Какая удача, что "майерлингская трагедия" произошла в тот период, когда фотографирование стало повседневным явлением, поэтому мы все же располагаем какими-то конкретными, осязаемыми вещами — их можно потрогать руками, увидеть глазами. Не сказать, чтобы фотография в младенческом своем возрасте была так уж "верна" действительности, но, во всяком случае, она запечатлевала не обезличенные фигуры, создаваемые по шаблонам портретной живописи, а как бы автопортрет фотографируемого или по крайней мере его представление о том, каким ему подобает (желательно) выглядеть. Во всяком случае, без этих фотодоказательств так и подмывает усомниться, что персонажи нашей истории вообще жили на свете, да еще и не так давно, ведь детство-юность наших прадедушек и прабабушек не успела уйти в необозримое прошлое, они еще здесь, в пределах семейной памяти, мы еще пользуемся изготовленными в ту пору вещами, живем в построенных тогда зданиях. Итак, давайте взглянем на фотографии, вдруг да углядим нечто существенное.
К примеру, пышногрудая дама с короной густых волос — сама баронесса Мери Вечера. Поразительно, однако в то время, когда делался снимок, — незадолго до майерлингской драмы — ей было лет шестнадцать-семнадцать. На фотографии она изображена с бриллиантовой диадемой в виде полумесяца, которая столь вызывающе сверкала у нее на голове в октябре 1888 года, когда состоялось открытие нового "Бургтеатра". (В различных мемуарах упоминается эта диадема, поскольку она до неприличия напоминала украшенные драгоценностями венцы, в которых полагалось появляться "на люди" принцессам крови в знак их высокого отличия.)
Значит, ей было всего лишь шестнадцать-семнадцать лет, сегодня она еще ходила бы в гимназию. (Точности ради заметим: и тогда ее все считали старше.) Однако Мария уже успела прославиться как "любимица общества", а следовательно, была вхожа в венские светские круги и постоянно фигурировала в газетных рубриках мод, которые были куда более пространны и содержательны, чем в наше время, выполняя примерно ту же функцию, что нынешние разделы "из жизни актеров и актрис". Что может быть более лестным для "простых смертных", чем хотя бы на уровне сплетни заглянуть в повседневную жизнь избранных, которая, конечно же, состоит сплошь из бальных увеселений, охотничьих забав, игры на скачках и демонстрации ослепительных туалетов? Но самое странное, что жизнь Марии Вечера действительно заключалась почти сплошь в этом.
"Баронесса Вечера лишила своей милости лисицу. Ну так ведь и соболя не назовешь вышедшим из моды, даже в раю его носили. И вот этот маленький, но дорогостоящий хищник нежился, свернувшись клубком, на шее баронессы все послеобеденные часы, что она провела на скачках. Зверек плотно прижимался головкой
к знаменитому округлому подбородку баронессы Мери, беззаботно свесив лапки вдоль ее спины. Маленький пушистый хищник, должно быть, очень уютно чувствовал себя, ибо так и не шелохнулся за все время забегов; его черные глазки-бусинки соперничали своим блеском с вошедшими в поговорку сверкающими жемчужными зубами его хозяйки". Такие "перлы" можно было прочесть осенью 1888 года в "Винер Тагблатт" (газете Морица Сепша, то бишь — как мы знаем — Рудольфа).
Несколько теряешься, изучая эти фотографии; на них и следа нет бурных душевных переживаний, испепеляющей любви, губительной страсти. Напротив, у нашей героини глуповатое, кукольное личико, постоянно повернутое в профиль — очевидно, чтобы выгоднее оттенить округлый, пухлый подбородок, считавшийся у нее особенно красивым. Напрасно мы стали бы искать на фотографиях и хваленую ее красоту, впрочем, последнее не стоит вообще принимать на веру, ведь женская красота в большинстве случаев результат всеобщего соглашения. Ничего определенного эти снимки нам не скажут и по поводу "мрачно горящих глаз". Если все единогласно утверждают, что взгляд ее "пылал как раскаленные угли", пусть будет так. Зато даже с расстояния в сто лет нетрудно углядеть, что модель охотно принимает титул красавицы и явно наслаждается всеми его преимуществами; Марии нравилось быть "любимицей общества". А вот о каких-либо роковых страстях или предчувствиях здесь и речи быть не может. Разве что она как бы "старит" себя (в те времена, когда молодость как добродетель или капитал еще не котировалась, точно так же поступали все, и Рудольф тоже), поскольку все ее амбиции сводятся к тому, чтобы поскорее стать истинной дамой.
Хотя графиня Лариш (помните? — "парка") пишет о Мгрии как об одной из фигур трагической скульптурной группы (налет субъективности и патина времени определенным образом сказались на ее восломинани-ях), но из уже цитированного нами и из нижеследующего описания можно представить себе, какою видели баронессу в венском обществе: "…лицо ее неизбывно живет в моей памяти. Стоит мне закрыть глаза, и я вижу Мери перед собою во всей ее свежей красе. Она не была высокой, но стройная, сформировавшаяся фигура и полная грудь позволяли дать ей больше семнадцати. Кожа лица у нее была удивительно нежная, маленький, чувственный, яркий рот скрывал мелкие белые зубки — я называла их "мышиными". Никогда в жизни не встречала я таких глубоко выразительных глаз, опушенных длинными ресницами, и тонко очерченных бровей. У нее были темно-каштановые, очень длинные волосы, маленькие, изящные руки и ноги, пленительная и неподражаемо грациозная походка".
Ну а глаза? Какого цвета были у нее глаза? — так и подмывает спросить, начитавшись сих прочувствованных описаний. Однако графиня Лариш, бог весть почему, не сочла нужным просветить нас на этот счет. Так вот, глаза у Марии Вечера были голубые; но это известно нам из другого источника. Равно как и еще один факт: Мария курила! Не стоит пренебрегать даже этой мелкой подробностью, поскольку она может свидетельствовать о многом — к примеру, о свойственной подросткам экстравагантности или же об атмосфере дома, состоящего из одних женщин и напоминающего восточный гарем.
Мери глупое дитя, — отвечала из соседней комнаты Ханна, — и, по-моему, вот-вот утратит даже ту каплю рассудка, что еще сохранилась в ней.
— Ничего подобного, — дерзко парировала Мери.
— О чем это вы толкуете? — присоединилась к их разговору и я.
— Ну что ж, — сказала Ханна, проходя в комнату младшей сестры, — изволь, объясню. Хотя ты все равно не поверишь, чтобы человек был способен на такую глупость. Вообрази, моя сестричка до безумия влюблена. И в кого же? Открою секрет тебе одной: в наследника!
Ну не безрассудство ли? А ей самой и невдомек, что она выставляет себя на посмешище!
Глаза Мери засверкали, но она не произнесла ни слова. А Ханна продолжала:
— Даже ее любовь к тебе объясняется лишь тем, что ты доводишься Рудольфу родственницей. Мери вбила себе в голову, будто ты даже похожа на него! Расскажи ей, что Рудольф ест, что пьет, и она готова будет слушать тебя часами.
— Кому какое дело до того? — вызывающе спросила Мери, растягивая слова.
До чего же восхитительным созданием она была! Инстинктивно кокетлива, неосознанно безнравственна, исполнена чуть ли не восточной чувственности и наряду с этим так мила, что ее любили буквально все. Она была создана для любви, а египетские похождения Мери с английским офицером превратили ее в зрелую женщину; она уже испытала огонь страсти".
Графиня Лариш выражает свои мысли вполне в духе авторов "майерлингских романов”: вуалируя-приукрашивая истину и в то же время недвусмысленно давая ее понять.
И мы не можем не согласиться: без целомудренноиспорченной девочки "вамп” вся легенда о покончившем с собой принце гроша ломаного не стоит. Таинственность, эротика, слезы и все сметающая на своем пути страсть — эти необходимые для душещипательной истории атрибуты дает Мери. Собственно говоря, ничего более нам и не следует знать о ней.
Да и невозможно, даже если бы мы захотели. Ведь предметом горячих споров служит даже такой вопрос: каким же образом удалось ей в конце концов сблизиться с принцем? — ясно, что ответственность за всю трагедию падает на того, кто познакомил, свел их друг с другом. Мать Марии в своих мемуарах, рассчитанных на венский круг знакомых и напечатанных тиражом всего в несколько сот экземпляров (да и то беспощадно конфискованных), обвиняет в сводничестве графиню Лариш — и не без оснований (как мы увидим в дальнейшем), ведь последние месяцы именно она устраивала встречи, она прикрывала любовные свидания (точнее здесь не выразиться!), прибегая к мелкой и крупной лжи, поскольку бдительно охраняемой барышне из приличной семьи вряд ли удалось бы в одиночку, без присмотра, разгуливать по городу.
Графиня Лариш, естественно, снимает с себя ответственность — в ее воспоминаниях то и дело об этом говорится. По ее утверждению, девушка сама сделала решающий шаг: написала Рудольфу письмо, где объяснилась ему в любви и попросила о свидании. Графиня была ошеломлена, узнав о развитии событий, и с горечью обвиняет себя лишь в том, что не предугадала трагического исхода и не забила тревогу, предупредив семью. Что касается "ошеломления", то тут графиня наверняка преувеличивает, да и то задним числом: вся венская аристократия (в том числе и неугомонная баронесса Вечера-старшая, всего лишь два года как овдовевшая, но еще совсем не старая — каких-нибудь лет сорока!) во главе с принцем Рудольфом вела весьма свободный образ жизни. Рудольф частенько получал от дам лестные предложения (и под хорошее или, наоборот, под плохое настроение иной раз и пользовался ими), ведь наследный принц был магнетической фигурой, восходящей звездой, избранником божиим — надежда будущего, воплощение чаяний, кумир тайных воздыханий и нескрываемо пылких чувств. Да что там, в свое время даже у предшественника Франца Иосифа, известного своим слабоумием Фердинанда, и то находились поклонницы.
Однако страсть юной Мери к Рудольфу, похоже, выходила за рамки обычной любовной привязанности, она словно бы выражала общественные амбиции целого класса — буржуазии, оперившейся в монархии благодаря экономическому подъему, буржуазии не австрийской и не венгерской, а уже австро-венгерской. Этот вроде бы не пустивший глубоких корней новый класс, продвигаясь гигантскими рывками, овладел — в полном смысле этого слова — страной, империей. Нувориши строят железные дороги, они селятся на "императорских", то есть носящих имена эрцгерцогов и эрцгерцогинь проспектах сплошь по всей монархии — от Пешта, Кракова, Праги и даже Черновиц до их общего прототипа — венской Рингштрассе с ее наемными особняками; нувориши приобретают себе ранги и звания (по меньшей мере тайного советника), а их супруги осваивают еще не так давно считавшуюся аристократической привилегией моду, которая благодаря этому из чудачества и причуды вмиг превращается в крупнопромышленное предпринимательство, в неотъемлемый атрибут образа жизни целого класса — символ успеха, денег и власти. Но добиться истинной власти им все же не удается; они лишь нацепили на себя маскарадные костюмы и, опьяненные собственными успехами, кружатся в венском вальсе.
У Мери Вечера в генах был заложен инстинкт продвижения вверх. Это неимоверно яростное честолюбие было унаследовано ею как по отцовской, так и по материнской линии; оно и соединило обоих прадедов — менялу из Смирны и братиславского сапожника, которые, конечно же, при жизни никогда не встречались и лишь издали любовались сиянием императорской власти.
В те десятилетия, когда в свете заманчиво новой науки евгеники большое значение придавалось происхождению — короче говоря, крови, — выискивая предательские предзнаменования или, можно сказать, перст биологической судьбы, усердные исследователи майерлингской истории до мельчайших подробностей изучили родословное древо персонажей драмы, и благодаря этому мы лучше знаем предков Марии, чем ее самое. Пусть у нас получится очередное отклонение в сторону, но стоит, пожалуй, не без пользы и урока для себя, наспех познакомиться с этими предками. Ну и по ходу дела призадуматься над тем, скольким случайностям и закономерностям (исключениям и правилам) пришлось соединиться, для того чтобы произошла майерлингская трагедия, а также и над тем, сколь бесстыдно история пользуется в своей работе типичными, можно сказать, банальными ситуациями и фигурами.
Ну так вот. Сын братиславского сапожника, дед Мери по отцовской линии, был человеком уже вполне образованным; в 1848–1849 годах он занимал пост имперского комиссара в своем родном городе, и в том, что Братислава не свернула с верноподданнического пути, немалая и его заслуга. Он отличился применением энергичных мер (понимай: отправкой на виселицу евангелического священника Павла Разги[4]), в короткий срок положивших конец народному брожению. После восстановления порядка Франц Иосиф предложил выгодный пост и орденскую награду своему стойкому приверженцу, однако имперский комиссар Вечера, сославшись на то, что ему не хотелось бы еще более настраивать против себя население города, скромно, однако же весьма дальновидно взамен всех предложенных почестей испросил всего лишь стипендии для самого способного из своих сыновей, Альбина, который таким образом стал слушателем венской дипломатической академии, а по окончании учения — дипломатом, то есть членом привилегированнейшей касты того времени, куда удавалось пробиться лишь аристократам крови. Правда, к сорока годам, после четырнадцати лет карьеры, он дослужился лишь до скромной должности секретаря в константинопольском посольстве, но, вероятно, и этот ранг был достаточно заманчив, для того чтобы неимущий Альбин Вечера дерзнул просить в жены Хелену Балтацци — как пишет он сам, обращаясь к императору за разрешением на брак, "самую богатую девицу в Константинополе", да еще и завидной молодости — неполных семнадцати лет.
Этой женитьбой Альбин Вечера, в сущности, и свершил свое предназначение; неприметный, страдающий болезнью сердца человечек, бледной тенью кочует он с супругой и разрастающимся семейством из посольства в посольство, пока — в назначенный срок — не получает малый крест ордена святого Иштвана и прилагающийся к нему титул барона. Тем самым он сквитал свой долг перед супругой и судьбой. Таким образом Альбин Вечера (сколь ни гротескно это звучит) стал венгерским дворянином и с этих пор писал свою фамилию не Vetsera, a Vecsera, на венгерский лад, и сыновьям своим дает при крещении имена Ласло и Фери (sic!). (Один из них еще мальчиком станет жертвой пожара в венском "Бургтеатре", а второй погибнет в 1916 году на русском фронте.) Барона Альбина за два года до смерти его дочери Мери, в бытность его послом в Александрии, унесла сердечная болезнь; там же он и похоронен.
Хелена была последней из отпрысков Балтацци, кто еще удовольствовался баронским титулом (к тому же тогда лишь в перспективе); младшие братья и сестры Балтацци (всего их было девятеро) уже не соглашались на титулы меньше графского. Такие замашки как нельзя лучше свидетельствовали о росте престижа и богатства главы семьи. Фемистокл Балтацци был банкиром; звание это (в условиях Турецкой империи) являлось столь же растяжимым по смыслу, как и звание "финансовый советник", которое прилагалось к имени прадеда Балтацци. Представители этого рода из поколения в поколение попросту занимались тем, что делали деньги. Прадед Марии арендовал у казны — вкупе с прочими привилегиями — право взимать пошлину за пользование мостом в Галату[5], а дед был негласным компаньоном венской фирмы Ротшильдов во всевозможных подрядах, связанных со строительством железных дорог.
Звучащая на итальянский лад фамилия Балтацци по-турецки означает "дровосек", так называли истопников сераля, что, однако же, в средние века означало вовсе не тривиальную физическую работу, а звание вроде, скажем, конюшего при европейских дворах; должность эта была весьма доверительного свойства и облекала куда большим влиянием, чем можно предположить. Кстати, в родословной Балтацци и фигурирует некий мифический предок, который некогда, в восемнадцатом столетии, якобы и вправду состоял истопником при султане. Но скорее всего Балтацци происходили от итальянцев, прижившихся в Греции, или, может, из армян, как поговаривали в Вене, хотя родословная, восходящая к 1450 году и к Венеции, как правило, столь же сомнительна, сколь и графский титул, вдруг возникающий на какой-либо ветви фамильного древа.
Не гадая попусту, перейдем к тому моменту, когда зачисленные в различные австрийские военные академии юноши Балтацци со звучными именами Александр, Гектор, Аристид и Генри уже были титулованными особами. Фемистокл Балтацци — как и братиславский Вечера — оказался человеком дальновидным: он приобрел австрийское гражданство (как?) и принялся методично переправлять семью и имущество за пределы рушащейся султанской империи. Его отпрыски — все как один с оливково-смуглой кожей, черноволосые, лилипутского росточка, — каждый согласно своему рангу, получили супруг и супругов из обнищавших аристократических австрийских или мадьярских родов и по два миллиона крон на нос (баснословная сумма!) из отцовского наследства, чтобы на новой родине на них не смотрели свысока.
И все же их не спешили принять в новую среду. Мужским отпрыскам Балтацци удалось проникнуть в высшие круги лишь обходным путем, через Англию, и лишь после того, как Кишберу, их и поныне легендарному скакуну, посчастливилось выиграть в английском дерби — знаменитейшем из всех видов скачек, — а обладатели фаворита удостоились чести познакомиться с принцем Уэльским. Такая рекомендация значила в Вене побольше, чем сказочные два миллиона. Она позволила братьям вступить в жокей-клуб (в саду которого в 1916 году Гектор пустит себе пулю в лоб, чтобы уладить последний в своей жизни карточный долг), обеспечила им дружбу с подлинными аристократами, через которых можно было попасть в Гёделлё на охоту с борзыми и даже получить приглашение на королевские лисьи охоты в Капосташмедере. Балтацци, от природы жокейского роста, все были превосходными наездниками, а искусство верховой езды являлось немаловажным достоинством в империи, где королева-императрица считалась лучшей наездницей в стране. Так что не было для статуса ничего важнее, чем собственная конюшня со скаковыми лошадьми.
С нижних ступеней общественной лестницы (и даже со средних) эти достижения Балтацци выглядели пределом мечтаний. Для молодого Артура Шницлера[6], который пока еще корпит над медициной, а пьесы пописывает лишь втайне, "Генри Балтацци — недосягаемый идеал". С завистью и вожделением следит он за своим кумиром в саду ресторанчика в Пратере, когда тот в компании приятелей обедает после скачек за соседним столом. Впоследствии Генри Балтацци послужит прототипом графа в "Хороводе".
Но зато с верхних ступеней (с высот истинного величия) клан Балтацци являл собою не столь завораживающее зрелище; при дворе, где тщательно блюлись ранги, иерархия и исповедовались незыблемые принципы касательно общественного положения личности, упорное и безоглядное стремление Балтацци вскарабкаться наверх вызывало лишь неудовольствие и подозрительность. Ведь представители этой фамилии перепробовали все способы — и во всем превзошли меру. Картежничали и проигрывали больше истинных аристократов, лучше кого бы то ни было скакали верхом, а их конный завод соперничал со знаменитыми заводами в Липицце и Баболне. Баронесса Вечера приобрела себе особняк в посольском квартале по соседству с дворцами Шварценберга и Меттерниха, а это тоже не шутка.
И все же Балтацци не удалось одолеть общественные барьеры, хотя они и перепробовали буквально все средства, и не совсем безуспешно. "О ее связи с эрцгерцогом Вильгельмом и князем Эстерхази знал весь двор. Никто ее особенно не жаловал, в свете скорее побаивались ее, поскольку обо всех скандальных историях, как мелких, так и крупных, ей было известно все досконально". Такую характеристику матери Марии, баронессе Вечера, дает уже упомянутый нами граф Монц, советник германского посольства. А в дневнике одной из придворных дам Елизаветы — столь же опасно всеведущей графини Фештетич — о Балтацци читаем следующее: "Сними надлежит вести себя очень осмотрительно. Люди они умные… все как один с завлекательными, красивыми глазами… Но уж очень пронырливы, не лежит у меня к ним душа. И в спорте горазды, и в седле куда как ловко держатся, да вот не нравятся они мне".
Балтацци, с небрежной элегантностью рассиживающие в ресторанном саду, постоянно били дальше намеченной цели. В своем необузданном усердии они всегда стремились урвать слишком большой куш. Гектор демонстративно добивался расположения Катарины Шратт, не желая довольствоваться меньшим, хотя считалось неприличным показывать, что тебе известно об отношениях актрисы и императора, впрочем не являющихся тайной; да и вообще актрисе место на сцене, а богатому графу — в зрительном зале. Но граф Балтацци в своей бестактности дошел прямо-таки до фамильярничанья, галантно предложив актрисе выбрать себе для утренних прогулок скакуна из его чистокровных лошадей. Однако бдительный Франц Иосиф был начеку. "Во-первых, я вовсе не уверен, достаточно ли смирны для тебя эти лошади, — писал он Катарине Шратт 7 июня 1888 года, — к тому же и репутация означенного господина отнюдь не безупречна”. Францу Иосифу и это было известно.
И все же искусство верховой езды во многом помогало; верхом на лошади порою удавалось перепрыгнуть через пропасть имущественных и ранговых различий. Так и Хелена Вечера, будучи прославленной наездницей, получила приглашение — по крайней мере однажды — на охоту в Гёдёллё, где придворная аристократия держалась свободнее. Баронесса Вечера не замедлила воспользоваться случаем. "Ужас, что выделывает эта женщина с Рудольфом! — якобы жаловался графине Фештетич Франц Иосиф. — Все время скачет за ним следом, не отставая ни на шаг. А сегодня даже вручила ему какой-то подарок". Подарила она ему серебряный портсигар-узнаем мы, как и император, от всезнающей графини, — на котором даже было выгравировано ее имя: "Хелена". Более того, в портсигар баронесса вложила свернутое трубочкой послание, где (если это правда) было написано: "Завтра утром в половине двенадцатого у меня". Хелена, как и все Балтацци, тоже претендовала на самый крупный приз.
В период короткого (предположительно) романа между юным, еще неженатым наследником и матерью Марии Вечера самой Марии было семь лет. И все же девочка, тогда еще не вошедшая в пору отрочества… — чуть ли не само напрашивается начало следующей фразы; однако, из сколь дешевого материала ни строилась бы "майерлингская трагедия", все же костяк ее не настолько примитивен. Во всяком случае, в центре одного из возможных вариантов действительно находится Рудольф — сказочный рыцарь, вожделенный объект любовных и социальных амбиций всех трех женских персонажей истории. Окутанный алеющей дымкой жестокий эротический роман, в котором мать, дочь и влюбленная сводница соперничают меж собой из-за байронически пресыщенного, бледного, утомленного жизнью принца — соперничают ради поцелуя смерти, ведь наградой победительнице послужит любовное воссоединение в смерти, высшее наслаждение, багрово-черные объятия Эроса и Танатоса. Ну как тут не содрогнуться!
И все же и впрямь не исключено, что Мария унаследовала не только мечтательно-восторженный взгляд устремленных горе дивных голубых глаз, не только само-уничтожающую, свойственную имперским буржуа жадную устремленность наверх, но и конкретный образ, олицетворяющий сии устремления. С безграничной самоуверенностью семнадцатилетних девушек, обращающихся к знаменитостям за автографом, Мария знает, что в беспрерывной императорской оперетте, разыгрываемой в декорациях охоты, балов и скачек, она призвана спеть основной любовный дуэт с тенором. Где уж ей было удовольствоваться претендентом на португальский трон, которого остепенившаяся баронесса Вечера, трезво взвесив все за и против, присмотрела для дочери. Графиня Лариш поперхнулась от удивления, когда услышала, с каким безразличием отзывается Мария о принце Браган-це. Какая дерзость! Да что она о себе воображает, эта девчонка! Ведь Браганца и в самом деле не прочь на ней жениться, а в его жилах, что ни говорите, течет королевская кровь!
Конечно, в графине Лариш говорит своего рода ревность, ведь когда-то она тоже была влюблена в Рудольфа, да, пожалуй, и сейчас его любит. Только ей не удалось добиться своего; не помогло и то, что она была любимой племянницей Елизаветы, ее в два счета выдали замуж и спровадили подальше в чешское поместье супруга, дабы она не мутила воду вокруг Рудольфа…
Однако не позволим нашему сюжету ускользнуть в этом направлении; о графине, прожившей печально долгую и полную превратностей жизнь (она скончалась лишь в 1940 году, в аугсбургской богадельне — какая судьба!), у нас еще неоднократно пойдет речь, а пока что уместнее вернуться к фактам, если вообще можно считать фактами неточные сведения, какими мы располагаем в преизбытке. Однако же, прежде чем углубиться в их истолкование, спешу предупредить: того, кто непременно желает узнать "истину", ждет разочарование. Вместо одной-единственной, абсолютно верной истины нам придется довольствоваться несколькими. И тут лишь слабым утешением послужит вывод, что в конечном счете подойдет любая из них. Ведь развязка каждой из этих историй одинакова.
Мы остановились в своем повествовании на том, что юная баронесса послала (вроде бы) анонимное письмо наследнику: она, мол, влюблена в него и жаждет с ним познакомиться. Если Рудольф согласен встретиться с ней, пусть ответит "poste restante"[7].
Это произошло, по всей вероятности, в октябре. 21 августа 1888 года Рудольф отпраздновал свое тридцатилетие — отнюдь не в радужном настроении, как выясняется из письма к Морицу Сепшу, тому самому, единственному другу и политическому единомышленнику:
"Тридцатилетняя годовщина — поворотный пункт в жизни человека, к тому же не очень приятный. Эта дата напоминает о том, сколько лет уже прожито, пусть с большей или меньшей пользой, но все же без истинно великих деяний и подлинных успехов. Мы живем в медли-тельный, застойный период. Кто скажет, долго ли еще это продлится?.. Ведь с течением лет я старею, теряю бодрость тела и духа. Будничная жизнь перемалывает меня своими жерновами без остатка. Это вечное ожидание, в котором проходит моя жизнь, постоянная готовность действовать, когда наступит наконец пора реформ, вытягивают из меня все силы…" И с этим вялым, разочарованным в жизни тридцатилетним старцем столкнула злая судьба юную, восторженную девушку!
Пусть такое настроение всего лишь сплин, либо отклик иссякающей уверенности в себе у приверженца политической партии, вынужденной таиться во внутренней эмиграции, либо первый вестник срыва перегруженной, капризной нервной системы, для нас во всяком случае это полезная подсказка, объясняющая, почему ответил Рудольф на анонимное письмо. (Если, конечно, оно было анонимным и если вообще было написано, хотя, впрочем, не исключено…) Наследник томился скукой. Ему надоел император, надоел статус наследного принца, прискучила видимость существования, которое он вынужден принимать за подлинную жизнь. "С. ль я хотел на этот престол, — якобы говорил он, — пускай Фердинанду достается".
Зато влюбленная женщина — это вам не журавль в небе, особенно если сама просится в руки.
И Рудольф ответил незнакомке: каждой ночью от двенадцати до часу ее будет ждать карета на углу Марокканергассе и Салезианергассе (там находился особняк Вечера). Если Марии удастся сбежать из дому, она знает, что ей делать.
После трагедии в Майерлинге полиция допросила Йозефа Братфиша, личного кучера наследника, верного сообщника и курьера, посвященного во все интимные дела хозяина; вместе с черной каретой без номера — не зарегистрированной в официальном списке транспортных средств — он в любое время суток находился в распоряжении своего господина, готовый выполнить любое его поручение. Так вот, в изложении Братфиша события выглядят несколько иначе:
"Он сообщает, что более трех месяцев знал в лицо баронессу Вечера и, когда встретился с ней впервые, баронесса села в его карету в обществе графини Лариш. Ему помнится, что в общей сложности он раз двадцать отвозил баронессу в Бург. Не раз случалось ему по ночам ожидать на Марокканергассе, чтобы оттуда доставить баронессу в Бург. По общему моему впечатлению, на слова Йозефа Братфиша можно положиться, его показания правдивы".
Подпись: "Барон Краус". Начальник венской полиции.
Ну что ж, пойдем дальше. Мария выманила у привратника — отца своей горничной — ключ от ворот особняка и однажды октябрьской ночью тайком выбралась из дому как была: в домашних туфлях, шлафроке поверх ночной сорочки, наспех набросила пальто, зато тщательно укрылась под вуалью — и, добежав до угла, вскочила в поджидавший там фиакр. Братфиш, судя по всему опытный в устройстве подобных дел, ни словом не обмолвился и не обернулся назад, лишь дернул поводья, и лошади тронулись. Затем, бог весть по какому знаку, снова остановились, из темноты вынырнул наследник и сел подле девушки.
Так описывает историю знакомства графиня Лариш — якобы со слов Марии. Но это вовсе не значит, что так оно и было на самом деле. Принц Уэльский, к примеру, утверждает, что в чайном павильоне ипподрома во Фройденау именно он представил Рудольфа Марии, которую знал еще по Англии как племянницу Балтацци, выигравших дерби. Зато баронесса Вечера в своих воспоминаниях все бремя ответственности возлагает на графиню: та, дескать, самолично передала пресловутое письмо Рудольфу с соответствующей рекомендацией на словах, а вскоре после этого доставила в Бург и самое девушку.
Все это не меняет факта романтических ночных поездок — Братфиш вряд ли говорил неправду. Да и поездки эти вовсе не оставались глубокой тайной, как можно бы подумать и как, наверное, думали Рудольф и Мария. При первых неуверенных слухах о смерти наследника дотошные репортеры ринулись на Салезианергассе (одного из них полиция даже задержала, поскольку он выдавал себя за детектива) — значит, пресса знала, где вынюхивать, — а потолковав с местными лавочниками и порасспросив официантов из ресторанчика напротив особняка Вечера, газетчики дознались и о карете без номера. Незарегистрированная черная карета была, надо думать, не менее приметна, чем придворная коляска с гербом. Ну а Братфиш являлся персоной общеизвестной, и каждый, кому не лень, мог узнать, что он доверенное лицо самого наследника.
Итак, с помощью графини Лариш или без нее, но отношения между принцем и Марией развивались своим чередом. Баронесса Вечера в своих мемуарах шаг за шагом восстанавливает ход событий на основании писем, которые Мария писала какой-то берлинской приятельнице (возможно, бывшей своей гувернантке?), а та, испытывая после смерти девушки угрызения совести, переслала всю пачку матери. В письмах только и разговору что о Рудольфе, словно они задуманы были как документы для будущего дознания:
"Я не в состоянии жить, если не вижу его, если не могу говорить с ним. Не трудитесь наставлять меня, дорогая Гэрмина, я и без того знаю: все, что Вы скажете, хорошо и верно, но я не могу поступать иначе. У меня всего две подруги: Вы и Мари Лариш. Вы радеете о счастье моей души, она печется о ее погибели".
Жаль, что эти важные письма известны лишь в изданном виде, оригиналов никто не видел. Во всяком случае, они свидетельствуют о том, что Марии очень ловко удавалось обвести мамашу вокруг пальца: например, вымоет голову перед балом, а поскольку волосы у нее были густые и длинные — предмет восторга всей Вены, — то куда уж тут ехать на бал… зато с мокрой головой она убегала к Рудольфу на свидание. Но если ничего лучшего не удавалось придумать, то и легкая мигрень могла сгодиться. Или — как, скажем, 11 декабря, когда в "Опере" первым спектаклем вагнеровского цикла давали "Сокровища Рейна", — достаточно было заявить: "Терпеть не могу Вагнера!" И лишь только баронесса Вечера с дочерью Ханной отбыли в "Оперу", Мария, прокравшись через калитку, выбежала на угол Марокканергассе, где в укромном местечке, подальше от газовых фонарей, поджидал Братфиш. Проехав несколько перекрестков, карета замедлила ход, вскочил Рудольф, занял свое место подле Марии, и они покатили в Шёнбрунн. В холодной декабрьской ночи прогуливались они по дорожкам огромного парка — наверняка рука об руку, шепча друг дружке на ухо упоительные игривые пустячки — и задумчиво следили за легкими облачками пара, вырывавшимися при дыхании. А к тому времени, как маменьке с Ханной вернуться из "Оперы", Мария как ни в чем не бывало уже дожидалась их дома.
Сцена в высшей степени приторная, но это еще полбеды; больше смущает другое обстоятельство: Рудольф, как известно одержимо поглощенный делами, выше головы занятой, почему-то всегда оказывался свободен и, изнывая от любовного томления, часами выжидал неподалеку от особняка Вечера, когда Мария — в зависимости от обстоятельств и потому без предупреждения — появится из ночи в карете Братфиша. Но в конце концов и это всего лишь мелочь, так что не станем задерживаться на ней.
Ясно, что без сообщников тут не обошлось. Вопрос лишь в том, не были ли посвящены в тайну и другие лица, помимо классически предназначенной для этой роли горничной и графини Лариш.
Если воспринимать эту историю всерьез, то мы вынуждены заподозрить и баронессу Вечера; правда, еще и Лариш делает все от нее зависящее, чтобы очернить мать Марии, баронесса же всеми силами стремится оправдаться перед лицом не высказанных вслух, но наверняка втихую круживших по городу обвинений.
И в самом деле трудно вообразить, чтобы именно баронессе Вечера, знавшей про темные делишки всех и каждого, не было известно то, о чем догадывался даже местный бакалейщик! Неужели никто не довел до ее сведения — скажем, хотя бы из злорадства — пикантную сплетню?
Помимо непомерного честолюбия (или это был бы для дочери сомнительный статус — любовница наследника, соперничающая со Стефанией?) у баронессы Вечера могла быть и другая причина снисходительно относиться к этой завязавшейся любовной интриге. Как выяснилось впоследствии, образ жизни семейства Вечера с катастрофической быстротой рассеивал вывезенные из Стамбула миллионы, и для устройства выгодной партии весьма пригодилось бы императорское содействие, причитающееся эколюбовнице. Правда, эта идея в духе восемнадцатого столетия не очень вязалась с нравами императорского двора, где сам император до смерти хранил верность единственной своей любовнице, но ведь и Балтацци, да и Рудольф там тоже были не ко двору. Равно как и Елизавета, и ее племянница графиня Лариш, за какие-то услуги принявшая от Рудольфа те семьдесят тысяч крон (а по утверждению премьер-министра, и все сто пятьдесят), которые после смерти наследника не досчитались в его письменном столе (вкупе с шестьюдесятью тысячами, полученными Мици Каспар) из суммы в триста тысяч, одолженной Рудольфу несколькими днями раньше банкиром бароном Хиршем. Если за услуги сводни, то вроде бы слишком щедро, скорее это похоже на окончательный расчет. Но как отступное сумма маловата. Во всяком случае, есть основания предположить — да и графиня (впрочем, внушающая сомнительное доверие) намекает на то же, — что в январе Рудольф уже был не прочь избавиться от Марии, но не сумел этого сделать. Маркиз Бэкем, министр коммерции, перлюстратор всех телеграмм Габсбургов, рассказывал в узком семейном кругу (где также сыскался тайный любитель вести дневник), что, судя по телеграммам, для Рудольфа под конец стала весьма обременительной эта затянувшаяся связь.
Но тогда — если маркиз Бэкем сказал правду — Рудольфа коварным образом завлекли в сети. История может быть подана и так, тогда и концы с концами сойдутся, вот только одна неувязка: Мария все же умирает в финале. Этот факт, к сожалению, некуда приткнуть. Дабы избежать неразберихи, мы вынуждены будем предположить, что не мать, а сама Мария оказалась не посвященной в коварные планы или же о преднамеренном двойном самоубийстве и речи не было, а Рудольф попросту убил девушку (что, в сущности, так или иначе правда) в порыве отчаяния либо досады, хотя для такой версии нам пришлось бы несколько перекроить уже сложившийся облик мягкотелого, склонного к декадентству светского льва.
К сожалению, нет никакого прока в том, что мы знаем все подробности и даже больше, чем нужно: "истина" просачивается сквозь уйму этих мелких деталей, словно выплеснувшаяся вода, мгновенно уходящая в сухой песок.
Давайте все-таки после этого малоутешительного вывода обратимся к нашим "документам", словно бы нарочито подсунутым нам подлинными авторами истории. Итак, вернемся к ней, к этой истории, тем более что прекрасная и романтическая любовь пока что не только не кончена (пулей или разрывом), но еще и не достигла своего расцвета; она, как принято выражаться в таких случаях, напоминает нераскрытый бутон.
"Сегодня Вы получите от меня письмо, полное счастливых излияний, — сообщает Мери своей наперснице в Берлин в очередном, не датированном, как и прочие, послании, — ибо сегодня я побывала у него. Мари Лариш заехала за мною под тем предлогом, что мы вместе отправимся в город за покупками. Первым делом мы поехали в салон "Адель " сфотографироваться — конечно же, для него, а оттуда к заднему входу в "Гранд-отель", где нас уже поджидал Братфиш; мы сели в карету и, спрятав лица в боа, галопом понеслись в Бург.
За маленькой железной дверцей нас ждал старый слуга. По темным лестницам, через лабиринт комнат и коридоров он подвел нас к какой-то двери, а там остановился и пригласил войти.
Когда мы вошли, прямо над головой у меня пролетела какая-то черная птица, по-моему ворон, а из соседней комнаты послышался голос:
— Прошу пожаловать, любезные дамы. Я здесь.
Мари ввела меня в соседнюю комнату и представила ему, и мы тут же пустились в непринужденную, как принято в Вене, беседу. Наконец он произнес:
— Прошу прощения, но мне необходимо минуту переговорить с графиней наедине!
И оба вышли из комнаты.
Я тем временем огляделась вокруг. На письменном столе лежали револьвер и череп. Я взяла череп в руки и стала разглядывать его со всех сторон. Тут вдруг отворилась дверь, и вернулся он. Подошел ко мне и выхватил у меня череп. На лице его отразились испуг и тревога. Когда я на это сказала, что черепов вовсе не боюсь, он улыбнулся…"
Попробуй-ка реши, можно ли принять этот отчет за достоверный. Потайные ходы, тайное свидание, череп, револьвер. Вроде бы многовато этой таинственной театрализованности, а тут еще черная птица, пугающая робких посетительниц! Но не будем забывать, что сама эпоха требовала театральности. По свидетельству фотографий, Рудольф обставил свои апартаменты предметами, вывезенными им из путешествия по Ближнему Востоку, и его кабинет, декорированный пальмами, резными скамеечками, восточными коврами и шелковыми драпри, более всего напоминал гарем турецкого паши. Мария об этом даже не упоминает в своем письме; по всей вероятности, необычность обстановки не бросилась ей в глаза: ведь тогда почиталось за обыкновение гостиную любого мало-мальски приличного буржуазного дома обставлять, подо что-либо маскируя.
"Поклянитесь, что никому не скажете об этом письме: ни Ханне, ни маме; потому что, если они об этом узнают, у меня не будет другого выхода, кроме как убить себя".
Выходит, перед нами не легкое, фривольное похождение, а трагедия и предчувствие смерти с первой же минуты. Мери знает о своей участи — и ставит о ней в известность других, сама же, крепко зажмурясь, покоряется волнам страсти, влекущим ее в роковой омут! Что это значит — "убить себя'?
Как ни толкуй мы эти письма, не вписываются они в общую картину — уж слишком "литературны", и дурных предзнаменований тут больше, чем нужно. Невольно напрашивается подозрение: не задним ли числом они были написаны?
И все же письма эти могли быть подлинными — по крайней мере часть из них, — поскольку в одном месте читатель сталкивается вдруг с такими неожиданными строками: "…я с удовольствием подарила бы тебе какое-нибудь из его (то бишь Рудольфа) писем, но Мари Лариш тотчас отбирает их у меня, говоря, что мы должны быть очень осторожны''. Эта фраза проливает настолько яркий свет на внутренние взаимоотношения этого странного (любовного?) треугольника, что мы склонны принять ее за доказательство подлинного существования всей связки писем, которые никто из посторонних никогда не держал в руках.
(Или мы ошибаемся — и единственная цель и смысл этой фразы сводятся к тому, чтобы объяснить, куда девались бесследно пропавшие письма Рудольфа?)
Как бы то ни было, но, если и дальше развивать историю в этом направлении, следует примириться с тем, что Мария с одинаковым пылом принимает и любовь, и смерть (ведь любовь тем и хороша, что безнадежна), и сопоставить эту кокетливо-жеманную жажду смерти с волнующей остротой запретных любовных похождений, на которые отважилась сия несовершеннолетняя, но довольно ветреная дама. В конце концов, ведь Рудольф тоже постоянно заигрывает со смертью, искусственно (с помощью алкоголя? наркотика?) возбуждаемыми предчувствиями смерти драматизирует свою пресную жизнь; без выложенного на стол (чтобы щекотать нервы? предостерегать?) заряженного револьвера он, пожалуй, и не ощущал бы, что еще жив: важнейшее доказательство жизни заключается в том, что с нею можно расстаться. Что можно самому ее завершить — красиво, эстетично. Финальной арией, как на сцене. Легким и элегантным жестом. Череп — столь же неотъемлемый атрибут исполняемой им в жизни роли, как декорации турецкого гарема, одинаково подходящие для любовных свиданий и официальных аудиенций.
Однако вернемся к Марии.
"Мари Лариш уехала, и я не могу видеться с ним. Я сгораю от тоски и едва могу дождаться дня, когда графиня вернется. Все считаю часы, ведь с тех пор, как я познакомилась и поговорила с ним, моя любовь лишь усилилась. Днем и ночью думаю лишь об одном: как бы его вновь увидеть. Но без Мари это невозможно".
Да, письма явно, более того (нам трудно подавить свои подозрения) — слишком уж явно обвиняют графиню Лариш, а следовательно, реабилитируют баронессу Вечера (которая предала их гласности). Однако за неимением других доказательств случившегося мы вынуждены принять выстраиваемый по ним ход событий, хотя и он является всего лишь результатом целого ряда допусков, ведь письма, как мы уже упоминали, не датированы.
Первое свидание — согласно подписи на оборотной стороне фотографии, выполненной в художественном салоне "Адель", — состоялось 5 ноября 1888 года. Конечно же, совершенно излишне упоминать, что оригинал фотографии утерян, а уничтожить пластинку негатива распорядилась еще сама Мария. Поистине, драматических жестов в этой истории хватает с избытком.
Итак, 5 ноября, скорее всего с помощью графини Лариш, состоялось свидание (или знакомство?) на четвертом этаже Бурга, в прежних холостяцких апартаментах Рудольфа, которые он сохранил за собой и после женитьбы. В ту пору он опять в основном жил здесь — врозь со Стефанией.
Свидание состоялось, и касательно цели, смысла и дальнейшего развития завязавшегося здесь знакомства не возникало сомнений ни у кого из всей троицы. Да что там, это было ясно даже Нехаммеру, старому лакею, который провел дам к своему господину в обход оживленных лестниц и коридоров Бурга запутанным, сложным путем, специально разработанным для таких интимных посещений.
Но, сколь очевидной ни была ситуация, при свидании — утверждается в письмах — не произошло того, что по логике вещей должно было произойти. Вместо этого начался какой-то странный — учитывая предыдущую жизнь и темперамент действующих лиц — роман, платонический, но тем более пылкий (забавы ради? всерьез? из озорства или в угоду изощренной чувственности?), отложенный на "потом" или, во всяком случае, приторможенный, но при этом подогреваемый таинственностью: ночные поездки в карете под тихий посвист Братфиша, послеполуденные свидания украдкой в отдаленных, заброшенных аллеях Пратера, обмен жгучими взглядами в "Опере", жаркие прикосновения ладоней, шепот.
Чего же ради? И как сопоставить эти несуразности с показанием Братфиша (которому, по словам барона Крауса, можно верить), утверждавшего, что в течение трех месяцев — с 5 ноября и до последнего дня января — он по меньшей мере раз двадцать доставлял эту даму в Бург? Тут, как ни подсчитывай, выходит дважды в неделю. Или, может, поначалу реже, а впоследствии чаще? И вообще, к чему была эта заведомо напрасная таинственность?
Почему Мери вкладывала письма в конверты, адресованные лакею, и вручала их посыльному через свою горничную, дабы тот не заподозрил, кто на самом деле является отправителем, и почему Рудольф адресовал свои послания Агнессе Унгер, горничной Марии, аналогичным способом, то есть через несколько рук переправляя их в особняк Вечера? Ведь в разгар этой тайной переписки они обменивались и телеграммами, хотя Рудольф наверняка знал, что они прочитываются министром коммерции.
И что могло быть в этих письмах? О чем они могли писать друг другу? (Письма, как мы знаем, пропали бесследно.) И вообще, зачем им было переписываться, если они часто встречались? Может, они уславливались о свиданиях? Или наследник предавался любовным излияниям? Доверяясь бумаге, отлично зная, что каждый его шаг контролируется соглядатаями? Ведь как раз от них, от всевидящих глаз и всеслышащих ушей отца, он таился! От кого бы еще? Но почему именно сейчас ему вздумалось таиться? О прошлых его связях знало полгорода. К тому же Франца Иосифа гораздо больше интересовали политические связи наследника, а Рудольф и из них не стремился сделать тайну.
Как ни поверни, а практических оснований для такой таинственности не было. Баронесса Вечера — хотя она всячески убеждает читателя своих мемуаров в обратном — вряд ли была бы так уж шокирована этой связью, да и для Рудольфа разоблачение грозило разве что одной лишней галочкой, поставленной вездесущими сыщиками в графе его любовных интриг.
И все же тайна была нужна — именно она-то и была нужна в первую очередь, давая удовлетворение не хуже плотского. Какое эротическое наслаждение может сравниться с остротой игры, в которой оставляешь в дураках всю тайную полицию империи?
Но возможна и более простая, более прозаическая причина. Мы к ней еще вернемся, и тогда, к концу нашей истории, станет ясно, почему у нас вызывает беспокойство и ход развития отношений, и проблема датировки. А вообще каждую историю полагалось бы начинать с конца, ведь события, ведущие к развязке, меняют свое значение в зависимости от того, какой поворот мы избираем. Увы, это тоже в основном вопрос выбора. И нам следует выбрать объяснение двойному смертному случаю, ведь смерть сама по себе лишена смысла. Она нуждается в объяснении. А объяснения здесь нет.
Ведь нельзя же принять за таковое фразы, которые читаем в одном из писем в Берлин: "Я бы жизнь свою отдала, лишь бы видеть его счастливым! С радостью умерла бы ради него, ведь моя собственная жизнь так мало меня волнует!"
Или: "Мы условились, если свидания наши будут обнаружены, скрыться где-нибудь в потайном, никому не известном месте и, проведя наедине несколько счастли-вых часов, вместе принять смерть".
Можно ли этому поверить?
Нет.
А между тем так все и произошло — в основном так.
В одном из писем Мери рассказывает своей корреспондентке, что получила от наследника железное кольцо. Железо, как известно, символизирует верность. На кольце были выгравированы следующие буквы: I. L. V. В. I. D.T.
Мери понятия не имеет, что означают эти сокращения, хотя догадывается, что это начальные буквы какой-то таинственной (магической) фразы-символа.
Затем в следующем письме она извещает, что побывала у наследника и Рудольф расшифровал ей смысл загадочных букв: "In Liebe vereint bis in den Tod".
To есть: "В любви вместе до самой смерти". Диву даешься, с каким наслаждением предаются они жалости к себе! Какие жесты! С какой страстной прочувствованно-стью выстраивают они роли героев любовного романа!
Мария бесконечно счастлива. Делится со своей берлинской подругой еще одной тайной: она получила от него медальон, который постоянно носит на тонкой цепочке. В медальоне хранится лоскуток носового платка, а на нем капля крови — его крови. Чтобы смело можно было носить медальон, она объявила его подарком графини Лариш и не снимает даже на ночь.
Договор, скрепленный кровью, — деталь в духе бидермейера.
"Как бы я была счастлива, если бы мы могли жить пусть в хижине, но вместе. Мы постоянно говорим об этом, и уже одно это делает меня счастливой!"
Может, Франц Иосиф все-таки оказался прав, когда говорил, что Рудольф умер, как портняжка-подмастерье? Наследник трона Австро-Венгерской монархии — и вдруг вбил себе в голову, он-де преследуемый судьбою несчастный влюбленный! И если уж ему не суждено про-жить в заброшенной лесной хижине с избранницей сердца, то пусть лучше наступит счастливая смерть — избавительница от мук земного существования.
Какая нелепость!
Судя по ответам Марии, берлинская приятельница в каждом письме одергивала ее, уговаривала поберечь себя, а то, не дай бог, дойдет до беды. Мери успокаивала подругу, заверяя, что этого не стоит опасаться.
И вот наконец в середине января отослано последнее письмо:
"Дорогая Гер мин а!
Сегодня я вынуждена сделать Вам такое признание, которое наверняка вызовет Ваш гнев. Вчера с семи до девяти вечера я пробыла у него.
Оба мы потеряли голову и теперь принадлежим друг другу телом и душой.
Надеюсь, что в субботу мне не придется ехать на бал, и тогда я, конечно же, снова полечу к нему!"
Даты нет и на этом письме, но скорее всего оно написано 14 января. Дело в том, что 13 января особо помечено в карманном календаре Мери — утверждает баронесса Вечера, — где она отмечала каждую встречу с наследником.
На следующий день Мери отправилась к Родеку, самому дорогому венскому ювелиру, и приобрела у него золотой портсигар — опять портсигар! — на котором распорядилась выгравировать следующие слова: "13 января. Благодарение судьбе!"
К сожалению, и портсигара этого нет, мы знаем о нем лишь понаслышке. (Последним видел его граф Хой-ос: Рудольф из него угощал графа сигаретой в последний вечер.) И все же примем за факт — поскольку нашей истории не обойтись без этой драматической кульминации, — что 13 января произошло какое-то знаменательное событие: либо влюбленные стали "принадлежать друг другу телом и душой", либо в этот день они "обручились со смертью". А может, решились на побег — ведь отнюдь не доказано, что они отправились в Майер-линг с твердым намерением умереть.
Во всяком случае, 13 января стало поворотным пунктом. Какова бы ни была суть их отношений, в этот день они достигли крайней точки; с этого момента появляется предчувствие завершения, конца.
Рудольфу и Марии остается жить две недели. Возможно, они уже знают об этом.
За окнами идет снег, неизменные сыщики и столь же неотторжимые от нашей истории извозчики зябко топчутся на улице. Издалека доносятся веселые звуки бальной музыки — венского вальса, — оживленный гул, смех. В комнате плавает аромат духов. Прислуга растапливает камин, дабы отблески огня загадочно отсвечивали на черном дуле револьвера. Действующие лица нашей истории задергивают отливающие темным пурпуром бархатные драпри, зажигают свечи, поправляют бледновосковые гирлянды цветов, а затем, изобразив на лице выражение страдальчески проникновенного экстаза и устремив взор в блаженный потусторонний мир, берутся за руки — поза прямо для олеографии.
Каков же он, наследник?
Наследник молодцеватый, наследник пригожий, наследник молодой. Наследник бравый. (Был.)
Наследник — это само будущее, олицетворенная надежда и мечта. Его существование — залог сохранения государства.
В детские лета он чуть ли не воплощение младенца Иисуса; дитя сие есть такое же подобие небожителя, как отец его — подобие отца небесного на земле.
Следовательно, наследник — по крайней мере в Австро-Венгерской монархии — золотоволосый мальчик в военном мундире. Он первейший солдат своего отца, его первейший подданный, первейший…
Стало быть, наследник — в известном смысле предстатель народа у трона. Его долг — быть достойным объектом питаемых к нему любви и восхищения, ведь в его лице народ любит и государство, что в свою очередь является его, народа, первейшим долгом.
А поскольку наследнику полагается олицетворять и государство, он уже с первой минуты жизни не простой смертный, а существо избранное. Его привилегия (и обязанность) — неиссякаемое сияние, притягательная сила, не омрачаемая ни малейшей тенью, и острота ума, неизменно сопутствующая красоте (идеал которой подгоняют под него) и назначенью, каковое и есть его судьба.
Стало быть, наследник — символ.
Символична его жизнь, а следовательно, символична и его смерть.
Но как нужно жить, будучи символом, а главное — как умереть?
Вот в чем, собственно говоря, загвоздка нашей истории: неизвестно, что символизирует собою — что означает! — смерть Рудольфа. Смерть его должна бы сопровождаться небесными и земными знамениями: потопом, кровавым дождем, землетрясением. Но таких знамений не воспоследовало.
Если бы рухнули города, если бы коровы доились кровавым молоком и телились двухголовыми телятами, если бы женщина в Себене родила не детей, а кроликов[8], затем и вся империя провалилась бы с треском в тартарары, тогда бы все встало на свои места. Но ничего подобного не произошло.
Умер Рудольф, и ничего не случилось.
Этому могут быть только два объяснения: наследник не умер, а где-то скрывается (он и впрямь будет появляться из небытия на протяжении целых десятилетий в облике усталого странника, кутающегося в пропыленную шинель; постучавшись в дверь хуторского дома в Алфёльде, он попросит напиться) или же он был другим, не таким, как казался, и тогда само его право престолонаследия сомнительно. Во веки веков.
Рудольф не был Рудольфом.
Ведь, когда он умер, ничего не случилось.