Глава вторая

Он посылает ветер и дождь. Он поддерживает все живое своей добротой и по великому милосердию возвращает мертвых к жизни.

Из Амиды, читается каждый вечер, утро и день

Тора, как мы знаем, сравнивается с водой.

Без воды Земля была бы лишь сухой оболочкой, пересохшей и большой пустыней. Точно так же без Торы человек был бы лишь оболочкой, не знающей ни света, ни милосердия. Как вода дает жизнь, так и Тора приносит в мир жизнь. Без воды наши конечности никогда бы не знали свежести и успокоения. Без торы наши души никогда не знали бы спокойствия. Точно так же, как вода очищает, Тора тоже очищает все, к чему прикасается.

Вода приходит только от Всемогущего; это символ нашей внутренней зависимости от него. Стоит Ему задержать дождь на сезон, и мы больше не сможем стоять перед Ним. Таким же образом. Тора — подарок от Святого, Благословен Он; Тора в каком-то смысле сама содержит мир, это проект, по которому мир был создан. Если бы Тора не существовала всего мгновение, мир бы не просто исчез, а он никогда бы и не появился.

Мы не должны отделять себя от Торы, как и не должны лишать себя воды. Те, кто выпил от нее — будут жить.

Шаббат закончился час назад, и седовласый доктор отпустил тело Рава Крушки.

В коридоре синагоги среди членов совета шепотом проводился неотложный конгресс: президент Хартог, казначей Левицкий, секретарь Киршбаум, Ньюман и Риглер. Нужно было обсудить важный вопрос: кто займется подготовкой тела Рава к захоронению.

— Довид — глава Хевра Кадиша, — сказал Левицкий. — Он должен исполнить эту обязанность. Это не запрещено. Племянник может выполнить таhaру в отношении своего дяди.

— Довид не захочет исполнить эту обязанность, — объявил Риглер. — Это немыслимо. Мы возьмемся за работу.

— Нет, все правильно. — Лицо Левицкого дрожало от волнения из-за того, что он занимает позицию, отстаивает мнение. — Так будет более достойно. Должны же мы думать о достоинстве Рава.

Ньюман молчал, поглядывая то на одно лицо, то на другое в попытках предугадать, к какому консенсусу они придут.

Когда спор длился уже несколько минут, и лицо Риглера начало блестеть из-за пота, Хартог выпрямился и сказал:

— Не думаете ли вы, господа, что нужно спросить Довида? Я уверен, у него найдется мнение по этому вопросу. — Остальные мужчины замолчали. Они стояли, созерцая тишину в синагоге. Ньюман заговорил громким голосом:

— Что будет сейчас?

Хартог посмотрел на него.

— Сейчас? Сейчас мы должна подготовить Рава к похоронам.

— Нет, — сказал Ньюман. — Что будет сейчас? Когда его не стало.

Хартог кивнул.

— Бояться нечего, — сказал он. — Работа Рава продолжится. Его книги будут читать, его мысли будут жить в наших умах. Синагога продолжит свою работу. Все останется как есть. Ничего не нужно менять.

Вопрос оставался невысказанным. Каждый знал это; это был тот самый вопрос, который мужчины уже неоднократно поднимали. На тихих собраниях, за шаббатними столами, шепотом по телефону эта тема поднималась и сразу же закрывалась. Было трудно и непочтительно ее обсуждать, пока Рав еще жил. А сейчас каждый из них жалел, что ему не хватило смелости высказать его, потребовать мнения, даже спросить Рава, как считал он сам. Для этой нерешительности было уже слишком поздно. Вопрос должен было быть отвеченным месяцами ранее.

Левицкий склонил голову, глядя на туфли:

— Кто поведет нас теперь, когда наш столп огня ушел?

Мужчины поглядели друг на друга. Вот оно. Ответа не было, по крайней мере, очевидного для них. Они смотрели друг на друга в тишине, поджав губы и сузив глаза.

Только Хартог улыбался. Он опустил руку на плечо Левицкого.

— Довид, — сказал он. — Довид нас поведет. Мы не будем спрашивать у него сегодня, конечно же. Но я с ним поговорю. Он нас поведет. Но сегодня нас заботит только таhaра.

Даже если Хартог и видел, как мужчины переглянулись, то не подал виду. Он зашагал к двойной двери, ведущей в главное помещение синагоги. Сзади него Киршбаум бормотал:

— Довид?

Риглер кивнул и добавил:

— А его жена…

Эсти сообщили, что ее муж не вернется ночью, что он останется с Равом, чтобы утром совершить обряд таhapы. Она собирала вещи в микву, как и планировала. Она чувствовала странную гордость за то, что ее действия продолжали назначенный путь, хоть и не были ей желанны. Она чувствовала, что это сулило о хорошем. Ничего не изменилось, схема ее жизни осталась прежней. Это говорило о том, что ничего не нужно было менять. Как любая обычная женщина, она готовилась вернуться в кровать к своему мужу.

Каждый месяц, когда женщина проливает кровь, она запрещена своему мужу. Они не могут вступать в супружеские отношения, соприкасаться и даже спать в одной кровати. Как только кровь прекращается, жена должна отсчитать семь чистых дней, как сказано в Торы, а по истечению чистых дней — посетить микву и погрузиться в дождевую, речную или морскую воду. Как только она окунулась в нее, она может возвращаться в кровать к мужу.

Миква — святое место. Наверное, даже более святое, чем синагога, потому что, как известно, когда строится община, первым делом стоит построить микву, а синагогу — потом. Как и многие святые вещи, миква — что-то личное. По этой причине женщины не разглашают день, когда посетили очищающие воды. По этой причины само здание построено так, чтобы ни одна женщина не увидела в микве другую. Несколько удобных ванных комнат ведут к центральной комнате с глубоким бассейном. Таким образом миква — место уединения женщины, ее мужа и Всемогущего.

В одной из ванных комнат миквы Эсти стояла перед зеркалом, критически рассматривая свое обнаженное тело. Она решила, что была слишком тонкой. С каждым годом она становилась все тоньше. Нужно что-то делать. Она почти каждую неделю принимала решение больше есть. Она украшала овощи сливочным маслом, а жареную картошку — куриным жиром. Она тушила блюда из риса на растительном масле и обжаривала рыбу в яйце и муке. Во время одной особенно старательной попытки она даже пыталась съесть на завтрак хлопья со сливками вместо молока. Но каким бы обильным ни было блюдо, ее аппетит испарялся, как только она оказывалась за столом. Если она заставляла себя есть, живот награждал ее жалкой тошнотой.

Но, решила она, нужно попробовать снова. Она была уверена, что стала еще тоньше, чем была. Она перекрутила руку. Ее локоть казался оголенным крюком, торчащим и заброшенным. Она провела большим пальцем по туловищу, чувствуя выступающие ребра. Так дело не пойдет.

Она с силой подстригала ногти, так, что кончики пальцев болели. Она собрала обрезки и бросила их в мусорный ящик. Обернувшись в халат, она призвала сопровождающую и ступила на короткий проход, ведущий к бассейну с неподвижной водой. Она повесила халат на крючок и обнаженной спустилась по ступенькам в воду.

Когда Эсти только вышла замуж, она заходила в микву с чувством трепета. За день до свадьбы мама впервые сопровождала ее в микву. Это роль, обязанность матери — просветить свою дочь в сложных и деликатных вопросах семейной чистоты. Эсти, младшая из трех дочерей, была свидетельницей того, как мама сопровождала обеих сестер в собственный предсвадебный путь, уводя их бледными и взволнованными и возвращая два часа спустя с мокрыми волосами и мягкой улыбкой. Она представляла это, как секретный женский ритуал, как торжество. В какой-то степени так и было. Ее мать, маленькая, незаметная женщина, но в то же время человек огромной силы, показала ей, как постригать ногти и очищать их, чтобы не оставалось ни частички грязи. Она делала это деревянным наконечником; очищение было болезненным, но Эсти не жаловалась. Она наблюдала, как ее мама брала каждый палец, один за другим, и делала его чистым и святым.

Пока они стояли в ванной комнате и ждали, пока сопровождающая отведет их к бассейну с очищающей водой, мать Эсти перечисляла все еще не выполненные задания, отсчитывая их одно за другим на пальцах: проверить цветы, договориться с поставщиками трапезы, подшить низ платья, возвести цветочный барьер между мужской и женской сторонами. Эсти хотелось, чтобы ее мать перестала говорить об этих мелких заботах, и чувствовала вину за то, что ей этого хотелось. Наконец, мать заметила, что Эсти не участвует в обсуждении этих проблем, и тоже замолкла.

Мать взяла Эсти за руку и погладила ее кончиком пальца. Она улыбнулась самой себе секретной материнской улыбкой и, все еще держа руку Эсти, сказала:

— Тебе может сначала не понравиться. — Эсти молчала. Ее мать продолжила. — Для мужчин и женщин это по-разному. Но Довид… Он добрый парень. Просто… — Мать подняла взгляд на нее. — Будь к нему добра. Для мужчин это важнее, чем для нас. Не отталкивай его.

Эсти подумала, что поняла. Ей было двадцать один, и эти слова, описание ее обязанностей как жены, повисли на ней. В тот момент она представляла, будто поняла все, что от нее требовалось, и знала обо всех подводных камнях. Она торжественно кивнула в ответ на слова матери.

Когда сопровождающая отвела их в бассейн миквы, Эсти тайно обратилась к Всемогущему. Она сказала: «Пожалуйста, Создатель, очисти меня и сделай меня целой. Убери во мне все, что неприглядно тебе. Я забуду все, что я сделала. Я буду другой. Освяти мой брак и позволь мне быть такой же, как другие женщины». Она помнит, как заходила в микву, и ее кожа казалась пористой, и вода влилась в нее, как Тора, как жизнь. Она знала, что все будет хорошо.

Но в последние годы у нее лишь получалось выговорить первые слова ее молитвы. «Пожалуйста», — говорила она мысленно, когда заходила в воду, — «пожалуйста». Каждый раз она хотела продолжить молитву, но не знала, о чем попросить.

Эсти поняла, что уже слишком долго стоит в воде неподвижно. Сопровождающая, женщина средних лет, смотрела на нее с любопытством. Эсти сделала вдох и окунулась в воду. Прижав колени к животу, она подскочила вверх, оторвав ноги от плитки. Она чувствовала, как струи воды стекали с волос по лицу.

По пути домой, теплая и с мокрыми волосами, Эсти думала о Довиде, находящемся с Равом, читающем псалмы, как он часто делал, прося о его выздоровлении. Она подумала, что, возможно, ошибалась насчет того, что ничего не изменилось; все было прежним, но все было другим. Довид читал те же псалмы, но за мертвеца, а не за живого. Она сходила в микву, чтобы очиститься для своего мужа, но теперь Ронит возвращается домой. Идя домой под убывающей луной, Эсти слабо ощущала смену течения.

Утром мужчины из Хевра Кадиша начали свою работу. Их было четверо: Левицкий, Риглер, Ньюман и сам Довид.

Довид всю ночь сидел рядом с телом, читая псалмы. В его висках начала пульсировать небольшая головная боль. Он обратился к боли, спрашивая о том, какова ее природа. Боль ответила одним маленьким прикосновением. Тогда хорошо, не очень серьезно, просто признак усталости. Он сел, пока мужчины начинали обнажать тело и очищать его.

Левицкий был небольшой человек с усами и толстыми очками. У него и его жены Сары было четверо сыновей. У мужчины были ловкие, быстрые пальцы и легкость прикосновения. Ньюман, возрастом в тридцать с чем-то лет, был пухлый, задумчивый и спокойный. Он был силен; ему часто приходилось поднимать и носить, поддерживать или передвигать мертвеца. Риглер был выше, тоньше, и быстро сердился. Его щеки были вечно красные, а глаза бегали туда-сюда. Однако он был наблюдателен и часто выполнял задание до того, как необходимость в этом увидели другие.

Они и раньше работали над многими тahapoт, эти мужчины и пятеро или шестеро других волонтеров для этой торжественной задачи. Каждый знал, какую работы необходимо было сделать. Они работали почти в полной тишине, только маленькое помещение на кладбище иногда издавало звенящие звуки, слышные только во время коротких уверенных движений.

Риглер расчесал волосы Рава, подбирая каждый упавший. Левицкий осторожно держал каждый палец по отдельности — так как запрещено держать мертвеца за руку — и подстригал ногти. Довид наблюдал. Задача не была ему знакома. Он заметил, что, пусть пальцы Рава выглядели немного жесткими, но и его острые пожелтевшие ногти были такими же. Когда Риглер завершил расчесывать его волосы, они положили их в мягкую землю, подстилающую гроб. Каждая частичка тела должна быть похоронена. Ни волос, ни ноготь не может быть оскверненным.

Пришло время поливать водой. Довид поднялся с места и вместе с Ньюманом начал наполнять большие эмалевые кувшины. Каждый брал по кувшину и поливал, один за другим. Поток воды должен быть непрерывным, а второй кувшин начинаться до того, как закончится первый. Если случался промежуток, даже на мгновение, нужно было начинать сначала. Для такой работы требовалось достаточно физической выносливости. Когда Довид поднимал кувшин до уровня своего плеча, головная боль начала пульсировать снова, громко, прямо над правым глазом.

— Все нормально? — спросил Ньюман.

— Я готов, — ответил Довид и медленно кивнул, чтобы не потревожить свою боль.

Вода заструилась по лицу, груди, рукам и ногам. Довид посмотрел на лицо старика под живой водой. Оно выглядело весьма мрачным, как будто его голову посещали беспокойные мысли.

— Довид!

Довид поднял голову и увидел, что кувшин Ньюман почти опустошен — осталось всего пару капель. Он не успевал подготовить свой кувшин, чтобы начать поливать из него. Поток воды, омывающий тело Рава, прекратился. Комната погрузилась в тишину. Ньюман сказал:

— Ничего, ничего, Довид. Ты устал. Начнем сначала. Мы с Реувеном будем поливать.

Чувствуя себя дураком, Довид оглядел лица мужчин вокруг него. Все они были истощенные и желтоватые, но не такие уставшие, как у него; все же они не сидели с Равом всю ночь. Было бы так легко просто сказать: «Да, я пойду домой, посплю час или два». Он вернется на кладбище позже, к похоронам. Эсти будет дома, она сделает ему куриный бульон. Какой муж откажется провести пару часов с женой в такой момент?

— Нет. — сказал он. — Нет. Начнем сначала.

В этот раз Довид поливал первым. Когда его кувшин стал пустым, Ньюман был готов и начал поливать в тот самый момент, когда поток превратился в маленькую струю. Довид чувствовал, как его головная боль мягко пульсировала, тише с каждым ударом, пока наконец не прошла, и он не стал, как и Рав, тих и спокоен.

Мужчины вытерли тело Рава большими тонкими полотенцами и начали его одевать. Было подготовлено льняное одеяние, которое скоро будет надето в первый и последний раз. Сначала они поместили на его голову льняной головной убор.

Когда Довид впервые посетил таhapy, он подумал, что у тела, на котором только головной убор, был какой-то сверхъестественный вид, ужасающий своей анонимностью. Теперь он же увидел красоту в таком порядке одевания. Как только голова была покрыта, тело теряло силу своей личности; оно превращалось в святой объект, который будет устранен с уважением и почетом, так же как древние свитки Торы хоронят в земле, когда они больше не пригодны для чтения. Начать с покрытия головы было правильным; после этого все остальное стало проще.

Ньюман помог приподнять бедра покойника, чтобы Риглер надел на него льняные брюки. Не произнося ни слова, Левицкий принялся завязывать узел на брюках. Риглер аккуратно поместил ноги в сшитые на концах штанины. Риглер и Ньюман натянули белую футболку и пиджак.

В этот момент голова, спрятанная в капюшоне, издала небольшой стон — тяжелый вздох, какой делают старики, когда движения приносят им боль. Ньюман, сложив руки на брюшной полости мертвеца, поджал губы.

— Вероятно, — мягко сказал Левицкий, — не стоит так сильно давить на грудь, Ашер.

Ньюман кивнул и аккуратно подвинул руки так, что теперь он поддерживал тело под мышками. Больше мертвый мужчина не издавал звуков, когда на его белой футболке и пиджаке таким же особым образом завязывали узлы.

Теперь тело было полностью покрыто. Рукава пиджака были тоже сшиты на концах, как и брюки; и руки, и ноги были скрыты из вида. Левицкий наклонился, чтобы завязать последний узел на поясе. Он приостановился. Его пальцы дрожали, колеблясь перед последним креплением. Все еще согнувшись, он поднял голову, чтобы взглянуть на Довида.

— Довид, — сказал он, — будет правильнее, если ты завяжешь последний узел. Ты здесь самый близкий его родственник.

Левицкий отодвинулся от облаченного в белое тела, и Довид подошел ближе. Он взял в руки концы белых льняных веревок. Это был финальный узел в виде трехсторонней буквы «шин», первой буквы одного из имен Всемогущего. Как только узел завязан, это нельзя отменить. Он много раз завязывал такие узлы раньше, но почему-то не хотел начинать в этот раз. Этот узел означал бы конец, этот узел, который уже нельзя будет развязать, это действие, которое нельзя будет отменить. Как только он сделает это, больше не будет места отрицанию; что-то изменится. «Ладно, — сказал он самому себе, — да будет так. Ничто не может вечно оставаться неизменным. И он завязал узел.

Мужчины вместе передвинули тело со стола в ожидающий гроб. Когда они поднимались, у всех четверых неожиданно немного закружилась голова. Чтобы устоять на ногах, они одновременно схватились рукой за край стола или стену. Как один, они подняли головы и, увидев друг друга, начали улыбаться. По комнате, словно звук проточной воды, прошелся смешок.

— Мы сделали все, что требовалось? — спросил Левицкий.

В знак согласия были сделаны кивки и улыбки сжатыми губами.

— Тогда, — продолжил он, — остается только попросить у Рава прощения.

Мужчины повернулись к гробу, и каждый тихо, своими словами, просил Рава простить их, если они каким-то образом вели себя без подобающего уважения к его телу.

После паузы Риглер начал закрывать крышку гроба. Довид развернулся и вышел из маленькой комнаты. Он не был удивлен, когда увидел, что мир вокруг был залит утренним светом.

В Хендоне сложно искать смысл жизни. Я имею в виду, сложно найти его для себя вместо того, чтобы разрешить это сделать другим людям. Потому что в Хендоне полно людей, которые просто умирают от желания объяснить тебе смысл жизни. Думаю, такое есть и в Нью-Йорке, но в Нью-Йорке у всех разные мнения по поводу смысла жизни. В Хендоне же, по крайней мере, в том Хендоне, в котором я росла, все повернуто в одно направление. Нам всем нужно это несогласие, чтобы осознать, что мир не гладкий и ровный, что не все мыслят одинаково. Нам нужно окно в другой мир, чтобы понять, что мы вообще думаем о самих себе.

Когда я подрастала, для меня это были журналы. Я прокрадывалась в «WH Смит» по дороге домой из дневной школы Сары Рифки Хартог и читала там журналы. Не важно что. Я брала с полки что попадется. Я не очень понимала различия. Я не могла рассказать о целевых аудиториях или демографических данных. Я читала «Loaded and Vogue», «Woman’s Own and Rolling Stone», «PC World» and «The Tablet». Обрывки чужих жизней казались мне перемешанными. Казалось, так много вещей, о которых можно узнать: музыка, кино, телевидение, мода, знаменитости и секс.

Сейчас я все время покупаю журналы; я захожу в «Barnes & Noble», выбираю тот, что хочу, и беру домой. У меня дома их целые груды, покрывающие половину поверхностей, и да, я знаю, что я что-то доказываю самой себе, но это стоит доказывать, так что я продолжаю копить стопки глянцевой бумаги.

Хотя странно, что нет журнала под названием «Смерть». Можно было подумать, что кто-то хотя бы напишет такую статью. Какой-то хороший журнал про быт мог бы сделать раздел «Самодельные гробы: более дешевая альтернатива». А «Cosmopolitan» — такой: «Скорбь: делай это лучше, быстрее и чаще». Даже спецвыпуск «Vogue» о похоронных нарядах был бы полезным. Но нет, ничего. Как будто этой важной части человеческой сущности просто не существует в разноцветном журнальном мире.

Итак, всегда есть терапия. Я думала позвонить д-ру Файнголд, но не хотела слушать ее ответы, замаскированные под вопросы. По крайней мере, не сейчас.

Я могла сказать: «Ладно, он мертв, но этот старый черт все равно никогда мне не нравился. Позвоню друзьям, поеду в клуб и напьюсь».

А потом я подумала о белых одеяниях, в которые они облачат моего отца: льняные, со сшитыми концами рукавов и штанин. Каждый человек, кем бы он ни был, получает все то же самое. И я подумала: в доме моего отца они будут знать, что делать. В доме моего отца им не придется искать ответы в журнале.

* * *

Итак, вот что нужно делать, вот что я должна делать. Еврейский траурный ритуал для близких родственников — родителей, детей, братьев и сестер, мужа или жены — таков. В первую неделю ты рвешь свою одежду, не стрижешься, не моешься в горячей воде и покрываешь зеркала (потому что нет времени суете). И ты не слушаешь музыку (потому что музыка напомнит тебе, что где-то в мире кто-то сейчас счастлив).

Это первая неделя. Потом, в первые тридцать дней, ты можешь выходить из дома и принимать душ, но нельзя слушать музыку, покупать новую одежду и ходить на вечеринки. А потом, по истечении первых тридцати дней, до конца первого года, ты не покупаешь новую одежду.

Еще в это время первого года над могилой ставят надгробную плиту, и ты идешь туда и молишься. И с тех пор раз в год зажигаешь свечу в годовщину смерти. Все должно быть очень упорядоченно, очень четко. Может, составить план на целый год или хотя бы на первый месяц. Это все упростит.

Не считая того, что для меня сейчас это ничего не упростит. Потому что это работает, только если все остальные знают, что ты делаешь. Это работает, если ты сидишь на низкой скамье в порванной одежде, и твои друзья и родственники приходят навестить тебя. Они приносят еду, разговаривают тихим голосом и молятся. Но я здесь, и я больше не такая. И почему-то ничего бы не случилось, если бы я позвонила подруге и сказала: «Я бы хотела принять участие в древнем еврейском траурном ритуале. Для этого мне нужны волонтеры».

Я посидела немного. Я думала о том, что происходит сейчас в Англии. Я думала о конце света и о том, что должно быть после. Я думала о вечной жизни в будущем мире. Я не могла больше этого вынести. Я вытащила из косметички маникюрные ножницы и разрезала футболку, которая была на мне. Она порвалась с довольно приятным звуком, рассеяв в воздухе маленькие серые нитки. Мне стало легче, признаю. Было такое ощущение, как будто я что-то делаю, в чем, думаю, и заключается весь смысл. А потом все прошло, и я поняла, что просто испортила абсолютно пригодный предмет одежды.

Я позвонила Скотту. Было поздно, но что ж, он сам всегда говорил: «Звони мне в любое время». «Если тебе правда надо», — добавлял он. — «Если надо».

Я позвонила ему не потому, что нуждалась в нем, или хотела, чтобы он вернулся, или из-за подобной чуши. А потому, что знала, что он поймет. Пока телефон набирал номер, я почти убедила себя повесить трубку, потому что, может быть, из-за этого звонка я кажусь жалкой именно тогда, когда должна пытаться быть сильной. А потом он ответил.

— Привет, — говорю, — это я.

Он сказал:

— А. Ладно.

— Скотт, я бы тебе не звонила, просто…

Я сделала паузу, чтобы добиться драматического эффекта. Да, для этого. Я признаю. Я сделала паузу, чтобы он подумал, что сейчас я скажу, что люблю его или хочу, чтобы он вернулся. Чтобы он почувствовал себя паршивым, недалеким и ограниченным, когда я сказала:

— Я узнала, что мой отец умер.

Вдох.

— Мне очень жаль. — По его голосу было слышно, что ему жаль. После паузы: — Я приеду.

— Нет, нет, не надо. Все хорошо.

— Я приеду.

— Ты уверен? Сможешь ускользнуть?

— Да, — сказал он громко. — Да, я сейчас приеду и выйду на конференцсвязь.

Помню один пьяный вечер в каком-то баре в даунтауне. Была ночь тимбилдинга, поэтому нас было шестеро: Анна, практикантка, большие глаза, короткие юбки; Мартин, менеджер по работе с клиентами, надеющийся, что Скотт уйдет домой, и он будет альфа-самцом; Бернис, тихая, муж звонил как минимум дважды в день; Карла, босс, шерстяной костюм, хотела быть щедрой, но нервно поглядывала на меню каждый раз, когда кто-то из нас заказывал напиток; и Скотт, главный босс, братается с врагами. И я.

Мартин, как обычно, пытался приобнять Анну и говорил слишком громко. Он стукнул кулаком по столу и сказал:

— Знаете, в чем проблема страны?

Мы покачали головами. Мы с Бернис переглянулись.

— Слишком. Много. Религии. Вот в чем проблема. Это религиозное быдло в Айове, вот кто разрушает страну. С цензурой. Вот что разрывает страну на части: цензура. Знаешь, Ронит, у вас в Европе правильно считают. — Он произнес мое имя неправильно, как обычно, поставив ударение на первый слог, Рон ит, вместо Рон ит.

— А, да? — спросила я.

— Да. Бог. Мертв. Я имею в виду, какой в этом смысл, ведь так? Я прав? — Я продолжала молчать. Мартин огляделся по сторонам и повторил: — Я прав, ребята?

Карла посмотрела на Скотта. Он дал ей одобрительную улыбку. Она сказала:

— Ну, думаю, это и правда кажется немного неуместным…

— Да! — сказал Мартин. — Да! Я имею в виду, кто, черт возьми, помнит катехизис, или двенадцать апостолов…

— Или Десять Заповедей, — подключилась Карла.

— Да, кто, черт возьми, вообще знает Десять Заповедей? Разве там не написано, типа, не мусори, не кури, покупай американское, и все такое?

Все засмеялись. Даже тихая маленькая Бернис тихо хихикала, ее плечи тряслись. Кроме Скотта, помню.

Анна, наконец подхватив тему разговора, сказала:

— Да, готова поспорить, никто в этой комнате не знает Десять Заповедей.

Я могла бы тогда посмеяться. Я могла бы изобразить радость. Мартин переключился бы на какую-нибудь другую напыщенную речь. Но вместо этого я сказала:

— Я знаю.

Тишина. Они посмотрели на меня. Это была далеко

не лучшая фраза, которую можно сказать в баре даунтауна в пятницу вечером.

Карла сказала:

— Спорим, не знаешь.

Я загибала пальцы, подсчитывая:

— Раз. Я Господь, твой Бог. Два. Да не будет у тебя других богов кроме меня. Три. Не используй имя Господа напрасно. Четыре. Чти отца своего и мать свою. Пять. Помни святой день субботы. Шесть. Не убивай. Семь. Не прелюбодействуй. Восемь. Не кради. Девять. Не лжесвидетельствуй. Десять. Не завидуй.

Они смотрели на меня с открытыми ртами. Взгляд Скотта встретился с моим. Хороший, ярко-голубой взгляд уважения. И я подумала: надо было сказать на иврите. Мартин сказал:

— Да кто вообще их соблюдает?

Должна признать, он был прав. Потому что в ту ночь Скотт предложил вместе поехать ко мне на такси.

Я оглядела квартиру, пытаясь вспомнить, принадлежали ли какие-то вещи ему или времени, когда мы были вместе. И лучше будет или хуже, если я их уберу. Лучше, если он не будет думать, что я специально оставляла напоминания о нем. Хуже, если он заметит их отсутствие и поймет, что я специально их убрала. Дерьмо.

Я стояла, держа деревянного кота, которого он мне купил, гадая, что же с ним делать. Это был подарок в качестве примирения. Он сделал одно из своих раздражающих замечаний о том, что женщины не должны жить одни. Я сказала что-то типа: «А, да?». И он сказал: «Ага, особенно еврейки. Вы иногда вредные. Вам лучше хотя бы кошек заводить». Я сказала ему, что он сам себя ненавидящий еврей, а он сказал: «Покажи мне еврея, который не такой», и тут я его вышвырнула.

Через пару ночей я поздно возвращалась из спортзала, смотрю — он прячется в лобби моего дома и держит кота в оберточной бумаге. В тот раз он впервые остался на всю ночь. Я спросила, как так получилось, и он ответил, что жена забрала детей к своим родителям в Коннектикуте; они навещают родственников, ходят в церковь, всякая деревенская ерунда, говорит. Я его ударила и говорю: «Церковь! Ты женился на шиксе?!». Он сказал: «Кто бы говорил». Я сказала: «Я — это другой случай». А он: «Да ладно», и наклонился, и его кожа пахла кедром, льном и лимонами, заполняя мои ноздри.

После этого я сказала ему, что мой отец захотел бы, чтобы я вернула его, Скотта, к вере. Он сказал: «А он бы не хотел, чтобы ты сама вернулась?» Я не ответила на это.

Я думала об этом, о запахе его кожи и размере его рук, которые были слишком большими, до нелепости большими, клоунскими руками, и в тот момент прозвенел звонок в дверь, и буквально через полсекунды он зашел, и я осознала, что все еще держу тупого деревянного кота.

Я положила его на стол в прихожей и сказала:

— Привет.

Он сказал:

— Привет. Я должен пожелать тебе долгой жизни или что-то в этом роде?

— Если хочешь. Но я думала, ты желаешь, чтобы я умерла.

Он пробежался рукой по волосам с усталым и раздраженным видом.

— Не желаю я, чтобы ты умерла. Боже, Ронит, почему ты всегда такая…

— Надоедливая?

— Обороняющаяся.

«Не знаю, — чуть не сказала я, — не могу даже придумать, почему я должна хотеть от тебя обороняться». Вместо этого я вцепилась ногтями в свою ладонь — крепко, очень крепко — и сказала:

— Я рада, что ты пришел.

Он широко развел руками и обнял меня. Я ничего не сделала. Мы так и стояли в этом коридоре долгое время.

— На сколько ты можешь остаться?

Он набрал дыхание и выдохнул. Он прикусил нижнюю губу, как он всегда делает, когда решает, сказать правду или нет, и сказал:

— Я сказал Шерил, что уйду надолго. Я на конференцсвязи с Токио. Думаю, вернусь до рассвета. Скажем, в два часа ночи?

— Сможешь до четырех?

Он посмотрел на меня, вычисляя вероятности. Насколько я разозлюсь, если он скажет «нет»? Что я сделаю? Будет ли Шерил все равно спать в два часа ночи? Сколько сна ему понадобится перед завтрашним днем?

— Почему? — спросил он.

— Просто к четырем по нашему времени будут закончены похороны в Англии. Вот и все.

Я жалкая, думала я, просто жалкая.

— Хорошо, — сказал он. — Четыре.

Было неловко. Мы так долго стояли в тишине, что я серьезно подумывала сказать: «Эй, что нового у «Yankees»?» Или начать говорить о политике, или даже о работе, потому что все было хорошо, когда было о чем поговорить. Или чем заняться. Проблема была, когда мы оба затихали, и у него на лице появлялось такое выражение, будто он думал о своей жене.

Мы сидели на диване, почти соприкасаясь, но не совсем, и спустя какое-то время до меня дошло, что мы сидим в абсолютно одной и той же позе. Я предложила ему кофе и тут же поняла, что он подтверждал, что я знаю, какой кофе он любит. И то, что я делаю кофе именно так, как он любит, казалось настолько личным, что я думала, что скорее вскрою вены и плесну в чашку своей кровью.

Поэтому я сказала что-то убогое типа: «Не уверена, что у меня есть кофе, пойду проверю». Он очень странно улыбнулся и сказал: «У тебя? Нет кофе? Что-то тут поменялось». Он сказал это, как будто предлагал мне подарок.

Я ничего не сказала. Я прошла на кухню. И в тот момент я подумала: «Что, черт возьми, я делаю?» Я держалась за эмаль раковины осмотрела еду, которая не была кошерной, и посуду, которая не разделялась на молочную и мясную, и на устройства, которыми я пользуюсь в Шаббат. И тут у меня вдруг появилось головокружительное ощущение, будто все эти вещи не принадлежат мне. Мне казалось, что я промаршировала с улицы прямиком в чужую квартиру, и что я никогда раньше не встречала мужчину, сидящего на моем диване. Все было будто как из давнего журнала: чужое, незнакомое и ужасающее. У меня в ухе щекотал тихий голосок, говоря: «Ты получила по заслугам».

Я знала этот голос.

И он снова сказал: «Ты получила по заслугам, Ронит. Все, чем ты себя утешаешь, это женатый мужчина. Все, в чем ты сильна, это работа. А чего еще ты ожидала?»

Я крепче держалась за раковину, когда сделала вдох и подумала: «Я не слушаю». Я не знала, что сказала это вслух, пока Скотт не спросил:

— Что это было?

Я сказала, потому что это первое, что пришло мне в голову:

— Что ты думаешь насчет того, если я полечу в Англию?

— В каком смысле — что я думаю?

— В том смысле, думаешь, мне стоит полететь?

— А почему нет, черт возьми? У тебя же немецкий проект под контролем, разве нет?

Я уже и забыла про него, про его склонность связывать все жизненные решения с работой. Мне хотелось прокричать: «Ты, идиот, я не это имела в виду», и злость вернула меня в реальность. Я сказала:

— Да, он под контролем. Смысл не в этом.

Думаю, он потом что-то сказал, но чайник начал кипеть, и я не расслышала. Когда я выходила с кофе, я сказала:

— Наверное, поеду. Правда ведь? Я должна поехать домой, увидеть своих людей, сходить на могилу к отцу, все такое.

Он посмотрел на меня.

— Конечно.

Я села на диван рядом с ним и молча уставилась в свой кофе. Спустя время он сказал:

— Чего ты боишься?

И я почти рассмеялась, почти, но все же не совсем. Я ответила:

— Может, того, что он все еще будет там. Все еще не одобряющий. Все еще разочарованный.

Скотт мягко спросил:

— А что, если не будет?

И я почувствовала, как в уголках глаз и в горле собираются слезы, и, чтобы их остановить, я сделала глоток кофе и подумала о плюсах. Я съезжу в Англию, и не будет неловких сцен и сложных разговоров. И я заберу мамины подсвечники. Я почти ощущала, как будто держу их в руках, чувствуя их тяжесть. Мамины длинные серебряные подсвечники, оплетенные цветами и листьями. Я видела, как их использовала моя мама, и как позже каждую пятницу вечером их зажигала я. Я видела их красивую запутанность, и каждый был длиной с мое предплечье, серебро сверкало, тонкий стебель переходил в больший серебряные листья, и подсвечники были достаточно большими, чтобы свечи в них горели двадцать четыре часа, если это было необходимо. Подсвечники, которые я все эти годы не попросила бы у отца, потому что он бы не захотел, чтобы они пребывали в моем грешном доме. Хотя хорошо было бы, если бы они были у меня, здесь.

Я почти рассказала это Скотту, но потом подумала: «Почему ты вообще должен об этом знать? Прошло то время, когда ты мог знать такое обо мне». Скотт взял мою руку и сказал:

— Ронит, а она будет там, эта девушка, которую ты…

Я улыбнулась, потому что он не мог ошибиться еще больше. Слезы прошли, так и не пролившись, и мне стало лучше. Я сказала:

— Эсти? Нет, не думаю. Она уже давно ушла. В былые времена она была похуже меня.

Он улыбнулся. Я улыбнулась. Мы сидели и пили кофе, как старые друзья.

Позже мы поговорили. Про Англию, про моего отца. Я попыталась объяснить, чем евреи в Британии отличаются от евреев в Америке. Есть такое у Скотта — он делает так, что все кажется очень простым, потому что в его мыслях оно именно такое. Он сказал:

— Он был каким-то важным раввином, твой папа? Написал книгу, основал синагогу. Что будет сейчас?

Я покачала головой.

— Если я знаю эту общину, — я посмотрела на часы, — да, они уже обсуждают, кто же заменит моего отца.

— Сейчас? Когда его еще даже не похоронили?

— О да, особенно сейчас. Это решающий момент. Понимаешь, — я откинулась на стуле, расслабившись и приготовившись читать лекцию, — динамика синагог на самом деле простая, как динамика монархий. Все дело в наследовании. Чем проще наследование, тем все счастливее.

— Они уже выбрали наследника?

— Скорее всего. По крайней мере, у совета есть кто-то на уме. — На мгновение я посмотрела на потолок, размышляя. — Я, конечно, не знаю все так, как знала тогда. Но, думаю, мой двоюродный брат Довид — наиболее вероятный претендент. Хотя… Он не особо уверен в себе. У него нет, ну, знаешь, такого «ва-ва-вум».

— Раввину нужен «ва-ва-вум»?

Я улыбнулась:

— Ты понимаешь, о чем я. Харизма. Навыки общения. Приятный голос. Все такое. — Я сделала еще один глоток кофе. — Но я все же думаю что это будет Довид.

— Как это? Если у него нет харизмы, навыков общения, приятного голоса?

На секунду я задумалась, уставившись в свой кофе. Он послушный. Вот какой Довид парень: тихий, мягкий, делает то, что ему говорят. Они не захотят другого раввина-подстрекателя. Совет захочет кого-то, кем они смогут командовать, кому смогут говорить что делать, кого-то, кто не будет создавать неприятностей. Я улыбнулась. Кажется, родись я мужчиной, я бы все равно не отвечала ни одному требованию.

Он смотрел на меня с наполовину сочувственной, наполовину позабавленной улыбкой. Я вдруг больше не хотела об этом говорить. В конце концов, ради чего я позвонила ему среди ночи? Не ради чтобы горевать с ним, вместе вспоминать моего отца или сидеть на низкой скамье. Я сказала:

— Знаешь, что мне нужно прямо сейчас?

— Что?

Я положила руку сзади на его шею, покрытую щетиной, и притянула к себе. И, поскольку это было так легко, или потому что это было знакомо, или потому что положило конец неловкости, он поцеловал меня в ответ. Он пах точно так же, как я помнила, может даже лучше. И мы приступили к другим простым, знакомым, запрещенным вещам.

Загрузка...