ДОРОГА ДОМОЙ

Накануне лил дождь, я весь день правил статью, а жена между делами читала Толстого. Из окна за палисадником была видна деревенская дорога. На ней не было ни души, и только пестрые лилии вдоль нашей ограды гордо держали под дождем свои оранжевые чаши с загнутыми лепестками. День прошел, будто отлетел грустный ангел.

А сегодня с утра небосвод осветился солнцем, зажужжали мухи, запели птицы, мы собрались и по непросохшей дороге пошли пешком на деревенское кладбище. Жена сказала, что нынче день поминовения, я же в религиозных праздниках не разбирался и доверился ей. Там, на кладбище, лежали ее родители, двоюродный брат и еще много родственников.

Мы взяли с собой пироги, два яйца, привезенную из города исландскую сельдь, нарезанную кусочками, кофе в термосе, зелень, сложили все в корзину, накрыли салфеткой, положили полотенце, чтобы постелить на стол, и неспешно отправились помянуть всех наших близких, радуясь хорошему дню.

В душе нашей не было траура, и жена шла рядом со мной в светлом платье, а голову, не столько по обычаю, сколько от мух, покрыла шелковым светло-лиловым платком, который удивительно шел к ее зеленым глазам и нравился мне еще и потому, что я сам выбрал его в подарок к ее дню рождения.

Вместе с нами и все живое после продолжительного нудного дождя выползло погреться на солнышке. По дороге я увидел пяток скользких желто-коричневых маслят — их липкие шляпки были слегка припорошены еловыми иголками — и наклонился было их поднять, но тут чья-то пестрая корова, по какой-то причине не попавшая утром в стадо и поэтому одиноко пасшаяся в ближайших кустах, посмотрела на мои грибы завистливо-укоряющим взглядом и промычала протяжно: «Не меша-а-ай, конку-ре-е-ент, отой-ди-и-и!» Мы засмеялись и пошли дальше, а корова в секунду слизнула грибы шершавым языком.

Дорога на кладбище повернула на взгорок, и теперь мы шли по достаточно широкой, но разбитой тропе. Между колеями проглядывала трава, а вокруг нас источали на солнце одуряющий аромат влажные после дождя белые зонтичные цветы, обычные для пахучих лугов русского Севера. Заросли голубых колокольчиков и лилового иван-чая по обочинам дороги, заливаясь, звенели, задавая тон в общем радостном хоре живой природы.

На кладбище не было никого, кроме нас. Под лиственницами и березами царили тень и покой. Мы помянули всех лежащих на этом погосте, близких и не очень близких нам, с несмелой улыбкой покаялись, вспомнив детские свои прегрешения. Жена, как водится, немного всплакнула, а я подумал, что вечером нужно еще разок позвонить матери. С умиротворением в душе, легко вздыхая, мы вытряхнули остатки еды птицам и стали спускаться обратно. Но наша дорога уже не была пустынна. На выходе с кладбища, снаружи, у ограды, суетились, доставая из большой сумки инструменты и тихо переговариваясь, незнакомые мне мужчины. Доски и лопаты стояли, прислоненные к изгороди.

Среди мужиков выделялся один — крепкий, не старый еще, загорелый, с прозрачными ярко-голубыми глазами. Он стоял несколько отстранясь, но в то же время каждый мог понять, что он сейчас главное действующее лицо.

— Здравствуйте! — поздоровались мы по деревенскому обычаю.

— Здравствуйте! — деловито, не прекращая работы, ответили нам мужики, а этот, высокий, завидев мою жену, снял с головы свою выгоревшую серую кепку.

— Никак, Иван Николаевич! — признала его жена и с тревогой спросила: — Неужели случилось что?

— Кольку везут! — громко ответил он нам, неловко взмахнув рукой, и по его возбуждению, по слишком прозрачным глазам я понял, что он был порядочно пьян.

— Господи! — закрыла рот рукой моя жена, и глаза у нее стали тревожными, как у раненой птицы. — Откуда ж везут? Что случилось, не знаете?

— Как не знать, позвонили! — с какой-то даже значительностью сказал Иван. — Током его убило! Из Санкт-Петербурга везут!

— Третий мальчик из этого класса! — в ужасе сказала жена и беспомощным движением взяла меня за руку.

После окончания педагогического института она три года преподавала литературу и русский язык в своей родной школе. В свое время она училась там сама, когда жила с родителями в этом доме, который мы теперь используем летом как дачу. Именно тогда я как раз и встретил ее случайно в коридоре администрации, где она выбивала деньги для поездки со своим классом в Питер, чтобы побродить там по Царскому Селу, постоять возле Лицея и поклониться дому на Мойке. Поездил я с ней и с ее учениками и по северным рекам, и по островам, а потом, получив квартиру в Москве, увез ее из родительского дома и из этой сельской школы.

Моя жена теперь работает в одном из столичных журналов, но в деревне ходит, как принято, в платке, повязывая его поверх модной прически. И горожанку в ней выдают только фирменные солнцезащитные очки, какие не носят деревенские женщины. Работать в огороде в них неудобно, и потому глаза у всех подруг моей жены в расходящихся лучиках-морщинках.

— Так что же сделаешь, Катерина Павловна! — продолжал Иван, видя, что мы сочувствуем искренне, не отходим. — Он ведь непутевый был шибко, Колька-то! Шестнадцать лет как уехал и домой не писал! Ни денег, ни конфетки младшим, ни пустяка какого матери от него не видели! Как отрезало его отсюдова! Мы уж и не искали. Даже адреса его у нас не было!

Иван вытер кепкой вспотевший лоб и жидковатые русые волосы. Мы стояли молча. Он пнул сапогом камешек, что попался ему под ногу, и посмотрел с тоской на дорогу. В голосе его чувствовалась глубоко скрытая, но всю жизнь зудящая обида.

— Соседи мне говорили, что он, Колька, уезжал когда, — Иван наклонился почти к самому уху моей жены, — дождался утром автобус, кинул в него свою сумку, вышел на дорогу, посмотрел на деревню со взгорка и сказал: «Ноги, говорит, моей больше в этом захолустье не будет! Живите, говорит, сами здесь, как хотите! А я никогда сюда не вернусь! Где угодно, говорит, буду жить, только не здесь! А теперь вот, видишь, Катерина Павловна, домой везут!»

Жена моя тихо перекрестилась, и мы пошли дальше. И солнце все так же светило на землю, но день будто умолк.

До нашего отъезда оставалась еще неделя. Стараясь делать вид, что ничего не случилось, мы пошли дергать сорняки на наших трех грядках в огороде. Мы специально их вскапывали весной, чтобы была своя свежая зелень, огурцы на салат и свекла для борща. Я ухитрился еще собрать горстку почти совсем сошедшей клубники и понес ягоды жене. Она сидела в доме, в большой комнате с русской печью, на столе лежал старый альбом. Когда я вошел, она провела рукой по щеке, будто стряхнула слезинку.

На экране телевизора катались на роликах рекламные медведи. Старые ходики на стене мирно, уютно били четвертый час.

— Выключи, пожалуйста! — сказала жена, уже открыто вытирая слезы, и я безропотно подчинился. — Посмотри! — Она подвинула мне табуретку. — Это тот самый класс. Вот Коля — стоит в первом ряду. А вот, смотри, рядом с ним мальчик Саша, он в прошлом году утонул. В лесопункте работал, на сплаве. А в верхнем углу последний слева — Виталий, он школу окончил, в институт не поступил, ушел в армию, потом вернулся, приехал и застрелился в том же году. Они были самые способные ребята в этом классе, и какой ужасный у всех конец!

— Ну что ты! — утомленно посмотрел я на жену. — Расслабься! Ведь с той поры, когда ты их учила, прошло лет пятнадцать, не меньше! Мало ли что случается в жизни с каждым из нас! Хотелось бы, чтоб все были так же благополучны, как мы с тобой, но ведь так не бывает!

— Нельзя так говорить! — ответила жена. — В каждой смерти есть чья-то вина. Разве можно было жить здесь мальчику с подвижным умом? Ведь в деревне изо дня в день одно и то же — непосильный труд, пьянство, непролазная грязь осенью и весной, снег выше крыши каждую зиму, длинные вечера даже без телевизора и только два месяца в году лето!

— А ты думаешь, в городе все хорошо жили? Были у нас ребята — не то что колбасу, белый хлеб не каждый день ели. А уж грузчиками кто только не подрабатывал! В том числе и ваш покорный слуга!

— Да я знаю, знаю! — вздохнула жена. — Но деревенских мне жалко! Всех жалко! Как трудно все достается здесь людям! — Она помолчала, потом стала рассказывать снова: — В прошлом году меня встретила Колькина мать. Как она печалилась о нем! Как убивалась, что он исчез! Отец его тоже переживал, но не так. У них еще ведь трое детей, он больше всех любил младшую дочь, все таскал ее на закорках. А мать места себе не находила! И где Колька, и что с ним, и за что он обиделся на них, и самого его кто обидел? Какие страшные кары сулила она тому, кто подучил его уехать после восьмого класса, кто стал манить его дальними странами! Говорит, узнала бы, так разнесла бы в пух и прах, чтобы и духу того человека на земле не осталось!

Я вздохнул. Что я мог сказать? Этому горю я мог только посочувствовать, а помочь — вряд ли.

— К тебе заходил кто-нибудь?

— Да, соседка была. Принесла молоко. Вся деревня только о Кольке и говорит. Он, оказывается, учился в Питере, да недоучился, за что-то выгнали, или сам бросил. Последние годы прирабатывал где мог — слесарил, обои клеил в квартирах, двери железные ставил, дерматином их обивал. Выпивал, как водится. А этим летом подрядился работать на садовых участках. Соседка говорит, что он выпил и стал подключать неисправную электропроводку.

— Откуда же такие сведения?

— Женщина рассказала, с которой он жил. Официально-то не был женат никогда. Детей не имел. Она и позвонила сюда, в сельсовет. Сказала, что денег на похороны у нее нет, что если он кому нужен, так чтоб приезжали и из морга его забирали сами. Вот Иван и договорился с директором, чтобы выделили ему машину привезти Кольку. До Питера путь неблизкий. Выехали вчера утром, чуть свет, а сейчас скоро вечер…

Она опять замолчала, погруженная в невеселые мысли. Ушла на кухоньку и стала готовить незамысловатую деревенскую еду — картошку, огурцы, хлеб, масло, чай. Мы больше не разговаривали, но, казалось, чего-то ждали.

Наконец на улице раздался истошный собачий лай, и открытый совхозный грузовик показался на въезде в деревню.

— Привезли, наверное, сказала жена.

Меня ситуация раздражала. Я уселся пить чай, потом наносил воды в баню. Был уже поздний вечер, когда на улице снова началось движение. Жена вышла к калитке. По единственной асфальтированной сельской улице по направлению к кладбищу медленно катился все тот же открытый грузовик. За ним двигались несколько женщин, около десятка ребятишек бежали впереди грузовика. В стороне шли пять-шесть мужиков. Процессию сопровождали лаем собаки. Возле машины выделялась небольшая женщина в черном. Рядом с ней торжественно шел Иван, шагая неровно, с высоко поднятой головой. Женщины причитали. Жена с трудом узнала в идущей с Иваном старухе Колькину мать. Процессия скрылась за поворотом. Видно, хоронить поторопились из-за жары.

— Не стали, значит, до завтра ждать, — сказала жена.

Я вышел к ней за калитку. Мы постояли еще. Потом вернулись в дом. Она срезала в палисаднике пару лилий и поставила в вазу на стол.

Каким-то образом жена угадала мои мысли. Уселась в углу, поднеся к свету вложенные в целлофановое окошко своего портмоне фотографические карточки наших детей, перецеловала каждую и спрятала портмоне назад в сумку.

На столе оставался лежать раскрытый альбом. Я перевернул страницу и увидел свою жену — молодая, двадцатилетняя, она стояла с группой ребят на берегу широкой северной реки. Как раз рядом с ней, в группе одноклассников, неопределенно смотря куда-то вдаль, восторженно улыбался четырнадцатилетний пацан в капитанской фуражке и пионерском галстуке. Его лицо показалось мне смутно знакомым. Ведь и я был с ними тогда на этой экскурсии. Я же и фотографировал их своим стареньким «Киевом». Жене нужно было доработать тогда учебный год, и в конце мая, как тогда было принято, она повезла свой класс на экскурсию в Устюг.

День тогда выдался прекрасный. Облака, сверкая, плыли по ярко-синему, как на Севере бывает только весной, в мае, небу, зеленела трава на берегу, и хоть этого не было видно на старой черно-белой фотографии, я отчетливо вспомнил свежий порывистый ветер с реки, мерное течение огромной массы воды и ароматный дым нашего костра. Церкви монастырей стояли тогда без крестов, и купола были не позолоченные, а голубые, но величие русского города угадывалось вовсе не в скорбной поверженности веры, а в мощи камня, воды и ветра. Жене тогда хотелось похвастаться передо мной своими талантами, и она была необыкновенно красноречива. Она рассказывала ребятам о Дежневе и Хабарове, которые начали здесь свои жизненные пути, о Ломоносове, о его мужестве и силе, тяге к знаниям, вере в себя… Ребята окружили ее и слушали, кто внимательно, а кто по обязанности, некоторые же умудрялись по не изжитой до сих пор мальчишеской привычке тузить исподтишка друг друга или обмениваться оплеухами. И только этот мальчик стоял как завороженный, с прижатым к сердцу крепким кулачком, в чужой, оставленной кем-то в гостинице и отданной ему капитанской фуражке. Таким он и получился на моей фотографии.

Мы с женой тогда закончили в школе все ее дела, приняли в этом классе экзамены, отгуляли выпускной вечер, собрали документы и уехали навсегда. Половина ребят подались в район учиться дальше, кое-кто пошел работать, через два года их забрали в армию. Я подвинул к себе альбом и снова прошелся взглядом по их еще безусым юным лицам. И догадался, кто был этот мальчик с восторженным лицом, в капитанской фуражке, похожий на Ивана, того мужика, которого мы встретили утром возле кладбища. На фотографии рядом с моей женой стоял Колька, тот самый, который сегодня наконец вернулся домой.


Июль 1998 г.

Загрузка...