной из первых русских манекенщиц. Наверное, сделала бы блестящую карьеру, когда бы смогла всерьез заинтересоваться хоть чем‑нибудь одним. А впрочем, долговечна ли профессия манекенщицы? Конечно, нет.

Однако профессией жены Сергея Ольга могла бы заниматься бесконечно долго. Но увы… она получила отставку! Мрачный, ухающий, как филин, Соллогуб (именно его, кстати, изобразил в виде доктора‑филина Алексей Толстой в «Приключениях Буратино») оказался прав насчет «изменщика и злодея».

Конечно, с его стороны имело место отнюдь не платоническое обожание. Соллогуб страстно эту женщину желал и злился люто за то, что не мог ее заполучить. Он считал, что страдать по красивой девочке — «мне ни к лицу и не по летам, пора, пора мне быть умней!», скрывал «огонь любви в душе моей» за пустенькими смешками:

Какая тварка Оленька Судейкина!

Не знаю, как ее назвать.

Полить ее из крупной лейки на —

добно и после постегать.

А «тварку» он в конце концов все же заполучил. Но гораздо позже, потом, после того, как ее сердце разбил‑таки «изменщик и злодей». Но только вот какой вышел казус, какая закавыка: не соперница‑разлучница погубила счастье Ольги — его погубил… соперник‑разлучник. У Сергея был близкий друг по имени Михаил Кузмин. Знаменитый поэт, утонченное, изысканное существо, красавец совершенно в декадентском стиле — лишенный примет мужественности, изломанный Пьеро, томное нечто… Талант его был сверкающий и несравненный, нездешний, нерусский. Талант, вообще чуждый земному. Ольгой Михаил восхищался искренне как волшебно красивым созданием. Он посвящал ей многие стихи, исполненные рыцарского преклонения перед прекрасной дамой. Вернее, не рыцарского, а скорее поэтического — ну какой же из томного Кузмина рыцарь, он, пожалуй, трубадур. Взять вот хотя бы эти стихи:

Стояли холода, и шел «Тристан».

В оркестре пело раненое море,

Зеленый край за паром голубым,

Остановившееся дико сердце.

Никто не видел, как в театр вошла

И оказалась уж сидящей в ложе

Красавица, как полотно Брюллова.

Такие женщины живут в романах,

Встречаются они и на экране…

За них свершают кражи, преступленья,

Подкарауливают их кареты

И отравляются на чердаках.

Теперь она внимательно и скромно

Следила за смертельною любовью,

Не поправляя алого платочка,

Что сполз у ней с жемчужного плеча,

Не замечая, что за ней упорно

Следят в театре многие бинокли…

Я не был с ней знаком, но все смотрел

На полумрак пустой, казалось, ложи…

Ольга обожала его стихи. Она вообще очень хорошо декламировала — хорошо, как никто другой, — и стихи Кузмина ей невероятно удавались. А он вообще считал, что никто так его стихов не читал, как Ольга.

Но это «творческое содружество» начнется потом, гораздо позже, когда жизнь научит Ольгу конформизму и в то же время даст ей понять, что пресное существование мещанки, чего пуще смерти боялась и что ненавидела Ольга, можно разнообразить только чем‑нибудь остреньким… например, этакой солененько‑перченой штучкой, как сексуальные извращения. Но это, как уже было сказано, произойдет позже. А пока в один прекрасный день Ольга наткнулась на дневник Кузмина. Отчего‑то в начале века все, как нанятые, вели дневники и раскидывали их где ни попадя, так что на них натыкались объятые иллюзиями мужья или жены подруг или друзей. И читали все, что объектам их иллюзий взбредало в голову написать, и со звоном роняли на пол розовые очки, и те разбивались на мелкие осколки.

Розовые очки Ольги разбились, как это ни парадоксально звучит, на голубые осколки, потому что именно такова была суть дружбы ее мужа и Михаила Кузмина. Теперь ей стала ясна причина охлаждения Сергея!

Между прочим, модные и модернистские пристрастия его были общеизвестны. Блок даже в одной из статей назвал его «художником до мозга костей», сделав при этом многозначительный курсив и о‑очень многое подразумевая.

Ну вот, теперь сие общеизвестное стало известно и Ольге. Она устроила сцену, требуя, чтобы Михаил больше не ступал на их порог. Сергей пытался обратить все в шутку, однако Ольга была на грани истерики, и над ней сжалился не муж — над ней сжалился любовник мужа. Михаил ушел, внешние приличия супружеских отношений были, казалось, восстановлены, однако Сергей не простил Ольгу. Теперь он скрывал от нее свои измены, спасибо, хоть не якшался больше с существами мужеского пола, предпочитая (во всяком случае — явно) женщин. И с Ольгой он совершенно не считался. Как‑то раз привел в дом очередную любовницу и с вызовом заявил, что она пока останется у них, потому что муж обещал ее убить. (Добавим в скобках: даму эту звали Вера Артуровна Шиллинг. Она принадлежала к типу роковых женщин и так окрутила Судейкина, что он в конце концов женился на ней. В семнадцатом он увезет Веру в Париж, заменив ее фотографией в своем паспорте фотографию Ольги, то есть Вера Шиллинг уехала под именем Ольги Судейкиной. А после развода с Сергеем Вера Артуровна станет женой не кого‑нибудь, а знаменитого композитора Стравинского.)

После этого Ольга окончательно рассталась с мужем. Очень странно, но отношения их после развода улучшились. Ольга даже подружилась с Верой, и в петербургских салонах немало веселились, когда вдруг являлось это трио: Сергей Судейкин и две обворожительные женщины, «Оленька и Веронька», как их называли, — бывшая жена и тогдашняя любовница.

Ну, разумеется, обворожительную и свободную Ольгу немедленно начали осаждать разнообразные мужчины, и первым среди них бросился на штурм ее самый давний обожатель — Федор Соллогуб. Что ж, на сей раз ему повезло. Как и положено пииту, он не удержался — и увековечил для потомства свой грандиозный триумф.

Всегда отрадно и темно

Во глубине твоей пещеры,

Темнее милое пятно

У входа на щите Венеры.

Там дремлет легкий, тихий сон

В блаженных рощах мандрагоры,

Тому, что статен и влюблен,

Он нежно затмевает взоры.

И если жаркие персты

Тебе сулят любовь и ласку,

Глаза легко опустишь ты

К благоуханному Дамаску.

И близ Дамаска, в стороне,

У светлой рощи мандрагоры,

На этом радостном пятне

Ты, вспыхнув, остановишь взоры.

Яснее не скажешь… Однако вопросы запятнанной или незапятнанной репутации Ольгу отродясь не волновали, и на то, что стихотворение Соллогуба полно вовсе уж прозрачных намеков, она совершенно не обращала внимания. Но мы давайте обратим внимание на прелестный эвфемизм сами понимаете чего — «благоуханный Дамаск». Этот образ будет буквально преследовать Ольгу… даже за гробом!

Но не будем забегать вперед.

Ольга, к счастью или к несчастью, в Соллогуба не влюбилась. Однажды допустив его «к благоуханному Дамаску», она врата блаженства, выражаясь фигурально, пред ним затворила. И тем не менее на всю жизнь они останутся друзьями. И в самые тяжелые минуты Ольга будет писать ему, еще и в двадцатые, и в тридцатые годы, жалуясь на грызущий нещадно быт, на какие‑то мелкие неурядицы, хворости, неприятности, всегда уверенная, что обожатель ее старинный по‑прежнему исполнен нежности к ней, по‑прежнему ее поймет, пожалеет, поможет. Так оно и происходило.

Но сердце ее тосковало, металось в поисках любви, любви…

Она всегда относилась с суеверным восторгом к Александру Блоку, ходила в те места, где он бывал, старалась попасться ему на глаза, чтобы перехватить его особенный, очень мужской, оценивающий, холодновато‑страстный взгляд. Рассказывали, никто не умел так смотреть, как Блок, куда было до его серо‑белых (ну да, именно так!), слишком светлых и холодных глаз, когда они вспыхивали любовным страстным пламенем, всяким там чернооким итальянистым красавчикам!

Блок ее заметил, но… не зажегся. То есть зажегся, но не воспламенился. Так, чиркнул кремень о кресало, и посыпались крупные искры, словно звезды на августовском небосклоне. Однако результатом этого звездопада стало всего лишь одно стихотворение. Да и то позднейшее литературоведение почему‑то вздумало «отобрать» его у Ольги и приписать впечатлению от встречи поэта с М. Д. Нелидовой. Однако и Ольга, и многие ее друзья‑подруги не сомневались, что только Ольга могла произвести такое волшебное впечатление на Блока:

Никогда не забуду (он был, или не был,

Этот вечер): пожаром зари

Сожжено и раздвинуто бледное небо,

И на желтой заре — фонари.

Я сидел у окна в переполненном зале.

Где‑то пели смычки о любви.

Я послал тебе черную розу в бокале

Золотого, как небо, аи.

Ты взглянула. Я встретил смущенно и дерзко

Взор надменный и отдал поклон.

Обратясь к кавалеру, намеренно резко

Ты сказала: «И этот влюблен».

И сейчас же в ответ что‑то грянули струны,

Исступленно запели смычки…

Но была ты со мной всем презрением юным,

Чуть заметным дрожаньем руки…

Ты рванулась движеньем испуганной птицы,

Ты прошла, словно сон мой, легка…

И вздохнули духи, задремали ресницы,

Зашептались тревожно шелка.

Но из глуби зеркал ты мне взоры бросала

И, бросая, кричала: «Лови!..»

А монисто бренчало, цыганка плясала

И визжала заре о любви.

С Блоком не сладилось, зато у Ольги вдруг сделался роман с молодым поэтом, драгунским офицером Всеволодом Князевым.

Кстати, знакомы они были уже несколько лет — еще когда она состояла в женах «изменщика и злодея» Сергея Юрьевича, — познакомил их Михаил Кузмин. Ольга в ту пору не подозревала о тонкостях его взаимоотношений с молодыми мужественными красавцами, однако, хоть Князев и впрямь был мужественный красавец, в добавок молодой, он в Ольгу тотчас безумно влюбился.

Как в нее влюблялся практически всякий, который ее видел…

О Князеве стоит рассказать подробнее, поскольку его самоубийство много содействовало скандальной, трагической репутации Ольги. Оно легло тяжким бременем на ее душу и, строго говоря, ее крепко сломало. А если учесть, что эту историю спустя чуть не двадцать лет поведала «по секрету всему свету» Анна Ахматова, сделав эту несостоявшуюся пару главными героями своей «Поэмы без героя», то выходит, что без разговора о Князеве в повествовании, посвященном Ольге Судейкиной, не обойтись.

Итак, о юном гусаре замолвите слово…

Всеволод Гавриилович Князев родился в 1891 году, то есть был на шесть лет младше Ольги. Он служил в Риге в гусарском полку, писал стихи, часто наезжал в столицу. В петербургских поэтических кругах Князев познакомился с Михаилом Кузминым. В жизнь простенького гусара, сына второстепенного литератора, в жизнь юноши, обещавшего стать офицером, может быть, и блестящим, но литератором и вовсе третьестепенным, вошел изощреннейший художник и начал переделывать эту жизнь по законам искусства и согласно своему понятию дурно‑хорошего. Кузмин эти отношения называл «веселой дружбы хрупкий плен», однако прекрасно понимал, что заставляет мальчика играть в опасные игры: не только любовные, но и судьбоносно‑роковые. Поэтам прекрасно известна магия слова и сюжета, которая (магия ведь!) порою властна над судьбою творца.

Бывают странными пророками

Поэты иногда…

Косноязычными намеками

То накликается,

То отвращается

Грядущая беда, —

так писал Кузмин. Дружба‑связь длилась не один год, она то прерывалась, то обострялась отъездами‑приездами Князева. Кузмин тосковал по Всеволоду:

Зачем копье Архистратига

Меня из моря извлекло?

Затем, что существует Рига

И серых глаз твоих стекло.

Образ обворожительного гусара в зеленом доломане Кузмин воспел в сборниках своих стихов «Осенние озера» и «Глиняные голубки». Летом 1912 года Князев появился в Петербурге, и Кузмин задумал издать совместно с другом сборник стихов. Называться он должен был «Пример влюбленным». Да уж, курсив тут так и просится… Иллюстрации к этой, с позволения сказать, «апологии голубизны» согласился делать Сергей Судейкин, у которого и у самого рыльце было в голубом пушку. Вот так и состоялось знакомство Князева с Ольгой — знакомство, которое мигом вышибло из головы красавца‑гусара всех эфебов и миньонов на свете. Теперь он служил только Прекрасной Даме. Вернее, Коломбине.

Почему Коломбине?

Ну, это был такой модный образ в то время. Арлекин, Пьеро, Коломбина, раскрашенная любовь, насмешливое коварство, маскарадные трагедии, не совсем правдоподобные страсти итальянской комедии масок властвовали над душами поэтически настроенных натур так же, как Принцесса Греза и Синяя птица Меттерлинка. Все как бы были комедианты и бродячие актеры, и это во многом определяло стиль жизни, легкость и свободу отношения к ней. Анна Ахматова назовет свою подругу позднее «Коломбиной десятых годов». Ольга, как уже говорилось, любила делать кукол — и тряпичных, и фарфоровые статуэтки, — одна из них была Коломбина. Кукла, актерка, циркачка — это была суть ее собственной водевильно‑трагедийной натуры.

Вы милая, нежная Коломбина,

Вся розовая в голубом.

Портрет возле старого клавесина

Белой девушки с желтым цветком!

Нежно поцеловали, закрыли дверцу

(А на шляпе желтое перо)…

И разве не больно, не больно сердцу

Знать, что я только Пьеро, Пьеро…

Мечтая о невозможном счастье, Князев уехал в Ригу, пряча свою мечту в сонете о влюбленном Пьеро:

«Я видел смех, улыбки Коломбины, я был обвит кольцом прекрасных рук… Пусть я — Пьеро, пусть мне победа — звук, мне не страшны у рая Арлекины, лишь ты, прекрасная, свет солнца, руки не отнимай от губ моих в разлуке!»

И тут к нему приехал влюбленный Кузмин… В Риге он написал давно задуманный цикл «Бисерные кошельки» — как бы миниатюрный стиховой роман из эпохи 1820‑х годов. Стихи эти предназначались для декламаторского репертуара Ольги Судейкиной. Потом она будет их очень ценить, это будет ее любимый поэтический материал.

Приехать‑то Кузмин к Всеволоду приехал, однако радости это не принесло ни тому, ни другому. Князев был так сильно влюблен в Ольгу, что пошел на разрыв с Кузминым. Ольга его очень сильно поощряла: ведь в то время она уже рассталась с мужем, ненавидела (было такое дело!) томного разлучника Кузмина и готова была на все, чтобы ему отомстить. Именно из мести она отбила у него любовника, предложив Всеволоду «альтернативу», которая оказалась для него не то губительным, не то очищающим душу напитком. И он откликнулся:

О.А.С.

Вот наступил вечер…

Я стою один на балконе…

Думаю все только о Вас, о Вас…

Ах, неужели это правда, что я целовал

Ваши ладони,

Что я на Вас смотрел долгий час?..

Записка?.. Нет… Нет, это не Вы писали!

Правда — ведь Вы далекая, белая звезда?

Вот я к Вам завтра приеду‑приеду и спрошу: «Вы ждали?»

И что же это будет, что будет, если я услышу: «Да»?

Стихи? Или полузадыхающийся мальчишеский лепет первой любви? Но вот в стихах появляются горделивые нотки: мы слышим речь уже не мальчика, но мужа. Вернее — осчастливленного любовника, который готов рассказать о своей победе целому свету! Что он и делает. Причем его совершенно не смущала уже сложившаяся репутация Ольги — Князев нарочно использует аллюзии со стихами Соллогуба, ужасно гордясь, что именно он теперь «целовал врата Дамаска»:

Я был в стране, где вечно розы

Цветут, как первою весной…

Где небо Сальватора Розы,

Где месяц дымно голубой! note 7

И вот теперь никто не знает

Про ласку на моем лице,

О том, что сердце умирает

В разлуке вверенном кольце.

Вот я лечу к волшебным далям,

И пусть она одна мечта —

Я припадал к ее сандалиям,

Я целовал ее уста!

Я целовал «врата Дамаска»,

Врата с щитом, увитым в мех,

И пусть теперь надета маска

На мне, счастливейшем из всех!

Всеволод был очень влюблен. Ну, а Ольга? Ничуть не бывало! Она находилась после разлуки с Судейкиным в том состоянии, когда наилучшим средством излечения кажется… вывозиться в грязи. Мало ей было несчетного перебора случайных любовников — ей хотелось доказать Сергею, что и она способна на дьявольщину, на содомщину, на вопиющий и очень популярный грех.

Однополые связи в те времена были в какой‑то невероятной моде, как между мужчинами, так и между женщинами, и богемная дама, не имевшая любовницы, считалась белой вороной. Вот Ольга и завела себе любовницу… и лучше б выдумать не могла, вернее, не могла выбрать лучше, потому что нашла она себе воистину подругу, воистину родственную душу по имени Анна Ахматова.

Из них двоих инициативу первой проявила Анна, хотя прежде в «порочащих связях» с дамами замечена не была. Другое дело — потом… У нее случатся романы с балериной Татьяной Вечеслововой, поэтессой Натальей Грушко и актрисой Фаиной Раневской. Они встретятся в эвакуации в Ташкенте, и Фаина назовет Анну своей мадам де Ламбаль. Так звали любовницу французской королевы Марии Антуанетты. Впрочем, как Мария Антуанетта и мадам де Ламбаль (кстати, и Жюли Полиньяк, если уж на то пошло!), Анна Андреевна не откажется и от мужской любви. Вообще, по большому счету, она всегда предпочитала мужчин, Ольга в ее молодые годы была единственным серьезным креном в лесбос. Просто эти две женщины совпали во времени и пространстве своего похожего горя. Ахматова точно так же маялась от разбитого сердца, как и Ольга: ни брак с Николаем Гумилевым, ни потрясающий роман с несравненным пьяницей Амедео Модильяни, из‑за которого она в рассеянности «на правую руку надела перчатку с левой руки», чем сразу и обессмертила себя навек, не дали ни душе, ни телу нужного успокоения. Какое‑то время она даже помышляла о самоубийстве. Помните: «Да лучше бы вчера я умерла или под поезд бросилась сегодня»? Однако встреча с Ольгой перевернула ей душу. Потом, спустя много‑много лет, Анна Андреевна воскресит свою возлюбленную подругу в «Поэме без героя», откровенно, обнаженно выдавая себя — и свои незабываемые, неувядающие чувства к Ольге:

Распахнулась атласная шубка!

Не сердись на меня, Голубка,

Что коснусь я этого кубка:

Не тебя, а себя казню…

Ты в Россию пришла ниоткуда,

О мое белокурое чудо,

Коломбина десятых годов!

Что глядишь ты так смутно и зорко,

Петербургская кукла, актерка,

Ты — один из моих двойников.

К прочим титулам надо и этот

Приписать. О подруга поэтов,

Я наследница славы твоей,

Здесь под музыку дивного мэтра —

Ленинградского дикого ветра

И в тени заповедного кедра

Вижу танец придворных костей…

Оплывают венчальные свечи,

Под фатой «поцелуйные плечи»,

Храм гремит: «Голубица, гряди!»

Горы пармских фиалок в апреле —

И свиданье в Мальтийской капелле

Как проклятье в твоей груди.

Золотого ль века виденье

Или черное преступленье

В грозном хаосе давних дней?

Мне ответь хоть теперь: неужели

Ты когда‑то жила в самом деле

И топтала торцы площадей

Ослепительной ножкой своей?..

Дом пестрей комедьянтской фуры,

Облупившиеся амуры

Охраняют Венерин алтарь.

Певчих птиц не сажала в клетку,

Спальню ты убрала, как беседку,

Деревенскую девку‑соседку

Не узнает веселый скобарь.

В стенах лесенки скрыты витые,

А на стенах лазурных святые —

Полукрадено это добро…

Вся в цветах, как «Весна» Боттичелли,

Ты друзей принимала в постели,

И томился драгунский Пьеро, —

Всех влюбленных в тебя суеверней,

Тот, с улыбкою жертвы вечерней,

Ты ему как стали — магнит,

Побледнев, он глядит сквозь слезы,

Как тебе протянули розы

И как враг его знаменит…

Словом, две красавицы стали любовницами, и Ольга поселилась у Анны дома. Тем временем из Риги вернулся окончательно рассорившийся со Всеволодом Князевым Кузмин. Между прочим, 28 сентября 1922 года, вспомнив вдруг о давно забытом друге, он запишет в своем дневнике: «Не поссорься Всеволод со мною — не застрелился бы». Что ж, все возможно…

Князев остался в Риге ждать приездов Ольги. Она не баловала влюбленного гусара визитами, однако и не пренебрегала им. Потом ей поездки надоели. Она стала писать — то редко, то часто… Но письма тоже надоели, и она решила не только больше не писать, но и вообще вырвать эту страничку из своей жизни.

«Вернулся из церкви… Три письма на столе лежат. Ах, одно от нее, от нее, от моей чудесной!.. Целую его, целую… Все равно — рай в нем или ад!.. Ад?.. Но разве может быть ад из рук ее — небесной… Я открыл. Читаю… Сердце, биться перестань! Разве ты не знаешь, что она меня разлюбила!.. О, не все ли равно!.. Злая, милая, режь, рань мое сердце, — Оно как было, все влюблено!»

Пока здесь еще звучит оптимистично‑кокетливая нотка надежды, неверия в свое несчастье, но уже к декабрю Князев напишет странное, прощальное стихотворение, несколько угловатое и наивное, но полное отстраненной боли и готовности к последнему шагу:

И нет напевов, нет созвучий,

Созвучных горести моей…

С каких еще лететь мне кручей,

Среди каких тонуть морей!

Сияло солнце, солнце рая,

Два неба милых ее глаз…

И вот она — немая, злая,

И вот она в последний раз!

Любовь прошла — и стали ясны

И близки смертные черты…

Но вечно в верном сердце страстны

Все о тебе одной мечты!

Еще раз он вспомнит Ольгу в самозабвенном стихотворении, которое называется «1 января 1913 г.»:

За раскрытую розу — мой первый бокал!

Тайным знаком отмечена роза!

Рай блаженный тому, кто ее целовал —

Знаком нежным отмечена роза…

Ах, никто не узнает, какое вино

Льется с розы на алые губы,

Лишь влюбленный пион опускался на дно,

Только он, непокорный и грубый!

За таинственный знак и улыбчатый рот,

Поцелуйные руки и плечи —

Выпьем первый, любовный бокал в Новый год,

За пионы, за розы… за встречи!..

Ну да, Всеволод вдруг ожил душой и решил повидаться с Ольгой. Припасть к ее «поцелуйным плечам» (они воскреснут потом в «Поэме без героя»), к ее коленям (или к «ее сандалиям», как раньше), и может быть, ему повезет, может быть, его вновь допустят к вратам Дамаска! Он поехал в Петроград и пошел на квартиру к Анне, где, как он знал, жила Ольга. Странное у него было в это мгновение ощущение… вселенского холода. Почему‑то вспомнил, как ровно год назад, в январе 1912 года, ни с того ни сего, взял да и написал ледяным прикосновением смерти отмеченные строки:

Я приду и застыну на лестнице

У далекой, звездной, нездешней…

Я застыну, склонясь над перилами,

Где касалась ее перчатка…

Далее — почитаем показания «свидетельницы Ахматовой». Анну Андреевну тянуло на воспоминания об этой ночи, как убийцу тянет на место преступления. И, строго говоря, ее бы следовало называть не свидетельницей, а второй обвиняемой. На крайний случай — соответчицей. Поэтические показания протокольно точны:

Кто застыл у померкших окон,

На чьем сердце «палевый локон»,

У кого пред глазами тьма? —

«Помогите, еще не поздно!

Никогда ты такой морозной

И чужою, ночь, не была!»

Ветер, полный балтийской соли,

Бал метелей на Марсовом Поле,

И невидимых звон копыт…

И безмерная в том тревога,

Кому жить осталось немного,

Кто лишь смерти просит у Бога

И кто будет навек забыт.

Он за полночь под окнами бродит,

На него беспощадно наводит

Тусклый луч угловой фонарь, —

И дождался он. Стройная маска

На обратном «Пути из Дамаска»

Возвратилась домой… не одна!

Кто‑то с ней «без лица и названья».

Недвусмысленное расставанье

Сквозь косое пламя костра

Он увидел. — Рухнули зданья…

И в ответ обрывок рыданья:

«Ты, Голубка, солнце,

сестра!

Я оставлю тебя живою,

Но ты будешь моей вдовою,

А теперь…

Прощаться пора!»

На площадке пахнет духами,

И драгунский корнет со стихами

И с бессмысленной смертью в груди…

…Он мгновенье последнее тратит,

Чтобы славить тебя.

Гляди…

…Он — на твой порог!

Поперек.

Да простит тебя Бог!

Исчерпывающие показания. Ох, уж эти намеки тонкие на то, чего будто бы не ведает никто… Но ведь все понятно! Как изящно скрыла — нет, попыталась скрыть — Анна Андреевна, кто именно был с Ольгой: «кто‑то с ней без лица и названья»… «на обратном „Пути из Дамаска“… „недвусмысленное расставанье“»… И потом Князев называет Ольгу «сестрою». Это родство — по греху!

Появление ее в компании с мужчиной, поцелуи и даже откровенные ласки на лестнице могли бы его потрясти, но не убить. Не забудем: когда Всеволод познакомился с Ольгой, она была замужем, он знал также и о том, что в ее жизни после разлуки с Сергеем промелькнул целый вихрь любовников. И ведь не потому она стала пренебрегать Князевым, что была занята театром или изготовлением своих прелестных кукол. Он был не идиот, он знал, что такая женщина, как Ольга, долго не может оставаться одна. И вообще, он уже простился с надеждой на взаимность.

Но!

Ради Ольги, ради святости ее во влюбленном восприятии Всеволода, он бросил человека, которого любил и который любил его. Всеволод не мог не понимать, что для нормальной женщины, какое бы богемное существо она из себя ни строила, гомосексуалист как любовник просто не может существовать. Он покинул Кузьмина, он стал нормален ради Ольги. И что же он видит теперь? Его неземная возлюбленная, — оказывается, сестра его по греху. Она такая же, только цвета другого — не голубого, а розового.

Обе нетрезвы, обе распалены поцелуями… Они с трудом добежали до подъезда, эти две тонкие, высокие красавицы, ведь невозможно двум женщинам открыто целоваться на улице, того и гляди повяжут, отволокут с позором в полицейский участок… Они просто набросились друг на друга, Ольга и Анна, едва оказались наедине, им даже не хватило сил донести свои ласки до квартиры, чтобы скрыться за дверью!

Ну вот и случилось то, о чем позднее Анна Андреевна напишет: «О том, что мерещится в зеркалах, лучше не думать».

Хоронили Князева в Петербурге на Смоленском кладбище. На похоронах мать Всеволода, Мария Петровна Князева, сказала, глядя Ольге Судейкиной прямо в глаза: «Бог накажет тех, кто заставил его страдать».

Да, «он на твой порог — поперек». И это навсегда! Навсегда?

Конечно, Ольга и сама очень страдала, но — недолго. Долго по какому‑то поводу переживать она была не способна органически. Любимая подруга констатировала это в стихотворении «Голос памяти», посвященном «О.А. Глебовой‑Судейкиной» и написанном в июне того же 1913 года:

Что ты видишь, тускло на стену смотря,

В час, когда на небе поздняя заря?

Чайку ли на синей скатерти воды,

Или флорентийские сады?

Или парк огромный Царского Села,

Где тебе тревога путь пересекла?

Иль того ты видишь у своих колен,

Кто для белой смерти твой покинул плен?

Нет, я вижу стену только — и на ней

Отсветы небесных гаснущих огней.

Анна и сама‑то Князева не жалела, скорее презирала его за тот шаг, от которого сама удержалась когда‑то, когда разбилось ее сердце, — и удерживалась впредь, в самые тяжелые, самые невыносимые годы. Чем, как не презрением сильной женщины к слабому мужчине, веет от этих строк:

А за ней в шинели и каске

Ты, вошедший сюда без маски,

Ты, Иванушка древней сказки,

Что тебя сегодня томит?

Сколько горечи в каждом слове

Сколько мрака в твоей Любови,

И зачем эта струйка крови

Бередит лепесток ланит?

Кстати, вот странно: двое самых близких Всеволоду Князеву людей, его любовник и любовница, не обременили мир своими переживаниями о нем. Пришел — ушел — прощай… Кузмин новость о его смерти воспринял очень спокойно. Спокойствие это отчасти объясняется общим фатализмом Кузмина («все, что случается, то свято») и тем, что он уже пережил разлуку со своим другом, когда тот бросил его. В дневнике всего одна заметка: «Сегодня хоронили В.К.». И все.

Анна Андреевна, Бог весть почему (наверное, по праву таланта) взявшая на себя роль мирового судьи и прокурора враз, в той же «Поэме без героя» так отозвалась о Кузмине и его бесскорбии:

Сам изящнейший сатана,

Кто над мертвым со мной не плачет,

Кто не знает, что совесть значит

И зачем существует она.

Вообще‑то строка «кто над мертвым со мной не плачет» — двусмысленная. Более чем! То ли Кузмин не плачет, когда плачет Анна, то ли она тоже не плачет, когда не плачет он… А впрочем, что винить Кузмина, коли и Ольга — тоже забыла. Ради другого мужчины. Как славно ни утешала ее Анна, все же смятение было не для прекрасной Коломбины, которая создана не столько мудрствовать лукаво, сколько грубо пленять мужчин. И тут возник любовный треугольник: «Мы были влюблены в одного человека». Так скажет об этом Анна Ахматова много лет спустя.

Его звали Артур Лурье. Он был композитор, пианист и музыкальный критик, недоучившийся студент Московской консерватории. В 1910‑х годах он примыкал к футуристам, в восемнадцатом заведовал музыкальным отделом Наркомпроса.

Артур Лурье был весьма яркой фигурой в художественной жизни Петербурга. Облик его запечатлен в портретах работы Ю. Анненкова, Л. Бруни, П. Митурича, С. Сорина. Поэт и музыкант Александр (Сандро) Корона создал его поэтический портрет:

На золотой цепочке золотой лорнет,

Брезгливый взгляд, надменно сжаты губы.

Его душа сатира иль инкуба

Таит забытых оргий мрачный свет.

Высокий котелок и редингот, так хищно

Схвативший талию высокую его,

Напоминает вдруг героя из Прево,

Мечтателя из «Сонного кладбища».

Такие образы рождает Петербург.

Их встретишь в societe note 8 и думаешь: «Как странно,

Как будто рождены они из урагана,

Из хаоса отвихрившихся пург».

Затем средь буйств шумящей молодежи,

Поющей на шумном языке

Свои стихи, все в мире уничтожив,

Он сквозь лорнет бросает взгляд ничтожи,

Браслет поправив на руке,

Кричит: «До нас поэзия — дом на песке!

Мы первые кладем фундамент,

Открыв футуристический парламент!»

Артур был моложе Судейкиной на шесть лет и на два — Ахматовой. Какое‑то время Анна Андреевна считала, что именно эта не столь существенная разница в возрасте дает ей серьезные преимущества перед подругой. Вообще сначала трудно было понять, кого же любит Артур. Красивый и галантный кавалер попеременно оказывал знаки внимания то одной, то второй подруге, которые мигом забыли прежние любовные отношения, как только на их горизонте появился Артур, и превратились в двух склочных соперниц. Сначала Артур положил на музыку несколько стихотворений Ахматовой, а она написала сценарий к балету Лурье «Снежная маска» по мотивам лирики Блока. Позднее он напишет музыку к «Поэме без героя». Вспоминая время своего знакомства с Артуром Лурье, Анна Андреевна иногда, в приватных беседах, будет называть его своим третьим мужем…

Потом возникло музыкальное (и не только музыкальное) содружество Лурье и с Ольгой. Она исполняла его произведения, и Артур отмечал ее «божественный слух» и «великолепную музыкальную память»: она никогда не изучала сольфеджио, но могла спеть что угодно. Ольга пела ему народные старинные песни, которые Артур записывал с ее голоса (некоторые он потом использовал в своей опере «Арап Петра Великого»). Если бы этот тройственный творческий союз мог продолжаться бесконечно… Но Артур выбрал Ольгу. Все‑таки она была несравненно более женственна и обворожительна, чем Анна, а главное — послабее. Попроще! У Артура еще настанет в жизни время, когда он потянется к сильным (а главное — богатым!) женщинам. Пока же ему была нужна именно такая подруга, как Ольга. С Анной трудно. Она норовила весь мир сделать героем своих стихов. Она этот мир переворачивала, перекраивала, вечно вгоняла в какие‑то рамки (непременное свойство всякой сильной творческой натуры), она спорила, доказывала, что существует на свете только она одна с ее талантом, перед которым Артур должен беспрестанно преклоняться. А Ольга… Ольга охотно преклонялась перед ним.

Артур говорил, что у нее золотые пальцы и дивные золотые волосы, и сравнивал Ольгу с Мелисандой или с «Девушкой с волосами цвета льна» Дебюсси. Мелисандой звали героиню пьесы Мориса Меттерлинка «Пелеас и Мелисанда», обладательницу длинных золотистых волос. Поясним: пьеса «Пелеас и Мелисанда» в переводе Брюсова была поставлена на русской сцене Всеволодом Мейерхольдом в Театре В.Ф. Комиссаржевской в 1907 году, и она же стала сюжетной основой знаменитой оперы Клода Дебюсси под тем же названием («Девушка с волосами цвета льна» — прелюдия Дебюсси, тема которой сближается с темой Мелисанды в опере «Пелеас и Мелисанда»).

Спустя много лет Артур Лурье так вспомнит об Ольге: «Ольга Афанасьевна Глебова‑Судейкина, волшебная фея Петербурга, вошла в мою жизнь за год до Первой мировой войны. Она жила только искусством, создав из него культ… Ольга Афанасьевна была одной из самых талантливых натур, когда‑либо встреченных мною…» Спасибо Артуру Лурье за щедрость эпитетов, однако все свои многочисленные таланты сама «двух муз беспечная подруга» оценивала довольно трезво. Ну да, она блестяще играла некогда небольшие эффектные роли, но для них больше требовалась красота и пластичность, чем настоящий талант. Ну да, она делала великолепные куклы и фарфоровые фигурки, но ведь это только забава, в Третьяковку или, скажем, в Русский музей ее игрушки не возьмут… Между прочим, она ошиблась: три фигурки работы Ольги Глебовой‑Судейкиной хранятся именно в Русском музее и в наше время. Однако все равно — Ольга прекрасно сознавала, что у нее есть лишь один по‑настоящему огромный, искренний талант — талант красоты. И пользовалась она им, пока этот источник не иссяк.

Ольга и Артур покинули квартиру Анны на углу Марсова поля (той самой, отмеченной последним страданием забытого Всеволода Князева) и поселились в мастерской знакомого художника. Жизнь они вели самую богемную и свободную. Словно бы вернулись дорогие Ольге былые деньки, когда она была воистину «подруга поэтов» и получала от них наперебой то стихи, то букеты, то письма с объяснениями в любви.

«Гроза предвесенних трепетов» назвал свое объяснение в любви Игорь Северянин, посвятив его «О.С»:

Весенним ветром веют лица

И тают, проблагоухав.

Телам легко и сладко слиться

Для весенеющих забав.

Я снова чувствую томленье

И нежность, нежность без конца…

Твои уста, твои колени

И вздох мимозного лица, —

Лица, которого бесчертны

Неуловимые черты:

Снегурка с темным сердцем серны,

Газель оснеженная — ты.

Смотреть в глаза твои русалочьи

И в них забвенно утопать;

Изнежные цветы фиалки

Под ними четко намечать.

И видеть уходящий поезд

И путь без станций, без платформ,

Читать без окончанья повесть.

Душа поэзии — вне форм!

В странной суете пережили Ольга и Артур войну, обе революции, живя, как во сне, в мире своей любви, своих иллюзий, довольствуясь малым, эфемерным, надеясь то ли на восстановление прошлого мира, то ли на те духовные блага, которые, будто из рога изобилия, посыплются из мира нового…

В это время Лурье вдруг сделался заведующим музыкальным отделом Наркомпроса. Отношение к нему «товарищей по цеху» было неоднозначным. Рахманинов его откровенно презирал, а Прокофьев называл сволочью; согласно воспоминаниям современников, именно Лурье травил подлинных художников и «выдавил из страны» Глазунова и Метнера, Гречанинова и Малько, многих других. Лурье велел не давать нотной бумаги тем музыкантам, которые, по его мнению, были чуждыми революции. Оставим это без комментариев — на совести Лурье, его биографов и Времени.

Как ни странно, небольшой актерский талант Ольги, а вернее, ее уникальная красота были в ту пору весьма востребованы. Музыкальный театр, в котором она играла, пользовался большой популярностью, актеров часто призывали выступать в рабочих и солдатских клубах, приходилось и выезжать на гастроли в провинцию. На всю жизнь она запомнила один любимый зрителями трюк: как ее каждый вечер спускали на сцену на канате в пятнадцать метров длиной. Этот «нырок» навсегда остался для нее сущим кошмаром.

В первые постреволюционные дни и месяцы фантазия художников, еще не решивших, связать себя с новым государством или покинуть его, била просто‑таки ключом. Запретных тем вообще не было, поэтому Ольга то исполняла роль Богородицы в «вертепе кукольном» Михаила Кузмина «Рождество Христово», то играла пантомимическую роль в музыкальной комедии того же Кузмина «Венецианские безумцы», то танцевала в балете‑пантомиме «Кэк‑Уок» К. Дебюсси, поставленном специально для нее Юрием Анненковым, то выступала в роли Смерти в арлекинаде «Веселая смерть»… У нее не было определенного амплуа, она, чудилось, могла играть все.

«Бродячая собака» существовать перестала. Теперь богема собиралась в «Привале комедиантов». Здесь ставились спектакли с участием Ольги, здесь она продолжала разбивать сердца.

Старинный обожатель Соллогуб не мог не воспеть Ольгу и в эту пору ее жизни:

Загудят здесь струны,

Зазвучат здесь стансы,

Вы затейте танцы.

Оленька споет вам

С видом беззаботным

Нежные романсы.

И про власть Амура

Песенки Артура…

Отношения у них были теперь сугубо дружеские. Ольга писала письма из гастрольных поездок:

«Дорогой Федор Кузьмич! Я пользуюсь случаем, что из Вологды едет одна знакомая артистка, и она довезет до Питера мое письмо — я не получила ни от Артура, ни от Анны Андреевны ничего до сих пор, и я не знаю, почта ли здесь причиной, или что другое. Я все время справлялась о Вас и о Вашем здоровье, но, к сожалению, ничего не знаю, надеюсь, что с Вами благополучно. Застряла я в Вологде. Сначала простудилась и хворала, потом решила тут же и поправиться. Кроме того, надо заработать себе на сапожки и починить валенки, что мне скорее удастся здесь — подзаработать, — чем дома. Играю каждый день. Хорошо, что живу в театре, а то не выдержать бы! На сцене сейчас в морозы холодно, а у меня в комнате тепло — большая настоящая печь, от каких в Питере мы отвыкли. Я как приехала, купила сразу вам масла, и оно лежит у меня. Тогда оно стоило еще по 55 тысяч, а теперь уже стало по 90. Цены почти питерские, что очень печально. Но Бог даст, привезу себе сапожки. Дорогой Федор Кузьмич, как Вы себя чувствуете в новом году? Я постоянно вспоминаю Вас и милое прошлое. Дай Вам Бог силы и радости. Очень прошу прислать мне о себе весточку. Вологда, Дом Революции, мне».

Бывший любовник стал посредником в отношениях с любовником нынешним и почтенным старым другом…

Наладились отношения и с Михаилом Кузминым: страшная кровавая рана, их разделившая, исчезла бесследно. И стихи Кузмина, посвященные Ольге, полны все тем же восхищением перед безусловностью ее красоты и обаяния:

Пускай нас связывал издавна

Печальный и веселый рок,

Но для меня цветете равно

Вы каждый час и каждый срок.

Люблю былое безрассудство

И алых розанов убор,

Влюбленность милую в искусство

И комедийный нежный вздор.

На сельском лежа на диване

Вы опускали ножку вниз

И в нежно‑желтом сарафане

Сбирали осенью анис.

Весенним пленены томленьем

На рубеже безумных дней,

Вы пели с пламенным волненьем

Элизий сладостных теней.

Вы, коломбинная Психея,

Считаете воздушно дни,

И, страстный странник, я, старея,

Влекусь на прежние огни.

Двух муз беспечная подруга,

Храня волшебство легких чар,

От старого примите друга

Последней музы скромный дар.

В эти годы в Ольгу влюбился человек загадочный — то ли гений, то ли безумец Велимир Хлебников. Футурист Артур Лурье его очень хорошо знал в своем футуристическом прошлом, дружил с ним и, кстати, входил в число Председателей Земного Шара, придуманных Хлебниковым. Любопытно, что Хлебников и Председатели Земного Шара на три дня опередили Октябрьскую революцию, упразднив Временное Правительство 22 октября 1917 года. В Академии Художеств они составили манифест: «Здесь. Мариинский дворец. Временное Правительство. Всем. Всем. Всем. Правительство Земного Шара на заседании своем от 22 октября постановило: 1) Считать Временное Правительство временно несуществующим, а главнонасекомствующую А. Ф. Керенскую находящейся под строгим арестом. Как тяжело пожатье каменной десницы! Председатели Земного Шара: Петников, Лурье, Дм. и П. Петровские, статуя командора я — Хлебников».

Много лет спустя Артур Лурье описывал, как Ольга принимала странного поклонника у себя на Фонтанке: «Мило относясь к Хлебникову, О.А. иногда приглашала его к чаю. Эта петербургская фея кукол, наряженная в пышные, летучие, светло‑голубые шелка, сидела за столом, уставленным старинным фарфором, улыбаясь и разливая чай…»

Хлебников старался ничем не выдавать свою влюбленность в Ольгу. Ну, все‑таки тут был ее мужчина, как бы муж… Впрочем, для великого Велимира такие бытовые условности никакого значения не имели. Другое дело, что он остро ощущал: она, эта благоуханная красавица, пусть и желанная до боли, ему все же глубоко чужда. И он ей чужой, с его наволочкой, которую он таскал повсюду, набив ее своими стихами, написанными на клочках бумаги, и если его просили что‑то прочесть, он, порою забыв текст, запускал руку в наволочку и долго шарил там, прежде чем вытащить какую‑нибудь четвертушку. Конечно, он ей чужой — в иссушенной иконописности своего вида, в нелепости своего лица, в небрежности своих одеяний…

«Хлебникова я помню во всем величии его святой бедности: он был одет в длинный сюртук, может быть, чужой, из коротких рукавов торчали его тонкие аристократические руки. Манжет он не носил. Сидел нахохлившись, как сова, серьезный и строгий. Молча он пил чай с печеньем и только изредка ронял отдельные слова. Однажды О.А. попросила его прочесть какие‑нибудь свои стихи. Он ничего не ответил, но после довольно длинной паузы раздался его голос, глухой, негромкий, с интонациями серьезного ребенка:

Волк говорит: я тело юноши ем…

Нет уже юноши, нет уже нашего

Веселого короля за ужином.

Поймите, он нужен нам!..»

Велимир называл Ольгу восточной красавицей, и имя ее воскреснет потом в его стихах:

Бывало я, угрюмый и злорадный,

Плескал, подкравшись к корням ольхи,

На книгу тела имя Ольги.

Речной волны писал глаголы я.

Она смеялась, неповадны

Ей лица сумрачной тоски,

И мыла в волнах тело голое.

А тем временем жить становилось все тяжелее. Все меньше оставалось надежд на благие, оживляющие перемены, все чаще вспыхивали разговоры об эмиграции. Кто мог, уезжал. Кто не мог, пытался выжить — или умирал, как умер Блок. Пока он был болен, Ольга и Анна (они постепенно снова сдружились, хотя и без прежней близости, все‑таки стоял, стоял между ними Артур Лурье!) каждый день звонили его жене, а потом не могли представить себе мира, в котором не было бы Блока, воспринимали его смерть как личное несчастье. На его похоронах на Смоленском кладбище они и пытались найти могилку Князева, да увы…

Глава музыкального отдела Наркомпроса однажды использовал служебное положение в личных целях. Взял себе командировку в Берлин в 1921 году — тогда это еще было возможно, — да и соскочил с советского паровоза на чужеродный перрон! Конечно, Ольга знала о его намерении уехать, но подразумевалось, что, устроившись, Лурье заберет ее с собой.

Лелеяла надежды на то же самое и Анна Ахматова. Бывших любовниц сделала бывшими соперницами женитьба Лурье — еще один «изменщик и злодей», хоть и звался он не Сергей, а Артур! — на Тамаре Персиц, подруге (!) и Анны, и Ольги по Петербургу. В 1918 году она держала небольшое издательство «Странствующий энтузиаст». Поскольку Артур был органически не способен на такой анахронизм, как верность, он общался с Тамарой в ту пору очень тесно, однако она была все же на запасных ролях в театре его жизни. А вот теперь стала примой.

Правда, ненадолго. Спустя малое время, пожив с Тамарой в Париже и убедившись, что нечаянно наткнулся еще на одну сильную личность, Лурье сменил ее на некую госпожу Перевощикову, которая была не кто‑нибудь, а внучка великого князя Алексея Константиновича. С ней он и уехал в Штаты.

Убедившись, что Артур не вернется, Ольга вновь порхнула под крылышко Анны. Старый друг (ну, подруга) лучше новых двух… В ее новую квартиру (Фонтанка, 18) Ольга перевезла мебель в стиле ампир, которая осталась от приснопамятного Судейкина, и его картины. Потом, в 1921 году, подруги перебрались в дом номер два на той же Фонтанке — в здание бывших царских прачечных. Это была уже квартира Ольги — «жилплощадь», положенная ей как трудовой художнице Фарфоровой фабрики.

Ольге эта жизнь и эта работа казались адом. Она приуныла, приувяла, стала чаще думать о своем возрасте — то пугаться его, то уверять всех и прежде всего Анну, что это еще просто ерунда. А то представляла она картины своей смерти: «Когда я умру, от силы четырнадцать человек пойдут за гробом…»

Под впечатлением одного из таких разговоров Анна написала еще одно стихотворение о своей восхитительной подруге:

Пророчишь, горькая, и руки уронила,

Прилипла прядь волос к бескровному челу,

И улыбаешься — о, не одну пчелу

Румяная улыбка соблазнила

И бабочку смутила не одну.

Как лунные глаза светлы, и напряженно

Далеко видящий остановила взор.

То мертвому ли сладостный укор

Или живым прощаешь благосклонно

Твое изнеможенье и позор?

И вот на похоронах Блока Ольга заявила, что намерена уехать из России. Анна отговаривала ее, но напрасно. Правда, воплотить свое решение в жизнь Ольга решилась только спустя три года. Анна тогда уже была замужем за Николаем Пуниным, а Ольга — одна… Поехала в Берлин почти без вещей, только с чемоданом, полным чудных, волшебных кукол, якобы выставку своих произведений устраивать, — и не вернулась. Пошла дорожкой, проторенной многими до нее.

В Берлине у нее были друзья: Савелий Сорин и Нора Лидар. Сначала Ольга пожила у Норы, потом друзья‑обожатели, Сорин и Игорь Стравинский, добыли для нее французскую визу, и она немедленно уехала в Париж.

Так петербургская кукла стала la Dame aux oiseaux, Дамой птиц.

Первые, кого она встретила в Париже, были Артур Лурье и Тамара Персиц. Они жили в том же отельчике «Претти» на улице Амели, где поселилась и Ольга. И ей достало одного взгляда, чтобы понять: прошлого не вернуть. Артура ей не вернуть! А ведь именно с надеждой — наивной и выдуманной надеждой на это — Ольга и рвалась из России. То есть это была одна из главных побудительных причин. И вот — осознание бессмысленности свершенного…

С самого начала жилось ей в Париже очень трудно (кукол своих Ольга продала еще в Берлине — на эти деньги жила, поджидая визу). Искала квартиру подешевле и нашла ее очень не скоро — близ ворот Сен‑Клу, на улице Доктора Поля Мишо, на восьмом этаже. На что жила?

У нее сразу началось несколько прелестных романов с поклонниками, возникшими из прежних дней — с тем же самым Сориным, с Георгием Ивановым, с художником Николаем Милиотти, да с тем же Артуром Лурье (в память о прелестном прошлом). Да мало ли с кем! Эти люди, которые встречались ей там и сям на Монпарнасе в знаменитой «Ротонде», в маленьких бистро, на Монмартре, в русских церквях на улицах Дарю и Лурмель, поддерживали Ольгу деньгами, любовью, а вдобавок — лелеяли в ней прежнее обворожительное самомнение первой красавицы, вновь и вновь посвящая ей стихи:

Январский день. На берегах Невы

Несется ветер, разрушеньем вея.

Где Олечка Судейкина, увы,

Ахматова, Паллада, Саломея,

Все, кто блистал в тринадцатом году, —

Лишь призраки на петербургском льду.

Вновь соловьи засвищут в тополях,

И на закате. В Павловске иль в Царском,

Пройдет другая дама в соболях,

Другой влюбленный в ментике гусарском.

Но Всеволода Князева они

Не вспомнят в дорогой ему тени.

Ни Олечки Судейкиной не вспомнят,

Ни черную ахматовскую шаль,

Ни с мебелью ампирной низких комнат —

Всего того, что нам смертельно жаль.

А еще было время, когда Ольга получала деньги от бывшего мужа. Нет, не потому, что в нем вдруг проснулась былая нежность и он почувствовал желание поддержать ее. Когда Ольга обнаружила, что Сергей Судейкин женился вторично — при живой‑то жене! — она пригрозила разоблачить его в полицейской префектуре, предоставив брачное свидетельство. Савелий Сорин выступил, так сказать, миротворцем, скандал не разгорелся, и какое‑то время Ольга скромно, но безбедно существовала на деньги Сергея. И процедуру развода тянула, сколько могла… Но всему когда‑нибудь приходит конец, пришел конец и браку с Сергеем, и деньгам.

Она жила на какие‑то пособия, немного зарабатывала: продолжала делать кукол, вышивать — иногда поделки удавалось очень хорошо и дорого продать! — и заботилась о своих птицах.

Откуда же они взялись и почему ее называли la Dame aux oiseaux?

Когда Лурье покинул Тамару Персиц, та с горя поехала развеяться на Лазурный Берег. У нее в отеле на рю Амели в номере стояла клетка с птицами. Кто‑то зачем‑то подарил, а теперь и девать некуда, и заботиться неохота, и не выбросишь, все‑таки они живые! Уезжая, Тамара попросила Ольгу присмотреть за птицами. И за какой‑то месяц эти крылатые, пернатые, поющие и свистящие существа стали для одинокой Ольги Судейкиной самыми близкими и родными. А вернувшись, Тамара, которая однажды забрала у Ольги возлюбленного, не смогла забрать у нее птиц. В самом деле, Ольге они были нужнее.

Потом ей подарили еще нескольких, потом еще, еще… И постепенно птицы сделались смыслом ее жизни. Именно они спасали ее во время войны от страха и одиночества, хотя на них уходили все деньги: зерно ценилось на вес золота. Из‑за птиц Ольга постоянно жила впроголодь. Но она была им нужна, птицы ее любили, и, значит, она была счастлива. Зарешеченный балкон своей квартирки она превратила в огромную клетку, чтобы птицам было где летать на свободе. Впрочем, они и в комнате чувствовали себя совершенно спокойно: им дозволялось все. Правда, на ночь Ольга отправляла их в клетки, но днем… Она так откровенно предпочитала птиц людям, что это вызывало неудовольствие ее любовников. Какая‑то горлица невзлюбила Милиотти и все время норовила его клюнуть. Он встал в позу:

— Я или эта дурацкая птица!

Ольга выбрала птицу…

С Артуром Лурье она, между прочим, тоже окончательно рассорилась именно из‑за птиц. Те вдруг начали болеть, и тогда Ольга, чтобы им помочь, поставила в клетку изображение святого Франциска Ассизского, покровителя птиц. Лурье счел это святотатством и потребовал убрать картинку, не то он уйдет сам. Ну, Ольге не привыкать стать было расставаться с Артуром, поэтому она опять же предпочла защитить интересы своих птиц.

Вот так они постепенно вытесняли из жизни Ольги людей и своим писком, свистом, гомоном и пением вполне заменяли те стихи, которые некогда слагались людьми в ее честь.

Впрочем, стихи продолжали слагаться. Хотя и пореже, и настроение в них было выражено уже другое. Как‑то раз зашел к ней Игорь Северянин, бывший в Париже по каким‑то делам. Видимо, образ жизни Ольги произвел на него тяжелое впечатление, потому что он написал печальное, странное стихотворение об этой встрече и назвал его «Голосистая могилка»:

В маленькой комнатке она живет,

Это продолжается который год.

Та, что привыкла почти уже

К своей могилке в восьмом этаже.

В миллионном городе совсем одна:

Душа хоть чья‑нибудь так нужна.

Ну вот, завела много певчих птиц, —

Былых ослепительных небылиц, —

Серых, желтых и синих — всех,

Из далеких стран из чудесных тех,

Где людей не бросает судьба в дома,

В которых сойти нипочем с ума…

О ее страсти к птицам знали все в квартале и называли ее la Dame aux oiseaux, Дамой птиц, потому что днем ли, ночью ли Ольге случалось бегать по улице (порою — в одном пеньюаре), чтобы изловить упорхнувших за глотком свободы экзотических разноцветных пернатых красавиц, которые не могли жить нигде, только в клетке, да вот беда — не знали об этом. Впрочем, рядом с совершенно немыслимыми тропическими существами у нее жили и какой‑нибудь парижский воробей, и голуби, и птицы из французского леса. «Я должна была бы делать добро людям, — говорила Ольга. — Но я бедна, больна, и потому я забочусь о птицах».

Конец этой идиллии наступил в сентябре 1943 года, когда, во время одной из воздушных тревог, Ольга спустилась в убежище (вообще‑то она предпочитала туда не ходить, но вот пошла) с двумя птицами в клетке и свертком неоконченной вышивки. Она даже не оделась толком, пошла в халате — дело было ночью. В дом попала бомба. Птицы погибли почти все, а оставшиеся в живых разлетелись неведомо куда. Ольга звала их — они не откликались.

Это было концом ее счастливого поющего мира, почти ее концом. С тех пор она беспрестанно болела, жила где придется, у кого придется, порою впроголодь, потому что вышивки, которыми она занималась, были делом неспешным, требовали дорогих материалов — она вышивала золотом и дорогим шелком, а гонорара пока еще дождешься! Часто уходила с квартир из‑за птиц, потому что они мешали хозяевам, а с этой последней привязанностью своей жизни Ольга не имела сил расстаться.

Так и мыкалась, изредка получая вспомоществования от друзей.

Савелий Сорин рассказал в Америке Сергею Судейкину о том, как бедствует Ольга. Тот со слезами на глазах воскликнул трагически: «Умоляю, не говорите мне об Ольге, я этого не вынесу!»

Больше всех ей помогала Тамара Персиц… Причуды судьбы. Причуды любви!

В начале января 1945 года Ольга заболела. У нее сделалась скоротечная чахотка, обострилась астма, эмфизема, и скоро она умерла. Накануне последнего дня ей вдруг приснились птицы, все птицы, которые когда‑то были у нее. Полетали по больничной палате — и выпорхнули в окно. Осталась только белая голубка. Она разбилась об оконное стекло. Ольга знала, что увидела во сне свою смерть.

Спустя почти полгода после ее кончины Анна Ахматова вдруг решила написать второе посвящение к своей «Поэме без героя» (сама‑то поэма была начата в 1940 году и сопровождена авторским предисловием, то есть как бы закончена, в сорок четвертом). А тут вдруг возникло второе посвящение с его риторическим вопросом:

Ты ли, Путаница‑Психея,

Черно‑белым веером вея,

Наклоняешься надо мной,

Хочешь мне сказать по секрету,

Что уже миновала Лету

И иною дышишь весной…

Сплю — мне снится молодость наша,

Та его миновавшая чаша:

Я тебе ее наяву,

Если хочешь, отдам на память,

Словно в глине чистое пламя

Иль подснежник в могильном рву.

Знала Анна Андреевна в это время о смерти любимой подруги или ее посетило некое высокое предчувствие, это роли уже не играло: прекрасная петербургская кукла уже переплыла и Ахерон, и Лету и чашу страданий своих испила до дна.

Загрузка...