Глава восьмая

Возрадуйся и сделай эту драгоценную пару радостной, как в начале сделал Ты радостными Твои создания в Саду Эдема.

Из Шева Брахот, читается на свадебном банкете

Чем больше мы задумываемся о браке, тем абсурднее он кажется. Брак разрешен только между людьми, имеющими мало общего. Запрещено вступить в брак с близким родственником. Запрещено вступить в брак с человеком одного с тобой пола. Бог, Создатель небес и земли, мог точно так же предопределить, что брат и сестра могут пожениться, что две женщины могут произвести потомка. Он мог бы устроить мир таким образом, что только похожие друг на друга люди могли быть вместе. Он мог бы дать Своим созданиям больше удобств. Почему тогда Он так не сделал?

Чтобы ответить на этот вопрос, сначала мы должны понять, что этот мир существует для того, чтобы учить нас. Конечно, им также нужно наслаждаться, это правда, но в первую очередь изучать, как и Тору, которая и есть мир. Точно так же, как каждый крохотный штрих, формирующий одну из букв Торы, содержит в себе бесконечный смысл, его содержит и каждый аспект создания. Ничто не случайно, ничто не предоставлено воле случая. Все предусмотрено и все предопределено.

Чему же нас учит брак? Он учит нас стремиться к близости. Он учит нас тому, что близость не может быть достигнута или поддержана без усилий. А каков духовный аналог этого земного понятия? Те, кто верят, что сам брак — это гарантия гармонии, — дураки. Брак труден. Он тягостен. И он должен быть таковым. Поскольку, пытаясь сблизиться с человеком, так непохожим на нас, мы начинаем понимать, что от нас требуется для сближения со Всевышним. Это наша работа на земле, и работа в браке подготавливает нас к этому. И, пусть брак может принести радость и удовлетворение, этого не обещалось.

Мы можем отречься от правды, но в таком случае мы должны отречься от всего. Мы можем заявить, что брак — это ничего кроме желания сердец, умов и чресл двух людей. Мы можем настаивать, что Создатель не мог хотеть для нас жизни в дискомфорте. Мы можем, если захотим, стать близ насыпи земли и объявить себя повелителями творения, но тогда мы не должны удивляться, если мы прекратим гореть желанием Источника мироздания и перестанем чувствовать Его тоску по нам.

* * *

Довид провел шесть ночей и пять дней в Манчестере. По истечении этих дней он вернулся домой чтобы провести Шаббат с женой. А посреди своего пребывания в Манчестере он получил телефонный звонок.

Визит был нелегким. Его мать была более огорчена смертью брата, чем Довиду казалось из их телефонных разговоров. Она была беспокойна, печальна и взволнована по мелочам: перенесенная запись, нежданный гость. Его отец, не уверенный, как вести себя со своей женой, часто удалялся на работу, утверждая о срочной необходимости разобраться с документами. В понедельник вечером они ужинали с братом Довида Биньомином и его новой женой. Пнина уже была беременной и выглядела уставшей и серой, хоть и говорила, что чувствовала себя прекрасно. Они оба вели себя необычайно почтительно по отношению к Довиду, с постоянными улыбками на лицах расспрашивали о его здоровье. Довид думал, не считают ли они до сих пор, что он будет следующим Равом общины.

В этот вечер Довид и его мать сидели в гостиной одни. Когда Биньомин и Пнина ушли, она начала плакать. Д-р Куперман тут же покинул комнату, бормоча что-то про работу и несколько записей на следующее утро. Довид сидел, наблюдая, как его мать плачет, сожалея, что он не может позволить себе уйти, как это сделал его отец. Он передавал ей салфетки, а она держала его руку, благодаря его и не переставая извиняться. Если бы она только перестала извиняться. Через несколько минут ее слезы прекратились, и она сделала несколько глотков воды. Она улыбнулась одними губами.

— Они выглядят счастливыми, Биньомин и Пнина.

Довид кивнул.

— Я сразу не могла этого представить; они долго не могли определиться друг насчет друга, но сейчас кажутся довольными.

Довид снова кивнул.

— Они женаты всего год, и у них уже скоро будет ребенок.

Это всего лишь простые утверждения, подумал Довид, всего лишь приятные слова, чтобы заполнить тишину.

— Довид, ты не?.. — Его мать запнулась.

Не здесь, не здесь. Пусть она не произносит эти слова, не сейчас. Пусть будет тишина.

Она подалась вперед и спросила у него:

— Довид, ты счастлив?

— Что?

— С Эсти. Ты счастлив с Эсти?

— Да, — сказал он. — Извини, я очень устал. Хочу пойти спать.

* * *

Довид знал, что некоторые люди в общине считали его глупым. Хоть он и прошел обучение в йешиве и стал раввином, он не был духовным наследником, который облегчил бы для них этот тяжелый период. Даже когда он учился в йешиве, он не был блестящим знатоком Торы. Знания, полученные им, быстро забывались, если их постоянно не повторять и не обновлять. Рав часто напоминал ему об истории Рабби Акивы, известного своей медленностью мудреца, чьи знания Торы, тем не менее, были выдающимися. Общине не нравилась эта перспектива. Его ум не был проворен, и сам он был несколько медлителен, из-за чего складывалось впечатление, что он не полностью следил за беседой и не понимал, что его спрашивают.

Была и другая причина, почему некоторые люди считали его глупцом. Довид с неудовольствием осознавал, что прихожане замечали, как он ведет себя с Эсти, а она себя с ним. Они осознавали ее сверхъестественное спокойствие, силу ее молчаливости. Эсти не была любимицей среди женщин общины; она не принимала участия в их разговорах и делах. Он знал, что один или двое членов синагоги подходили и спрашивали Рава, тихо, но настойчиво, не следует ли Эсти уйти. Они сомневались, что Эсти — подходящая жена для кого-то, кто так близок к статусу наследника Рава.

Рав, понимающий, что не всякие отношения просты, и что простота — не обязательно самое ценное, рассказал Довиду об этих мнениях, чтобы он был подготовлен. Довид не передал эти новости Эсти. Он не стал менять свое поведение или заставлять ее менять свое. Его манера поведения с ней осталась прежней, и он молча встречал знающие взгляды и произнесенные шепотом комментарии — в синагоге и на улицах.

Любить кого-то, зная, что он не может полюбить тебя, ужасно. Есть и более страшные вещи. Есть более мучительные страдания. Однако это все равно ужасно. Как и многое другое, это неразрешимо.

* * *

Остаток визита прошел легко. Мать Довида, казалась, обрела некое спокойствие. В среду старший брат Довида, Реувен, привел двух своих детей — двухлетнего мальчика и четырехлетнюю девочку. Мать Довида завела их на кухню и показала, как выкладывать на пироге рожицы из кусочков шоколада.

— Помните, — сказала она, занося поднос, — помните, как вам двоим это нравилось? Помнишь, Довид, как ты сначала съедал низ пирога, чтобы оставить рожицы на потом?

Ее лицо стало беспокойным, как будто она переживала, что он забыл что-то настолько важное, или, возможно, что она всего лишь изобрела эту мысль, и он оспорит ее правдивость. Довид помнил; они приятно провели время.

* * *

В четверг из Лондона позвонил д-р Хартог. Сказал, чтобы оповестить Довида о планах. Планах? На хеспед, естественно. Хартог гордился своими планами. Несколько уважаемых раввинов посетят поминальную службу. А еще несколько важных фигур в еврейской жизни Британии — не самые известные, а подобные самому Хартогу, снабжающие деньгами, чья поддержка была чрезвычайно важна. Хартог запланировал, что, вместе с ними, также будет давать речь Довид.

— Ты же будешь говорить, Довид? — спросил он.

Довид молчал.

— Община порадуется, — продолжил Хартог, — если ты скажешь пару личных слов про Рава. Поговоришь о том, каким он был. Как человек. Как отец для нас всех, но прежде всего для тебя.

Довид не ответил.

— Я подготовил для тебя некоторые мысли, Довид. Посмотришь, когда вернешься. Просто парочку идей.

— Я подумаю об этом, — сказал Довид.

* * *

Когда Довиду было восемнадцать, он начал обучение в йешиве в Израиле. За неделю до отлета Рав попросил, чтобы Довид навестил его в Лондоне. Довид подумал, Рав даст ему благословение на поездку или на учебу. У каждого слова благословения есть сила, но Всевышний особенно прислушивается к благословениям касательно мудрости и святости. Довид думал, что Рав положит ладони ему на голову и попросит Господа сделать его учебу глубокой и плодотворной. И, конечно, Рав благословил Довида. Но, как только они сели, окруженные книгами, в кабинете Рава, тот заговорил на другую тему.

— Нам стоит поговорить, — начал он, — о твоем браке.

Довид моргнул и постарался не ухмыляться. Для такой беседы определенно еще не время. Девушки могут выходить замуж и в семнадцать, но юноша должен подождать хотя бы до двадцати. Почему они обсуждают это сейчас?

Сделав паузу, Рав оценил реакцию Довида и продолжил сухим, размеренным тоном:

— Довид, тебе будет сложнее найти жену, чем большинству. Для твоей жены не будет достаточно таких качеств, как доброта, скромность и соблюдение, хотя эти вещи, разумеется, важны. Она должна быть… э-э… сочувствующей. Мы должны найти тебе ту, кто поймет твой дар, кто позволит тебе обладать временем и тишиной. Не слишком шумную, не болтушку. Кого-то, — Рав немного вздохнул, — кто видит саму суть вещей, кто слышит голос haшема в мире. Кого-то, кто приспособлен к тишине.

Он снял очки, потер переносицу, а затем посмотрел на Довида.

— Довид, тебе не стоит волноваться. Время еще не пришло. Я просто хотел, чтобы ты знал, что мы с твоими родителями обсудили этот вопрос, и что они будут рады, если я найду подходящую девушку. Может, ты познакомишься с одной или двумя, когда вернешься домой на Песах, а может, и нет. Это займет некоторое время, но мы узнаем ее, когда найдем.

Рав сжал руку Довида в своих ладонях.

Довид ушел после этого собеседования с ощущением уверенности и нерешительности одновременно. Он чувствовал, как будто течения воздуха двигались около его лба. Сейчас они просто ерошили его волосы и целовали его лоб, но однажды они подберут и отнесут его на новое, загадочное побережье. Он думал, с кем же Рав его познакомит и на каком основании примет решение. И, хоть Рав и сказал, что они узнают ее, как ее узнает сам Довид?

* * *

В пятницу ранним утром Довиду позвонил из Хендона Менч, его напарник по изучению гемары по вторникам и четвергам.

Сначала Менч говорил медленно и неуверенно, а потом набрался решительности. Довид молча слушал. Раз или два Менча беспокоила тишина в ответ, и он, в панике повышая голос, спрашивал, слушает ли Довид. Довид отвечал: «Я здесь» и продолжал слушать, ничего не говоря. Менч говорил о слухах, которые до него дошли. «Люди, — говорил он, — люди говорят…», и Довид подумал: «Наши слова поглотят нас. Мы выплевываем их, чтобы потом в них утонуть».

Когда Менч дошел до того, что могут начать говорить о нем, если бы он не рассказал Довиду, он уже говорил с невероятной скоростью. У Довида сложилось впечатление, что тот не контролирует свои слова. Он подумал, что его собеседнику нужна пауза. Не дожидаясь, пока Менч закончит предложение, Довид сказал:

— Спасибо.

Менч прекратил говорить.

— Спасибо, — снова сказал Довид. — Спасибо, что позвонил.

— Но разве ты не хочешь…

По-видимому, его слова еще не полностью потеряли свою сласть над ним.

— Я знаю, почему ты позвонил, — сказал Довид. — Спасибо за добрые намерения.

— Ну, я…

— Боюсь, что мне надо идти. Пока, Яков.

Довид повесил трубку. Он сел на скамейку с мягкой обивкой в коридоре родительского дома. Снова встал. Он снова потянулся рукой к телефонной трубке, почти подняв ее, но одернул руку. Он стоял, положив руки в карманы, и рассматривал картины на стенах, те же самые, которые висели тут, когда он и его братья были детьми: фотография Стены Плача в Иерусалиме; картина, изображающая человека с шофаром; ктуба — брачный договор — его родителей, украшенная гранатами и пучками пшеницы. Он заметил, что картины были покрыты приличным слоем пыли. Он предположил, что у его матери больше нет энергии — или желания — протирать пыль.

Пора ехать. Он пообещал жене, что вернется в Лондон до Шаббата, а Шаббат не ждет. Его мать приготовила ему еду в дорогу — несколько сэндвичей, фрукты в бумажных пакетах, маленькие упаковки сока. Отец Довида сжал его плечо и поблагодарил за визит — как будто, подумал Довид, он — врач, которого вызвали на дом, или нежданный гость. Он почувствовал неожиданную грусть, висящую возле его горла, как каменный кулон; гладкий, холодный комок, мешающий говорить. Он сглотнул пару раз, поцеловал мать, пожелал родителям хорошего шаббата и ушел.

* * *

Как и говорил Рав, Довид знал, когда все случилось. У него были каникулы в йешиве. Сразу после отъезда Ронит. В этот период Эсти казалась наиболее ранимой и одинокой. Это было в конце недели, которую он провел с постоянной головной болью, окрашенной в розовый цвет. Эсти все еще приходила в дом, как будто ожидала, что Ронит в любой момент вернется и все так же будет в своей старой комнате. Как будто Ронит не заявила им радостно, что она не вернется, никогда больше не вернется. Эсти ждала. Казалось, она может ждать вечность.

Довид просто посмотрел на нее однажды и понял. Это было совершенно непросто, ведь правдивого знания не достигнуть без боли. В момент осознания его боль розового цвета вызвала тошноту и, зажав рот рукой, он побежал к унитазу. Но в этот момент определенности он знал, о чем и говорил ему Рав. И знание принесло ему грусть и тяжесть, но его нельзя было отрицать.

Вспоминая об этом, Довид почувствовал в сердце боль за свою жену и рвение увидеть ее. Это было как страстное желание попробовать еду, которой он не ел с детства, напоминающее ему об ощущении, которое он давно забыл. Он ясно чувствовал, как будто она рядом с ним, и не мог смириться с тем, что это было не так. Он сел за руль и направился в сторону Лондона.

* * *

За все эти годы я не раз говорила с д-ром Файнголд о тишине. Обычно они проходили следующим образом. Она говорила, что я что-то скрываю, что я должна быть честна с собой, и что я что-то недоговариваю. И я говорила: «Ну, я же англичанка, мне сложно говорить о чем-то, кроме погоды». Она говорила: «Я не куплюсь на это». Я говорила: «Может, меня просто сдерживают». И она отвечала: «Да, сдерживают; чтобы перестать сдерживаться, тебе надо говорить со мной». Я говорила: «Видите — тишина. Когда сомневаешься — тишина. Тишина — ответ на большинство происходящих вещей». А она говорила: «Нет. У тишины нет силы. У тишины нет власти. Посредством тишины слабые остаются слабыми, а сильными остаются сильными. Тишина — способ угнетения».

Ну, наверное, она должна была это сказать. Если бы все в Нью-Йорке вдруг решили, что тишина — это ответ, она осталась бы без работы.

Моя жизнь в Нью-Йорке полна шума. Когда я открываю окно, я слышу болтовню прохожих и рычание машин. Где бы я ни была — в магазине, в метро, даже в лифте — всегда играет музыка, и кто-то пытается что-то мне продать. Я оставляю телевизор включенным, когда ем, одеваюсь или читаю. Я просто отвыкла от тишины. Наверное, поэтому дни, когда Довид был в отъезде, были такими странными.

Я вернулась в дом Эсти и Довида. Я спала там каждую ночь; когда я увидела свою комнату, полную мусора, я поняла, что мне там не место. В доме Эсти и Довида хотя бы было где дышать. И я набралась смелости прийти тогда, когда Эсти еще не спала. Но она со мной не разговаривала. Более того, она не находилась со мной в одной комнате и даже на одном этаже. Если я спускалась вниз, она ждала, пока я окажусь в гостиной или на кухне, а потом сновала наверх и пряталась в своей комнате. Если я поднималась наверх, она бежала обратно вниз. Однажды я заманила ее в прихожую. Я прождала в гостиной, пока не заскрипела половица под ее ногами, когда она выходила из кухни, и выскочила. Я сказала:

— Эсти, ты не думаешь, что нам надо…

Она смотрела на меня пару секунд, и я подумала: «Эй, кажется, нам удастся поговорить». И тут она забежала в туалет. Она пробыла там сорок восемь минут. Я посчитала. Когда она наконец появилась снова, она прошла прямо на кухню и закрылась там. Мне хотелось подойти к двери и прокричать: «Знаешь, Эсти, справляться с отказом таким образом — это и неразумно, и не по-взрослому». Но я этого не сделала.

Последующие несколько дней я провела в доме отца — приходила рано утром и оставалась до поздней ночи. Я не могла зайти в свою старую комнату, я просто не могла себя заставить, но я перебрала вещи в папиной спальне и коробки в комнате Довида. Я не знала, что делать с этими находками. Нет ли никакой организации, которая заинтересуется огромными архивами газетных статей о иудаизме с сороковых по девяностые годы? А старой одеждой, книгами в мягкой обложке, кухонными принадлежностями — настолько старыми, что они уже могут считаться ретро? Я собрала в кучку то, что хотела забрать: несколько книг и пару старых фотографий, но подсвечников как и не было.

Возвращаясь вечерами, я находила еду, которую Эсти оставляла для меня на кухне. Я хотела попросить ее перестать и сказать ей, что я могу сама о себе позаботиться, но знала, что это может ее расстроить, так что обсуждение этого вопроса было невозможным. В любом случае, еда была вкусной, и я не жаловалась. Итак, каждый вечер я уплетала тарелку чего-либо, что приготовила Эсти, и радовалась, что я нахожусь в месте, которому ещё не чужды признаки жизни, путь и смутные.

В четверг вечером, в последний день перед возвращением Довида из Манчестера, у нас был гость. Как обычно, Эсти поужинала до того, как я пришла, и уже была в своей комнате. Я сидела в гостиной со спагетти с болонским соусом, листая газету, и сожалела об отсутствии телевизора, который скрасил бы мои одинокие трапезы. Я слышала звук переворачивающихся страниц, ударяющейся о тарелку вилки и собственного жевания. Громко тикали большие витиеватые часы на камине (подарок от дневной школы имени Сары Рифки Хартог на свадьбу мисс Блумфилд). Глядя на часы, я подумала, что, может, эта тишина даже пойдет мне на пользу.

В дверь пронзительно и резко позвонили. Я осталась на месте; я, всё-таки, здесь не живу. Через несколько секунд я все ещё не слышала никакого движения наверху. Наверное, Эсти боялась, что я пойду открывать дверь, и она тоже пойдет открывать дверь, и, столкнувшись, мы будем вынуждены разговаривать. Звонок прозвенел снова. Я вдруг почувствовала раздражение на Эсти. Естественно, у меня не может быть гостей, особенно неожиданных и в девять вечера. Так что это какая-нибудь ее подруга, или друг Довида, или мужчина, который стучится в каждую дверь с мезузой и собирает деньги на цдаку — благотворительность. В любом случае, это ее ответственность.

В дверь громко постучали три раза, как будто звонивший сомневался в действенности звонка. Наверху все ещё ни звука. Я отложила газету и пошла открывать дверь.

На пороге стоял Хартог. Он был в дорогом тёмно-синем костюме в вертикальную полоску, на нем был бордовый галстук, а в руке он держал черную кожаную папку. Он выглядел, как будто собрался на заседание совета директоров.

— Добрый вечер, мисс Крушка, — сказал он. — Надеюсь, я не слишком поздно.

Я поняла, что стою в дверях в штанах для бега и футболке с надписью «ГРОМКАЯ ЖЕНЩИНА» и пятном от томатного соуса.

— Ничего, — говорю, — заходите.

Он кивнул, зашёл в гостиную, осмотрел разные опции для сидения и выбрал наименее ободранное кресло. Он положил черную кожаную папку на кофейный столик и расслабленно положил наверх ладонь. Как будто он обладал этим местом, подумала я, как будто оно принадлежало ему.

Он помолчал. Я ждала. Пару секунд мы смотрели друг на друга в тишине.

— Чем я могу помочь, Хартог?

Хартог откинулся в своем кресле и потянулся, поворачивая голову из стороны в сторону. Он совершенно никуда не торопился. Он сказал:

— Знаете, мы удивились, когда увидели Вас на прошлой неделе. — Он слегка приподнял бровь. — Надеюсь, Вы не почувствовали себя непрошеной. Довид не упоминал, что Вы здесь, хотя, конечно, Довид…

Он оставил предложение незаконченным и махнул рукой, как будто пытаясь сказать, чтобы я приняла все как есть.

Я села, сложив руки на груди. Не хватало ещё стоять возле него, как секретарша. Я ответила:

— Нет, Хартог, заверяю Вас, что я хорошо провела время. Не могу припомнить лучшей шаббатней трапезы.

Хартог сузил глаза и поджал губы. Казалось, он собирался что-то сказать, а потом передумал. Он взял свою черную папку.

— Ну, тогда к делу.

— К делу?

Он открыл папку, положив ее к себе на колено.

Ее содержимое было тщательно упорядочено, все документы находились в прозрачных обложках, и на каждом был ярлык. Папка была тонкой — может, всего тридцать или сорок листов бумаги. Я попыталась прочитать вверх ногами ближайший ко мне, но Хартог прикрыл его от меня.

— Нам нужно прояснить несколько исключительно административных вопросов, связанных со смертью Вашего отца, — сказал он, листая свою папку. — Я надеюсь, Вас не слишком огорчит такая беседа?

Я потрясла головой.

— Ну, тогда… — Хартог аккуратно достал один из собранных в папку документов и протянул его мне. Это был акт приема-передачи папиного дома. — Если Вы обратите внимание на пятую страницу, — начал он размеренным, профессиональным тоном, — то увидите, что дом принадлежит совету прихожан синагоги.

Я кивнула. Хартог посмотрел на меня, как будто ожидая большей реакции. Возможно, он думал, эта новость меня шокирует. Мой папа объяснил это мне давным-давно: дом принадлежит синагоге, Рав живёт в нем. Абсолютно нормальная практика. Они что, собирались обвинить меня в нарушении порядка их собственности? Я изучала акт ещё несколько секунд, а потом вручила его обратно Хартогу.

— Полагаю, содержимое дома будет удалено, пока не выберут нового Рава? — спросила я.

Хартог посмотрел на меня.

— Не волнуйтесь, — продолжила я, — мне нужны всего пару вещей. Скоро я с этим закончу.

Хартог улыбнулся.

— Я рад, что Вы подняли эту тему, мисс Крушка. — Он поместил акт обратно в папку и заговорил снова, перелистывая страницы. — Содержимое дома, разумеется, принадлежало Раву. Особенно хороша его коллекция талмудических книг, в основном подаренных друзьями со всего мира. Вы об этом знаете.

Я кивнула.

Хартог снова улыбнулся и, достав из папки второй лист бумаги, положил его передо мной на стол с видом игрока в покер, показывающего выигрышную руку.

— Это воля Рава, подписанная и заверенная. Как видите, он оставил содержимое дома синагоге.

Он взглянул на меня.

— Теперь, мисс Крушка, я знаю, что Вы посещали дом Рава и намереваетесь забрать некоторые предметы.

Я подумала о Хинде Рохел Бердичер, которая работает на Хартогу, и чья красная помада вечно оставляла пятна на зубах. Я вспомнила дружелюбный воскресный визит.

— Должен Вам сказать, — продолжил Хартог, все ещё едва заметно улыбаясь, — что, как представитель синагоги и, к тому же, — он опустил взгляд, — человек, восхищавшийся Вашим отцом, я бы счёл это нарушением своего долга — позволить Вам забрать имущество синагоги. Боюсь, я не могу этого разрешить.

Он смотрел на меня. Часы, щедро подаренные дневной школой имени Сары Рифки Хартог, тикали. Тишина между нами так затянулась, что я почти могла слышать ее медленное и ровное сердцебиение.

— Чего Вы хотите, Хартог?

Он нахмурил бровь.

— Чего я хочу, мисс Крушка? Ничего, кроме как выполнить свою обязанность как избранного сотрудника синагоги.

Херня, хотела сказать я. Я вцепилась ногтями в подлокотник кресла. Я ждала. Он не собирался выходить без этого, что бы это ни было.

Хартог переложил пару-тройку документов в своей папке. Я подумала о том, насколько Хартог богат. Это с человеком делает богатство? Богатство дает человеку возможность сказать другому человеку что угодно, нисколько не беспокоясь, что тебе может однажды понадобиться его помощь? Хартог, видимо, довольный порядком своих документов, снова поднял взгляд на меня.

— Но есть один вопрос, который мы должны обсудить, — сказал он. — Как Вы знаете, мы организовываем хеспед в конце месяца скорби — черед две недели. К нам присоединятся много выдающихся раввинов со всего мира. Ваш отец был всеми уважаемым и любимым человеком.

Я кивнула. Я уже слышала об этих планах от Довида.

— Мы, совет прихожан синагоги и я, хотим, чтобы этот хеспед стал подходящим поминовением Вашего отца, его религиозного и духовного наследия. Мы хотим избежать ненужных сложностей, понимаете? Мы хотим, чтобы мероприятие прошло гладко.

Он спокойно смотрел на меня, словно пытаясь вычислить, поняла ли я его. Я посмотрела в ответ. Я догадывалась, что последует за этим; я не собиралась говорить это за него.

— Мы бы хотели, совет прихожан синагоги хотел бы, чтобы Вы не посещали хеспед. — Он помедлил. — В ответ мы готовы позволить Вам забрать из дома Рава нужные Вам вещи.

Лицо Хартога не выражало эмоций. На нем не было ни намека на беспокойство или смятение. Интересно, как долго он готовил эту речь?

— Итак, давайте убедимся, что я правильно Вас поняла, — сказала я. — Вы хотите, чтобы я не пошла на поминальную службу своего же отца, и подкупаете меня предложением забрать те вещи, которые уже и так мои по праву?

— Я бы не хотел использовать слово «подкупать», мисс Крушка. Думаю, мы оба согласимся, что для блага общины…

Тогда я разозлилась.

— Что? Что, черт возьми, случится с общиной, если я приду на хеспед?

— Ну, — сказал он, широко разведя руки и улыбаясь своей едва заметной высокомерной улыбкой, — нам не нужно в это вдаваться, не правда ли? Ходят некоторые слухи, мисс Крушка, некоторая информация, которую Вы сами и не отрицаете. Конечно, совет прихожан не слушает лашон haра, но, поскольку Вы сами это признали… Это было бы просто неуместно.

— Неуместно, потому что я сказала, что я лесбиянка?

Улыбка Хартога покинула его лицо.

— Нет, мисс Крушка, неуместно, потому что за последние четыре дня мне об этом сказали ещё семь человек. Вы теперь пользуетесь своего рода дурной славой. И мы хотим, чтобы хеспед был тихим и радостным празднованием жизни Рава, а не… — Он сделал паузу. — Цирком уродов.

Тут я стала необычайно спокойной.

Я начала думать о том, какое у Хартога чрезвычайно ударябельное лицо, и как его нос сидит прямо по середине, как мишень.

Я почти засмеялась.

— Знаете, — сказала я, — Вы не можете избавиться от этого, избавившись от меня. Я все равно уеду через пару недель, но дело не во мне, Хартог, это не я Ваша проблема.

— Правда? — спросил Хартог. — Тогда странно, что проблема прибыла одновременно с Вами. Я бы не назвал это совпадением. А Вы, мисс Крушка?

Мы смотрели друг на друга. В тот момент я собиралась сказать ему все, объяснить ему, что его маленький идеальный мир никогда не сможет быть идеальным. Что нельзя просто закрыть глаза на тревожащие вещи и поверить, что их нет. Я хотела сказать ему, что этот мир никогда не был идеальным, даже немножко, и что у меня были для этого доказательства. Но, правда, он не поймет. Он не поймет, и Хинда Рохел не поймет, и члены совета прихожан синагоги не поймут. Как говорит д-р Файнголд, только ты сам можешь спасти себя.

Вместо этого я сказала:

— И Вы не думаете, что это «неуместно» — провести поминальную службу для Рава без его семьи?

Хартог махнул рукой:

— Там будет Довид, сестра Рава, возможно, его брат прилетит из Иерусалима. Семья будет, Вам не стоит об этом беспокоиться.

Моя правая рука непроизвольно сжалась в кулак.

— Что именно Вы от меня хотите?

Хартог откинулся в кресле. Он снова потянулся, двигая головой из стороны в сторону.

— Мы хотим, чтобы Вы тихо уехали прямо перед хеспедом. Не нужно ничего драматизировать. Вы можете просто сказать, что на работе возникли вопросы, требующие Вашего внимания. Мы понимаем, что это понесёт за собой некоторые затраты, и мы готовы их возместить и вместе с тем скомпенсировать Вашу утрату.

Он предъявил чек, держа его между большим и указательным пальцами.

— Как Вы видите, мы более, чем щедры.

Он передал мне чек. Я посмотрела на него. Двадцать тысяч фунтов стерлингов. Это где-то тридцать три тысячи долларов. Более чем достаточно, чтобы оплатить двадцать билетов до Нью-Йорка. Я заметила, что, хоть Хартог и сказал «мы», чек не был выписан со счета синагоги; он был с его личного счета. Было очевидно, что Хартог сам финансировал свой план, как бы он ни хотел преподнести это как желание общины.

Я перевернула чек и посмотрела на него испытывающим взглядом.

— И Вы не хотите использовать слово «подкупить», Хартог?

Хартог поджал губы. Я заметила, что его лицо побелело.

— Нет, это слово неуместно, — сказал он.

— А что, если я откажусь? Что, если я приду на хеспед?

Хартог резко вдохнул.

— Ты не понимаешь? — прикрикнул он. — Всем только будет за тебя стыдно. Никто не хочет там тебя видеть. Большинство едва тебя помнит, а для тех, кто помнит, ты всего лишь позорище. Ты хоть представляешь, как сложно Эсти и Довиду принимать тебя? Как им сложно, когда о них так говорят? Ты не видишь? Они уважаемые общиной люди. У них есть место здесь, а ты, — он помолчал, — твое место точно не тут.

Он опустил взгляд на свои руки, а потом снова поднял его на меня.

— Мисс Крушка, — сказал он. — Ронит. Я верю, что мы, совет прихожан и я, сделали тебе очень щедрое предложение. Мы просто защищаем нашу общину, наследие твоего отца. Я не понимаю, я правда не понимаю, почему спустя столько времени ты захотела приехать сюда и атаковать нас. Ты наверняка обосновалась в Нью-Йорке. Думаю, там для тебя намного более подходящее место. Мы просто хотим жить, как привыкли, чего, я уверен, также хочешь ты.

Моим первым инстинктом было сказать Хартогу, что он может катиться со своим чеком к черту. Я не позволю, чтобы мне диктовали, куда я могу ехать, а куда нет, и какое место для меня подходящее. Но когда я посмотрела на него, на его ударябельное лицо с чопорной, высокомерной улыбкой, я подумала: нет. Это не моя борьба. Насчет этого Хартог прав, я уехала отсюда давным-давно именно из-за этой херни. Вместо того, чтобы спорить, я могла бы притвориться, что мы с Хартогом оба цивилизованные люди, я могла бы забрать подсвечники, сесть на самолет и улететь. Я могла просто улететь. В конце концов, я уже однажды это сделала. И вместо того, чтобы ударить Хартога, я поняла, что говорю:

— Можно мне время подумать?

Хартог кивнул, как будто именно такой ответ ожидал, и закрыл свою папку.

* * *

Я провела Хартога до двери, и он ушел. Он шел резво и уверенно, размахивая своей кожаной папкой. Я стояла в дверях, наблюдая за ним, пока он не скрылся за пределы видимости. Я повернулась, чтобы зайти в дом, и мельком увидела какое-то движение и услышала звук на лестнице. Я подняла глаза и увидела Эсти, сидящую наверху лестницы, обняв колени. Она наблюдала и слушала. Ее лицо было бледным, а глаза — бесконечно черными.

Загрузка...