Глава двенадцатая

Яков остался один. И боролся с ним некто до рассвета.

— Отпусти меня, — попросил он, — ибо взошла заря.

Но Яков ответил:

— Не отпущу тебя, пока ты меня не благословишь.

Тот спросил:

— Как твое имя?

— Яков.

— Не Яковом будешь ты зваться впредь, а Израилем, ведь ты одолел ангела Божьего.

Берешит 32:25 — 29

История о битве Якова с ангелом, безусловно, смутная. В не ней не говорится, почему ангел сражался с ним и как Якову удалось одолеть мощного Божьего посланника. Вот все, что нам известно: Яков получил новое имя, и в этом имени — наше предназначение.

Битва Якова с ангелом — не первое и не последнее подобное испытание. Разве Авраам не спорит с Богом, когда Он желает разрушить Содом и Гоморру? Разве Мойше оспаривает решение Бога разрушить сыновей Израиля? Неспроста Всевышний назвал нас упрямым народом — упертой, своевольной, непокорной расой.

Это наша территория. Мы стоим на границе, занятые постоянной борьбой. Мы — ничто, если не признаем правды. Не будем же отрицать просьб Всевышнего; не будем же сомневаться ни на мгновение, что Он требует от нас действовать и воздерживаться от некоторых действий. Он приказывает нам, чтобы мы не употребляли некоторую пищу, чтили Шаббат, святой день, омывали себя, если станем нечистыми — эти вещи просты. Может, их нелегко совершать или понимать, но они в пределах наших возможностей: ни отвратительны нашим умам, ни вредны нашим телам.

Но не станем отрицать, что среди многих вещей, которые Он просит выполнять, некоторые кажутся нам не только сложными, но еще и несправедливыми, нечестными. Неправильными. И в эти моменты мы не можем забывать, что и внутри нас есть голос, что и мы, как Авраам или Мойше, можем спорить со Всевышним. Это наше право. Сам факт нашего существования дает нам возможность иметь свободу выбора.

* * *

К трем часам дня первый этаж синагоги был заполнен людьми. Все стулья убрали с пола, людей все равно было больше, чем помещение могло в себя вместить. На самом деле, если бы не мехица — шторка, разделяющая комнату на мужскую и женскую половины, — степень толкотни была бы определенно неприличной.

В середине зала стояли два длинных стола, составленных вместе в форме буквы «Т». На нем были стопки сверкающих белых тарелок. Салаты — картофельный, капустный, огуречный, морковный, из трех видов бобов, из ячменя, марокканский, итальянский и вездесущий салат из помидора, огурца и перца. Была рыба: печеный лосось, жареные рыбные котлеты, сладкая и соленая селедка, треска и жареная камбала.

Многие женщины выстроились в очередь за рыбой. Хоть их внимание и было обращено на еду, но, наполнив тарелки, некоторые принялись болтать о вопросах синагоги или общины. Нагнувшись за гефилте фиш, миссис Бердичер заметила в адрес миссис Стоун, что Довид, как она слышала, будет произносить речь, и миссис Стоун ответила безупречно-белой улыбкой.

Мужчины в то же время собрались возле мяса. А какое было мясо! Жареные куриные крылья, куриные крылья на гриле, жареные куриные ножки, огромная тарелка куриных шницелей. Нарезанная индейка, утка, гусь. Вареная говядина и жареная говядина, маринованная говядина и копченая говядина. Печень, куриные сердца, мясной пирог, внутри которого была видна темно-розовая начинка, салями и болонская колбаса.

Менч говорил с Хоровицем, а Абрамсон — с Риглером. Правда ли это? Довид произнесет речь? Да, а как же. Они слышали это собственными ушами из его же уст или из уст того, кто слышал это от него. А как же его жена? Да, они слышали, она предпочла бы уехать. Жаль, ужасно жаль, но, в конце концов, если она будет счастливее в другом месте, община не будет ее держать.

Возле стола с десертами — тортом с желе, шоколадной помадкой, шоколадным муссом со сливками (соевыми, разумеется!) — стоял д-р Хартог со своей женой. Они приветствовали гостей. Они улыбались и склоняли головы, чтобы выразить тихое принятие слов соболезнования, сказанных им. Как и десерты, сделанные не из молочных продуктов, Хартог и его жена были неотличимы от искренних людей.

Довид был наверху, в женской части помещения, и наблюдал, приподняв занавеску. Комната внизу была переполнена людьми, в особенности вокруг центрального стола. Пока что случилось только пару происшествий — разбитый стакан и столкнутое содержимое тарелки на пиджак одного мужчины. Он выделил знакомые лица и наблюдал за множеством, которых не знал, пытаясь сопоставить их с именами из списка гостей. Конечно, он видел Хартога, расхаживающего из стороны в сторону. Фрума была увлечена беседой с одним из работников кухни, хоть Довид и не мог представить, чтобы чего-то не хватало. Изредка до него доносились несколько слов — приветствие или имена. Голос Хартога был громче обычного, когда он объявил: «Даян Шехтер, Реббецин Шехтер, добро пожаловать!» и «Сэр Леон, Леди Бирберри, могу ли я предложить вам места?».

И он видел Ронит. Она была одета так, чтобы не задеть чувства даже самых религиозных из религиозных. Ее юбка была длиной до пят, а блузка закрывала шею и запястья. Наверх она накинула свободный, бесформенный кардиган. На ее голове, хоть она и не была замужем, красовался светлый парик с густой челкой. Парик был тоже довольно густым, так что ее лицо было едва видно. Довид улыбнулся. Никто бы не догадался, что это она.

* * *

Есть такое американское шоу — «Раскрытие величайших фокусов мира» или что-то вроде того. Возможно, оно называется «Как они распилили ту женщину пополам?». Не помню. Смысл в том, что это передача, в которой объясняются все эти трюки и фокусы, которые показывают по телевизору. Я люблю такие передачи, те, что показывают тебе, что на самом деле происходит на сцене. Наверное, мне просто нравится знать, что происходит на самом деле. И что меня всегда впечатляет, так это то, какими простыми оказываются объяснения. Я имею в виду, можно и самому догадаться, но ты бы никогда не подумал, что кто-то такое и вправду сотворит. Или наоборот — когда тебе говорят, что женщина не может поместиться в крохотном ящике, ты им веришь. Вместо того, чтобы проверить, не сможет ли очень худенькая женщина, подготовленная к нахождению в неудобном положении пятнадцать минут, правда там поместиться. Вот в чем дело. Если кто-то говорит тебе, что что-то невозможно, ты просто веришь.

Вот я к чему — теоретически, возможно зарегистрировать багаж на, скажем, трансатлантический перелет, пройти через паспортный контроль, помахать ручкой любимым людям (или ненавистным, что больше подходит по обстоятельствам) и все же каким-то образом не улететь вместе с самолетом. Просто нужна большая мотивация. И смелость бесстыдно выкрикнуть перед тремя сотнями незнакомцев: «Помогите, я только что поняла, что до ужаса боюсь летать и закрытых пространств, еды на пластиковом подносе и фразы «посадочный талон»». Итак, вполне возможно убедить слегка ненавистного работника синагоги в том, что ты кружишь на высоте тридцать пять тысяч футов, а на самом деле вернуться в Хендон. Правда, слегка охрипнув после такого крика. Но, говорю же, это вопрос мотивации.

* * *

Комната казалась беззвучной. Хартог оглянулся со слегка озадаченным выражением лица. Довид улыбнулся: Хартог, наверное, искал его. Он спустится через минуту. Через пару. Он подождал. Хартог вызвал Киршбаума и Левицкого из толпы быстрым движением головы. Они переговорили шепотом. Трое мужчин озадаченно оглядели комнату, а потом пожали плечами и вздохнули.

Хартог подошел к микрофону.

— Дамы и господа, — сказал он, — уважаемые гости. Спасибо, что пришли сегодня на это мероприятие, посвященное жизни Рава Крушки, да будет благословлена его память.

Один за одним выходили и произносили речи самые уважаемые раввины страны — в основном, люди пожилые. Двое из них говорили на идише, а остальные на английском — у некоторых все еще был акцент, напоминающий, что они провели юности в восточной Европе. Они произносили слова утешения. Они произносили слова, которые люди хотели услышать, ожидали услышать. Они говорили о величии Рава, о его неустанной работе в интересах его общины и о том, как печален его уход.

Довид, слушая, понял, что вспоминает последние шесть месяцев жизни Рава. Он думал об утрах, когда просыпался от хрипящих звуков кашля. Он тихо стучал в дверь старика, заходил, и Рав, задыхаясь, поднимал руку в знак приветствия. Довид мягко стучал по его спине, остро чувствуя каждый позвонок под своей ладонью, пока не выходили мокрота и кровь. А потом он вытирал лицо Рава и сидел, держа его узловатую руку, пока тот восстанавливал силы. Он делал это не из уважения, не из-за качеств, обсуждаемых на хеспеде. Причина была ни в одном из этих вещей, хотя все это было присуще Раву.

У Довида немного болела голова — тонкий синий туман парил перед лицом. В кармане были таблетки, которые ему дала Ронит. Она, словно ребенка, отвела его к врачу. Доктор выписал ему таблетки. Все просто. Он еще не принимал их, но время от времени постукивал по коробочке в своем кармане, чтобы напомнить своей головной боли, что у него есть от нее средство. Пока что работало. Боль слушалась.

Пришло время. Было произнесено много слов. Настал момент речи Довида. Он репетировал ее с Хартогом несколько раз. Хартог все с ним обговорил. Довид поднимется на сцену и прочитает тщательно подготовленную речь о жизни и работе Рава, затрагивающую его семью и его великий вклад в общину. Они с Хартогом вместе написали ее. Речь была неплохая. В ней были красивые, трогательные мысли о силе духа и важности общины. Довид знал, что все присутствующие согласятся с тем, что Рав выбрал достойного наследника. Цель была достигнута.

Хартог становился все более и более взволнованным. Довид подумал, что Хартогу не пришло в голову посмотреть наверх. Почему-то эта мысль его позабавила.

* * *

Я слушала, как мужчина за мужчиной поднимаются на сцену и говорят о моем отце. С большинством из них я была знакома; может, они бы узнали меня, если бы я не сидела, опустив голову, и не притворялась скромной и порядочной еврейской женщиной. Я слушала, как они описывают человека, которого я никогда не знала.

— Рав был потрясающе умен, — говорили они. — Его мысли были мудры и ясны.

— Рав был очень уважаем, — говорили они. — Мы благоговели перед ним.

— Рав был удивительно добр, — говорили они. — Его сердце было наполнено любовью к еврейскому народу.

Ну, может, это было и так. Понятия не имею.

Мне было четыре года, когда умерла моя мама. Достаточно рано, так что я никогда о ней не думаю. Но не настолько рано, чтобы этот факт не остался со мной навсегда.

Конечно, мне и не о чем думать. Что я могу помнить? Ощущение тепла, коричневую юбку и пару ног, ее смех, когда она говорила с кем-то по телефону, как она кормила меня супом из ложечки, когда я болела и лежала в кровати. Пару подсвечников. Миску маринованных огурцов. Бежевые туфли, которые она надевала на Шаббат.

Последствия я помню более четко. Траур, сидение на низкой скамье, как какие-то женщины гладили меня по волосам, одевали меня, кормили и, безусловно, были добрыми, но не были моей мамой, так что это было бессмысленно. Моему папе не было дела до этого, он не занимался едой и одеждой для меня; он занимался своей учебой. Эту задачу перенимала от женщин из синагоги домработница, а от нее другая, а потом еще одна.

Для моей мамы не устроили хеспеда. Никакие высокоуважаемые мужчины не выстраивались в очередь, чтобы говорить о ней, и не было никакого банкета, чтобы увековечить ее память. Потому что женщина не может быть знатоком Торы, а только знаток Торы может быть раввином, и только раввин может быть удостоен хеспеда.

Все эти вещи едва уловимые. Мы не терпим избиение жен, генитальные увечья или убийства. Мы не требуем покрытия с головы до пят, мы не запрещаем женщине выходить на улицу без сопровождения. Мы современны. Все, чего мы требуем — это чтобы женщины придерживались разрешенных для них территорий. Женщина скрыта, а мужчина публичен. Правильный образ действий для мужчины — речь, а для женщины — молчание.

Я долгое время доказывала, что это не так. Я долго настаивала на том, что никто не вправе говорить мне, когда говорить, а когда молчать. Так долго, что теперь и сама не знаю, хочу ли я молчать.

В другой жизни другая я пришла бы на хеспед, чтобы выполнить запланированную шалость — заставить Хартога страдать или как-то привлечь внимание к себе. Но я пришла не за этим. Я была там, потому что они меня попросили. Они что-то задумали. Я была им нужна.

* * *

— Дамы и господа, мы надеялись, что, э-э, мы ожидали, что Рабби Довид Куперман, племянник Рава, присоединится к нам сегодня, чтобы сказать пару слов. К сожалению, нам известно, что Рабби Куперман в последнее время неважно себя чувствовал…

Пора, подумал Довид. Если я хочу это сделать, момент настал.

Он приподнял шторку. Набрал дыхание. Толпа молчала. Ему не пришлось бы говорить слишком громко, но говорить очень тихо он тоже не мог. Он сказал:

— Я здесь.

Повернутые головы и изогнутые шеи. Подталкивание соседей локтем. Тихие смешки, когда люди увидели, что Довид стоит наверху, на женском портике. Некоторые неслышно поинтересовались, не запрещено ли ему там находиться. Это смешение казалось им чем-то ужасным и запрещенным.

Хартог, глядя на Довида, дико махал руками, указывая ему спуститься вниз.

Довид неохотно уступил. Он вернул шторку на место, сделал шаг назад и спустился вниз по лестнице в главное помещение, чтобы занять свое место на сцене. Когда он находился где-то между женским помещением и сценой, к нему кто-то присоединился. Довид поднялся на сцену в сопровождении своей жены. Они держались за руку — правая рука Довида была в левой Эсти. Миг спустя к ним были прикованы несколько сотен злобных взглядов. Все, что волновало людей на тот момент — это их соединенные ладони. Вместе с Эсти Довид подошел к микрофону.

— Моя жена, — сказал он, — хотела бы произнести несколько слов.

Он отошел в сторону. Эсти подступила вперед. Их руки остались сцепленными. Это было важно. Если бы Довид отпустил ее руку и отошел вглубь сцены, люди начали бы бормотать возражения. Они бы спрашивали: «Что это?» и «Почему?». Они бы шептали гадости о ней. Но Довид и Эсти стояли вместе, пока она говорила.

— Речь, — сказала она. — Месяц назад Рав поделился с нами своими мыслями на тему речи. На тему ее важности, святости каждого слова, выходящего из наших уст. Он сказал нам, что своей речью мы подобны Богу. Так же, как Бог создал мир при помощи речи, мы создаем миры своими словами. Какой мир создали мы своими устами за прошедший месяц?

Зал был абсолютно тих.

— Вслушаться в слова человека — величайшая почесть для него. Вдуматься в них, порассуждать о них, обдумать их. Разве наши мудрецы не выражали уважение друг к другу путем споров, дискуссий, обсуждений слов друг друга? Именно это я сделаю сейчас — приму во внимание слова Рава.

Эсти посмотрела на свою руку, сцепленную с рукой Довида, а потом снова на людей. Сделав вдох, она продолжила.

— Когда-то у меня был с Равом один разговор. Мне было пятнадцать, и я сказала ему… — Она остановилась, как будто не знала, как приступить. — Я сказала ему, что у меня были неприличные желания. — Резкое гудение в зале, похожее на жужжание насекомого. — Я сказала ему, что мы с моей подругой, мой дорогой школьной подругой… — Она прервалась. Что бы за желания это ни были, казалось, для их описания не было слов. — Вы должны понимать, — сказала Эсти, — что я хотела вести себя подобающим образом, следовать пути Торы, соблюдать мицвот. Я попросила у Рава совета. Я сказала ему… — Сглотнув, она сделала еще один вдох и произнесла эти слова. — Я сказала ему, что желала другую женщину. И что она желала меня.

Триста человек со ртами, набитыми вкусной едой, поставили свои бокалы, положили салфетки и прекратили жевать.

Эсти продолжила мягким, размеренным тоном.

— Рав слушал с состраданием. Он сказал, что эта тема не удивила, не шокировала его. Он был добр и полон сочувствия. Он слушал меня с серьезностью; он понимал, что это были не детские фантазии. Он объяснил, что следовать таким желаниям запрещено. Это я уже поняла. Дальше он объяснил, что сами желания не запрещены. Это я понимала тоже. Он сказал, что мне стоит выйти замуж, если я смогу — за тихого мужчину, за мужчину, который не будет многого от меня требовать. За кого-то, кто слышит голос ha-шема в мире. За кого-то, кто способен на тишину. В этом Рав был прав. Да будет благословлена его память.

Триста человек испытали облегчение, услышав предложение, на которое знали, что ответить, и тихо пробормотали: «Да будет благословлена его память».

— Также Рав сказал, что я должна молчать о своих желаниях. Что не будет ничего хорошего, если я сообщу о них своему мужу или другим людям в общине. Он объяснил, что некоторые вещи нужно хранить в секрете, что о них лучше не говорить, что будет лучше для общины, если их никогда не будут обсуждать. Некоторые темы, сказал он, лучше не выставлять напоказ. Рав был мудрым, добрым человеком, знатоком Торы. Во многих вопросах его понимание было весьма глубоким. Но насчет этого вопроса он был неправ. Да будет благословлена его память.

По залу снова прошлась волна согласия с этими словами, в этот раз уже не такая уверенная.

— Речь, — сказала Эсти. — Дар творения. Бог создал мир при помощи речи, поэтому наша речь тоже способна создавать. Рассмотрим на секунду Божье творение. Он сказал, и появился мир. Если бы Бог ценил тишину превыше всего, Он никогда бы не сотворил мир при помощи слова. Если бы он ценил в своих созданиях только тишину, Он никогда бы не дал некоторым из них возможность говорить. Наши миры сильны. Наши слова реальны. Однако это не значит, что мы должны всегда молчать. Вместо этого мы должны оценивать свои слова. Мы должны использовать их, как и Всевышний, чтобы создавать, а не чтобы разрушать.

Она приостановилась, слегка улыбнувшись.

— Некоторые хотели, чтобы я уехала. Некоторые испытывали отвращение от одного моего присутствия, жили в страхе перед теми вещами, которые обо мне говорят. Мы не должны бояться слов, мы не должны бояться открыто говорить о правде. Вот почему я говорю об этом сегодня. Я не боюсь сказать правду. Я желала то, что для меня запрещено. Я все еще желаю этого. И все же я здесь. Я слушаюсь заповедей. Это возможно, — Эсти улыбнулась, — пока я делаю это не молча.

* * *

Вот чем Нью-Йорк отличается от Лондона. В Нью-Йорке на этом бы все закончилось. Когда Эсти прекратила говорить, вместе с Довидом сошла со сцены, когда они ушли из зала, это был бы конец мероприятия. Были бы буйные аплодисменты, или злобные выкрики, в общем, что-то громкое и драматичное.

Но, поскольку мы в Британии, этого не было. На минуту или две наступила тишина. Шепот, поджатые губы, закатанные глаза, а потом мероприятие просто продолжилось как ни в чем не бывало, и начали выступать другие гости. Это достойно и восхищения, и ненависти одновременно. Бесстрастный отказ от драмы — это еще и неспособность серьезно, с глубиной, реагировать на серьезные вещи. Следующие полчаса были доказательством — если доказательство вообще требовалось, — того, что мы говорим о себе неправду. Существует миф — многие из нас в него верят, — что мы — странники, на нас не влияет место, где мы живем, и мы внимаем только заповедям Бога. Это вранье. Эти британские евреи — настоящие британцы: они неловко бродили, глядели на свои ноги и пили чай.

При этом была парочка отрадных реакций. Хинда Рохел Бердичер и Фрума Хартог посмотрели друг на друга поверх персикового и абрикосового пирогов на десертном столе. Я наблюдала за ними из другого конца зала, из-под этого дурацкого парика. Хинда Рохел старательно изображала спокойствие. Фрума была белой, еще белее, чем обычно. Хинда Рохел предложила отрезать ей кусок пирога. Фрума отказалась, плотно сжав губы, как ребенок, которого пытаются кормить из ложечки. Хинда Рохел положила руку на плечо Фрумы. Фрума стряхнула ее и сказала — я прочитала это по ее губам даже издалека: «Не трогай меня».

Ерунда, но меня позабавило.

А потом Хартог. Должна признаться, я почти собралась подойти к нему и заговорить, раскрыть себя. Мой наряд, как и любая одежда вообще, о чем-то говорил. По нему было видно, что я пришла не ради себя, а ради Эсти и Довида, потому что они меня попросили. Потому что таким способом они хотели помириться с моим отцом и со мной, с нашим прошлым. Эсти нашла эту одежду в каких-то еврейских магазинах на Голдерс Грин. Так вот, я раздумывала над тем, чтобы в конце хеспеда, когда все будут расходиться, подойти к Хартогу, показаться ему и сказать… «Что ж, я все равно пришла, мудак. Что будешь делать теперь?». Я не хотела дать ему даже эту победу, даже возможность думать, что ему удалось от меня избавиться.

Итак, когда толпа начала рассеиваться, я направилась к нему. Еда была съедена, речи прочитаны. Люди спешили домой, бормотали между собой что-то насчет Эсти, но намного больше — про отличную еду, замечательные выступления, про правильность такого мероприятия в заслугу Рава. Да, мы не любим торопиться. Ни ортодоксальные евреи, ни англичане. Я определила Хартога в лобби и зашагала в его направлении. Я все еще думала, что, возможно, заговорю с ним, но, подойдя ближе, я поняла, что это желание ослабело. Этого было достаточно. Что-то изменилось. Настолько, насколько что-то вообще могло измениться. Я с удивлением обнаружила, что не хотела сталкиваться с ним.

Я прошла прямо мимо него. На нем была натянута его фальшивая улыбка, и он смотрел на уходившую толпу, не глядя ни на одного человека в особенности, даже на тех, кто пожимал ему руку. Когда я прошла мимо, он совершенно меня не заметил. Но я немного повернула голову и оглянулась. Его рука тут же потянулась к лицу: я подумала, он узнал меня и собирается подозвать меня или просто скрывает удивленный возглас. Нет. Он приплющил ладонью собственный нос, убрал руку и посмотрел на нее. Кончики его пальцев были красными. Засунув руку в карман, он извлек мятый носовой платок и попытался вытереть им струйку крови, стекающую из его носа, как будто его только что ударили в лицо.

Загрузка...