Тогда. Чего тебе не хватает?
Жесток ли Герман?
Если я брошу ему в лицо правду — то буду жестока я.
Ту правду, что вечно болит между нами, но никогда не говорится вслух.
Отсутствие кольца на его пальце иногда делает все только больнее.
Наверное, именно поэтому я не снимаю свое.
Чтобы не заиграться.
— Лана? — его тон был точно выверен. В нем не было угрозы, беспокойства, нежности, строгости, даже вопросительной интонации — и той не было.
Но все равно он побуждал поторопиться и сказать то, что я не собиралась.
— Заставить меня ответить — это и есть жестокость, Гер. Ты заставляешь меня предложить тебе все, что я имею, а потом просто выбираешь самое вкусное.
— Чего тебе не хватает?
— Тебя.
Герман медленно втянул носом воздух, чуть откинув голову и глядя мне в лицо с неожиданным интересом. Протянул ко мне руку — я закрыла глаза и почувствовала его пальцы, нежно касающиеся кожи. Скула, губы, веки.
— Лана, Лана…
Где-то за глазами шебуршилось острое и горячее ощущение. Я изо всех сил старалась сдержаться и не пропустить ни единой слезинки.
— Не надо вот только этого снисхождения, — попросила я. — Тебе-то всего хватает. Только ты назначаешь и заканчиваешь наши встречи. А мне остается только принимать столько, сколько ты можешь дать. Тебе от меня так мало надо…
— Потому что ты у меня уже есть. Вся, целиком, — спокойно сказал Герман.
— Что у тебя есть? — фыркнула я. — Наши прятки? Трах за закрытой дверью? Пятиминутные минеты в машине? Мне надо больше.
— У меня есть каждая минута наших встреч. Я помню все — как ты была одета, как пахла, о чем мы говорили.
Он сказал это совершенно будничным тоном, но прозвучало так, словно он признался, что прилетел с Альфы Центавра, чтобы завоевать нашу планету. С той же степенью достоверности.
Я посмотрела на него с таким недоверием, что Герман качнул головой, задрал голову и, не щурясь глядя на солнце, принялся перечислять:
— Двадцать второе февраля. Ты в черном платье-футляре и черных плотных колготках. Как на похоронах. Ворвалась, как будто опаздываешь, потащила на меня на диван. Тянула галстук с шеи так, будто собиралась задушить. Я пытался тебя обнять, но ты была как мраморная статуя. Холодная и твердая.
— Не помню… — шепотом сказала я.
— Я обнял тебя так сильно, как сумел, не давая двигаться. Прижал к себе. Ты сначала дергалась, но потом затихла. Заснула. И во сне начала плакать.
— Не помню… — повторила я одними губами, хотя помнила.
Тем утром я узнала, что мой бывший, тот рок-музыкант, погиб.
От передоза. Вполне закономерная смерть — так я сказала Игорю, и он согласился.
Почему я надела черное — так и не поняла. Просто в середине дня меня скрутило — и перед глазами замелькали картинки наших встреч. Яркие, будто это было вчера.
Я не плакала. Думала, что не плакала.
— Четырнадцатое марта, — продолжил Герман. — Ты была в джинсах и толстовке с каким-то мультяшками. И трусы на тебе были с синими рыбками. Третье апреля — брючный костюм, шелковый топик, ты была счастлива, что удалось выбить скидку на аренду. Пятое апреля…
— Двадцатое января? — прервала я его.
— Длинная юбка и свитер на одно плечо. Волосы связаны резинкой для денег. Ты была такая красивая…
— Ты меня даже не поцеловал ни разу за весь вечер, — сказала я. — Перегнул через стол, отодрал и отправил домой. Я потом так плакала в такси, что водитель остановился у магазина, сходил за платочками и водой. И киндер мне подарил.
— Что было в киндере? — спросил Герман.
— Розовый фламинго.
— Покажи.
Я полезла в сумку. Он лежал в самом дальнем кармашке, закрытом на молнию, рядом с паспортом и банковскими карточками.
Герман повертел фигурку в пальцах, размахнулся… И розовый фламинго прочертил дугу в золотистом воздухе майского вечера, упокоившись на дне реки.
— А что помнишь ты? — спросил он как ни в чем ни бывало, пока я все еще смотрела вслед фигурке.
Я вдохнула.
Выдохнула.
Там до сих пор было немного больно.
— Тот день, когда я тебя почти поцеловала. Ты был против, — вырвалось у меня совсем лишнее.
— Я никогда не был против, чтобы ты меня целовала.
— Никогда? Ты не хотел даже общаться! — усмехнулась я через силу. — Все десять лет. Говорил, что я тебя бесила.
— Раздражала, — уточнил Герман.
— Вот именно.
— Раздражала, волновала, теребила, беспокоила. Рядом с тобой мне никогда не было бы комфортно. Зачем мне это надо, сама подумай?
А вот тут я не успела перехватить горячие слезы — они так быстро выступили на глазах, застилая мир мутной пеленой, что мне пришлось зажать ладонью рот, чтобы не разрыдаться.
— И? Зачем? Зачем тебе это надо? — спросила я, но звонкий голос выдал меня с головой.
— Ты знаешь, — сказал Герман.
Он как будто не замечал, что происходит.
Сидел напротив меня, смотрел на солнце. Только его ладонь подобралась к моей, упирающейся в траву, и накрыла ее.
— Я мечтала проснуться утром и узнать, что ты куда-нибудь исчез.
— Правда? Когда?
— Зимой. Но если бы ты пропал, я бы… сошла с ума. Просто сошла с ума.
Герман подцепил пальцами мой подбородок и поднял голову, заставляя посмотреть на него. Наклонился и коснулся губ языком.
— Соленая, — сказал он. — Я никуда не пропаду. Обещаю. А если пропадешь ты — найду, где угодно.
И вот тут я не выдержала и разрыдалась в голос.
Уткнулась Герману в грудь, сминая пальцами рубашку и плакала так самозабвенно и сладко, что это даже не казалось чем-то плохим. Тем более, что его горячие руки гладили меня по спине, прижимая к себе все сильнее, а запах заполнял мои легкие, пропитывая меня насквозь.
А потом он любил меня на этом холмике — медленно и нежно, и пыльца осыпалась на нас сквозь кружевные листья берез вперемешку с майским солнцем.