Воскресным июньским днем 1969 года семнадцать беленьких непорочных голубок выпорхнули из своих позолоченных клеток в большом банкетном зале «Пьер-отеля». Мой брак с Эриком Орнстайном был не только общественно значимым событием, но, кроме того, гарантировал моему родителю, что он как и прежде будет получать свое ежегодное вознаграждение в престижной на Уолл-стрит брокерской конторе «Орнстайн и Орнстайн», где он состоял на службе в качестве юрисконсульта. В тот день меня осыпали цветами.
– Улыбайся, Мэгги, – нашептывал мне родитель, чинно ведя под руку, – за это уплочено аж двадцать кусков!
В его голосе все еще слышалась горечь. Он никогда не простит мне плохих отметок, украденной в мелочной лавке губной помады, а также, конечно, беременности, узнав о которой он поволок меня в Сан Хуан.
Огромные темные очки и куртка цвета хаки. Он протестовал против войны во Вьетнаме и против того, что случилось со мной. Самые живые воспоминания остались у меня после пригородной женской клиники, где свиноподобный вивисектор за сотню баксов в неделю расправлялся с несчастными зародышами.
Родитель и я уже были на полпути к цели, как вдруг родитель прошептал:
– А тебе действительно этого хочется, дочка? Появился слабый луч надежды, что он даст задний ход, и мы преспокойно отправимся обратно и впредь будем делать вид, будто ничего и не было. Однако вместо этого родитель успокоил меня, уверив, что любовь приходит и уходит, а кушать хочется всегда, – намекая, к тому же, на мою склонность к полноте. Надо полагать, что и меня он зачинал с чувством, которое никак нельзя назвать страстью. Теперь он спроваживал меня, предавая в руки человека, который отнимет у меня саму душу.
Я была ужасно смущена. Сначала еврей-родитель со славянофильствующей родительницей, немного баптизма в лоне епископальной церкви, и вот теперь – этот Орнстайн. Когда я стояла, покрытая дорогим покрывалом – что было частью еврейской свадебной церемонии, – то не чувствовала в этом никакого высокого символического значения, разве что одну беспросветную показуху.
Богато расшитое покрывало, на котором вытканы миленькие веночки, розовые лепесточки, замысловатый средневековый орнамент, а также пухленькие ангелочки, игриво плескающие водицей в алчущие ротики сластолюбивым девственницам. Все это, очевидно, не имело ничего общего с тем, как будет выглядеть мой новый дом – мистер и миссис Орнстайны-младшие в своих четырехкомнатных апартаментах с кухней вместо столовой и с окнами на восток.
Эрик взял мою руку и слегка пожал. Оказывается, у этого чужого мужчины, чья фамилия уже вписана в мой паспорт, липкие ладони. Я искоса взглянула на него. Будем надеяться, у нас с ним никогда не будет дочерей. А если и будут, то не дай им бог такого носа, как у их папаши. Я уже готова была завопить, что все происходящее – не что иное, как ужасная ошибка, однако раввин заговорил по-еврейски. Может быть, я смогу потом заявить, что ни бельмеса не поняла, а потому наш брачный контракт не может быть признан законным.
«Если б мне только знать, Ваша Честь, что это навсегда, уж я бы, конечно, не стояла тут, пока эти треклятые голуби выпархивали из своих клеток и кружили у нас над головами, едва не забросав фекалиями мою новоиспеченную свекровь. Кроме всего прочего, Ваша Честь, примите во внимание мое епископальное вероисповедание!..»
Подозреваю, что в тот момент я упала в обморок или что-то вроде этого – одним словом, на какое-то время отключилась, – потому что вдруг все закончилось, и раввин уже говорил о муже и жене. Догадайся я минутой раньше, можно было просто извиниться перед собравшимися и улизнуть, – пусть, мол, продолжают без меня. Однако теперь поздно, слишком поздно – теперь уж я не я, а мужняя жена. Даже если я и не растолстею по причине замужества, то все равно отныне в каждом своем движении буду зависеть от некоего Эрика Орнстайна. Итак, я обречена на исполнение супружеских обязанностей и никакой страстью здесь даже не пахло.
Одной рукой Эрик крепко взял меня за талию, а другой потянулся к моей накидке и венцу. Моя сестра Клара, исполнявшая обязанности свидетельницы со стороны жениха, принялась распутывать ленты, чтобы добраться до белой фаты, отбросить ее вверх и таким образом предоставить моему супругу наилучшие условия для проникновенного поцелуя. И это моя родная сестра… предательница! Успевшая нажить одного ребенка и уже «спланировавшая» следующего. Что и говорить, дурное дело – нехитрое. Я инстинктивно уклонилась от ее проворных пальцев, но она цепко ухватила меня за плечо.
– Мэгги, – зашептала она, – все ждут, чтобы ты поцеловала его. Давай, не усложняй себе жизнь!
Мокрые губы Эрика припечатались к моим губам, которые были накрепко сомкнуты, чтобы не пустить внутрь его язык.
Присутствующие, в самом деле, ждали. Я вдруг почувствовала себя актрисой, участвующей в грандиозном шоу на соискание академической премии. Вся моя дальнейшая карьера зависела от того, как я сыграю эту сцену. Сбросив венец и накидку прямо на пол, я тряхнула головой, так, что мои волосы рассыпались по плечам и спине. Что ж, подумала я, пусть публика получит то, чего с таким нетерпением ждет, и взасос поцеловала новоявленного супруга. Публика разразилась овацией.
– Браво! Бис! – закричали все.
Я представила себе, как в ответ на эти восторги стягиваю с себя одеяние невесты, срываю лоскут за лоскутом, пока не обнажаюсь совершенно, оставив на себе разве что белый кружевной пояс, белые чулочки и белые остроносенькие туфельки. Вот я ложусь, задирая ноги повыше, колени врозь, и сосредоточенно наблюдаю, как из меня вылетают эти самые пресловутые голубки и начинают кружить по залу.
Затем следует копуляция – прямо под ритуальным покрывалом. Гости начинают одобрительно прихлопывать в ладоши в такт тазобедренным усилиям Эрика, проникающего в мое тело. Эдакая аппетитная символическая картина – например, румяная домашняя колбаса, роняющая капли сока.
Мечты, мечты… Держа Эрика под руку, я начинаю движение в обратном направлении. Все происходит крайне медленно. Мои волосы растрепались. Маленькая дочурка Клары несет за мной длинный шлейф платья. Ей помогает какой-то мальчик со стороны Орнстайнов в пурпурном вельветовом балахончике. Я слышу треск рвущейся материи, когда один из детей наступает на шлейф. Впрочем, это уже не имеет никакого значения. Больше это платье мне не надевать.
Итак, моя родительница, то бишь мать, выполнила свое жизненное предназначение. А именно, успешно сбыла с рук двух дочерей, выдав их за безусловно состоятельных евреев. В общем, семейство Саммерсов преспокойно игнорировало всякую чепуху вроде баптистской бодяги в заведении святого Эндрью, предало забвению темное прошлое, когда наши предки с материнской стороны направо-налево мочили кагал Орнстайнов в старорежимные времена, и уж, конечно, даже не поинтересовалось, желает ли их маленькая Мэгги выходить замуж за этого человека.
В положенный момент оркестр Петера Духина грянул вальс-бостон – специально для молодоженов.
Уже будучи супругами, Эрик и я танцевали свой первый танец. Эрик крепко прижал меня к себе и, шумно дыша прямо в ухо, доверительно сообщил:
– Уж сегодня я тебя оттрахаю до полусмерти!
Одобрительно покачивая головами, гости смотрели, как мы изображаем нечто, лишь отдаленно напоминающее танец. Родительница в своих бриллиантах. Родитель с дешевой сигарой. Приторно-сердечное выражение на лице матери Эрика и развратная физиономия его отца. Да еще все эти друзья, столпы еврейской общины, празднующие событие, которое было для меня все равно что дурной сон. Даже напарник родителя по теннису был тут как тут – таиландский посланник, тот самый, который в прошлом году голосовал против Израиля в Объединенных Нациях. Его пригласили, чтобы продемонстрировать общеизвестный демократизм Орнстайнов. Другой демократический жест состоял в том, что была приглашена наша домработница, чернокожая Джонези, которую усадили на всеобщее обозрение в первых рядах… И вот посреди этого миленького пиршества находилась я – Маргарита Саммерс, двадцати одного года, с дипломом колледжа по специальности «английская литература», мечтающая о карьере журналистки, и танцевала я с человеком, который намеревался не просто поиметь меня, а поиметь до полусмерти.
Два дня спустя Эрик и я отправились в Мюнхен, где, можно сказать, и начался наш медовый месяц – запланированное турне по Европе с остановками в кемпингах. В то первое утро я сидела в гостиничном номере, размышляя о тех страстях, свидетельницей которых он хотел меня сделать, и удивляясь, как я могла разделить его намерения. Жуя пирожные и запивая их кофе, я размышляла, а действительно ли упомянутые страсти имели место. К тому же мне было досадно, что я не нашла в себе сил хотя бы отказать ему, – ведь другого такого случая, увы, не представится.
Эрик, тот человек, с которым я делила теперь ванную комнату, пока что не поимел меня до полусмерти. Я пришла к такому заключению на том простом основании, что еще могла вполне спокойно и трезво мыслить. Вообще-то, когда он проткнул мое тело, я действительно испытала несколько мгновений дискомфорта – что-то наподобие гинекологического обследования усилиями незабвенного доктора Дрисдейла, который двумя неделями раньше установил мне контрацептивную диафрагму. Не обращая внимания на мои крики, Дрисдейл орудовал своими гинекологическими железяками – в том числе специальным зеркальцем для обследования девственниц, – еще один подлог, учитывая дело об аборте в моей медицинской карточке. Эрик тоже игнорировал мои крики, шумно дышал, сопел, после чего издал странного свойства всхлип и разрядился в меня, выплеснув наших нерожденных детей в резиновую преграду доктора Дрисдейла.
– Тебе было хорошо, любимая? – спрашивал он меня после каждого раза, коих было шесть. Шесть раз Эрик впрыскивал в мою плоть свою жидкость.
– Что ты подразумеваешь под словом «хорошо», Эрик? Откуда мне знать, что такое хорошо, если мой единственный сексуальный опыт при участии Скипа Гиллингворта имел место еще в школе?
– А что у тебя было со Скипом?
– После того, как мы участвовали в марше протеста против войны во Вьетнаме, мы пошли на танцы…
– Зачем? – прервал меня Эрик.
– Как зачем? Просто в тот вечер играли мою любимую музыку…
– Нет… – снова прервал он. – Зачем тебя понесло на этот чертов марш протеста?
На том наша доверительная беседа и закончилась, и я так никогда и не рассказала ему, как мы все были возмущены войной, задолбаны школьными порядками, как мы напились дешевого вина из надтреснутой бутыли, в которой болталась какая-то прокисшая фруктина. И было так естественно, что потом мы отправились в захламленную комнатенку Скипа в одном из общежитий Гарварда, где он нежно уложил меня на свою измятую койку. Было бы неправдой, если бы я сказала, что не понимала, к чему идет у нас дело. Но, с другой стороны, было бы такой же неправдой сказать, что я понимала, что «засунуть самую малость» – уже вполне достаточное дело. Два месяца спустя я отправилась в Пуэрто-Рико, а Скип закончил Гарвард.
Через год я едва узнала его, когда он подхватил меня под руку на углу Блумингдейл. И едва помнила о том, что это его ребенка я убила тем дождливым утром в Пуэрто-Рико.
Эрик вышел из ванной, где только что принимал душ, и вокруг бедер у него было обернуто банное полотенце. Он сел. Его плечи и грудь покрывали черные курчавые волосы, влажная оливковая кожа лоснилась, а лицо было сплошь усеяно ярко-красными прыщами. Рассматривая моего мужа, я пришла к вполне объективному заключению, что если бы у него имелся подбородок, а нос был немного покороче, то он, возможно, был бы не так уж и плох. Да еще эта буйная волосяная растительность… Он, плотоядно потирая руки, немедленно приступил к завтраку. Я сидела, поджав под себя ноги, в шелковой ночной рубашке розового цвета. Всякий раз, когда я что-нибудь брала с подноса, моя левая грудь слегка приоткрывалась.
– Полегче с пирожными, не то тебя разнесет, – предупредил Эрик. – Ты не можешь побыстрее? – прибавил он немного погодя. – Я хочу успеть в Дахау, пока есть солнце…
Я недоверчиво посмотрела на него, еще раз попытавшись понять, почему Дахау значит для меня гораздо больше, чем для моего еврейского муженька. Если бы только Эрик мог осознать, что к осмотру Дахау невозможно относиться иначе как к всеисторическому позору человечества – так и только так, – то, пожалуй, я была бы век ему верна.
– Я собираюсь принять ванну, – сказала я потягиваясь.
Эрик уставился на меня долгим взглядом, который мог означать только одно – мне опять придется смотреть в потолок взглядом страждущей камбалы. Я поспешила запахнуть грудь, чтобы не дать ему лишнего повода, однако его не так-то просто было провести. Он ухватил меня за запястье, потянул к себе и завалил на постель. Пробормотав что-то нечленораздельное, он принялся гладить мои груди и ловить один из сосков губами, попутно инструктируя меня, чтобы я взялась рукой за его набухающий отросточек. Я не сопротивлялась по той простой причине, что сопротивление отняло бы у меня гораздо больше сил, чем если бы я без лишних слов покорилась домогательствам Эрика. Я ощутила его штуку – как он учил меня называть это самое – горячо пульсирующую в моем захвате.
– Отпусти, – приказал он, – не то я слишком быстро кончу!
Однако я продолжала трогать его, сообразив, что то, что для него означает «кончить», для меня означает «начать». Потом, когда он уже вошел в меня, я вспомнила, что забыла вставить диафрагму.
– Подожди! – закричала я. – Я забеременею!
– Не беспокойся, – проговорил он между вздохами. – Тогда у нас будет ребенок. Я могу себе это позволить.
В момент оргазма Эрик был почти задумчив, словно прикидывал, во сколько именно обойдется ему ребенок – включая мое платье для беременности, больницу, сиделку на первые шесть недель, страховку, а также, возможно, и обучение его в начальной школе и колледже.
Надо же было этому случиться!.. Я как могла старалась отвлечь его внимание от моих прелестей, а он таки оплодотворил меня в дешевом отеле – город Мюнхен, Германия. Ковыляя в ванную, я чувствовала, как его теплая жидкость стекает по моим бедрам, и понимала, что все мечты как-то убежать от этой жизни с Эриком в качестве супруга рушились напрочь. Я уже чувствовала себя беременной. Когда я погружалась в воду, у меня не было никаких сомнений в том, что мое существо уже удвоилось. И сколько бы я теперь ни подмывалась, не было никакой возможности воспрепятствовать одному из тысяч его сперматозоидов успешно атаковать мою яйцеклетку. Чувство безнадежности, обрушившееся на меня в этот момент, было намного острее, чем тоска, терзавшая меня перед раввином несколькими днями раньше.
Эрик что-то бездарно насвистывал, когда я вернулась в комнату совершенно нагая и бесстрашная. Больше бояться было нечего. Он встал у меня за спиной, я видела его отражение в зеркале, он улыбался.
– Поторопись, Мэгги. Машина уже ждет нас, чтобы ехать в Дахау!
– Я не поеду.
Это был первый, но отнюдь не последний раз, когда я возразила ему.
– Что значит – не поедешь? Ведь это запланировано!
– Просто это слишком ужасно, чтобы включать посещение Дахау в наше свадебное путешествие. Я не могу.
– Ты будешь делать то же, что и я. Мы теперь одно целое, – заявил он.
Как он был в данный момент не прав. Он отнюдь не был частью целого. Он был просто нуль.
– Ну Мэгги, – захныкал он, – я хотел сфотографировать тебя там на память.
И кому, интересно, достались бы эти фотографии при разводе?
Снимки были сделаны его фотоаппаратом, заявил бы Эрик. Так-то оно так, ответила бы я, но вот улыбочка на фоне мемориала принадлежит мне. Он будет неистово отсуживать у меня все, включая последнюю бутылку из-под апельсинового сока, какая только отыщется на кухне. Я была уверена в этом, как была уверена в своей беременности. Однако я даже не подумала о том, что в таком случае он будет отсуживать и ребенка. Я не подумала об этом, потому что ребенка не могло быть.
В тот день он отправился в Дахау один, а я осталась в номере, продолжая размышлять над тем, как такое могло со мной приключиться.
Я вспоминала большой дом на Лонг-Айленде, где проводила в детстве летние месяцы, – тогда все казалось простым. Родительница отпечатывала свои очаровательные приглашения на семейные экстравагантные вечеринки. Сейшены у Саммерсов. Простенько и со вкусом. Лучших аргументов нельзя было придумать… А может быть, не так уж легко и просто все было и тогда.
Клара и я сидели под огромным драным зонтом в патио за кухней и жевали бутерброды. Родитель и родительница ссорились в доме. Бутерброды лежали стопочкой на тарелке посреди стола из красного дерева. Кусочки хлеба, с которых были обрезаны корки. Арахисовое масло, желе, желтый американский сыр, тунец. Подхватывая языком желе, Клара, кажется, забывала обо всем на свете. По тем обрывкам злых слов, которые долетали до меня, я старалась составить цельное впечатление о разговоре. Речь, кажется, шла о секретарше, которая работала у родителя в адвокатской конторе. Родительница была весьма расстроена. Она предупреждала родителя, что, если подобное будет продолжаться, она уйдет. И ни слова о нас, о детях, отметила я про себя. Я готова была зареветь. Куда денемся мы? Я была ужасно напугана появлением в нашей жизни незваной гостьи. Я взглянула на Клару, но та была слишком увлечена поеданием бутерброда, от которого уже оставался маленький кусочек с капелькой желе и арахисового масла.
– Клара, – прошептала я, – ты слышишь?
– Слышу, ну и что? – равнодушно ответила она, засовывая остаток бутерброда в рот и подталкивая его внутрь указательным пальцем.
Вряд ли Клара испытывала такую же боль, как я. А если испытывала, то, вероятно, реагировала на это по-своему. Ни одна из нас не могла успокоить и ободрить другую, потому что не было никого, кто бы нас этому научил.
Родительница выскочила из двери кухни, когда я была готова приняться за бутерброд с тунцом. Следом за ней родитель.
– Шикса ты тупая! – завопил он.
– Я люблю тебя, мама, – вырывается у меня непроизвольно.
Ослепнув от горьких слез, мать стремительно бежит по направлению к теннисному корту, даже не оглянувшись на меня.
Отец усаживается рядом с нами, и я поражаюсь способности Клары тут же втянуть его в разговор о собственных планах на вторую половину лета.
Что же, так у Саммерсов заведено – каждый за себя.
– Можно я буду ходить на теннис в клуб?
– Можно, – смущенно отвечает отец.
Однако тут вмешиваюсь я. В свои девять лет я не слишком разбираюсь в хитросплетениях отношений между полами.
– Почему вы с мамой ссоритесь?
– Мы не ссоримся, – отвечает он. – У взрослых иногда случаются размолвки, но они не ссорятся.
– А что такое шикса? – настаиваю я.
– Шикса, – без колебаний объясняет он, – это просто глупый человек.
Однако даже в девять лет трудно удовольствоваться подобным объяснением. Впрочем, годы спустя я поняла, что ошибалась. В том-то и дело, что у взрослых действительно очень часто случаются недоразумения, а шикса – для мужчин, вроде моего родителя – действительно означает глупая женщина.
Когда Эрик в тот вечер не вернулся в отель к ужину, я почувствовала детский сосущий страх где-то внутри живота. Да, я помнила этот страх еще с тех пор, когда в конце дня, прислушиваясь, ждала, что в замке входной двери начнет поворачиваться ключ и отец снова войдет в мою жизнь. Я никогда не знала, что случится на этот раз и когда начнется ссора. Я размышляла о том, сколько мне пришлось вытерпеть от него – от моего родителя. Когда ему было это выгодно, он становился евреем. Когда же он вращался в кругу знакомых моей матери, в кругу титулованных русских аристократов, изгнанных с Родины, то вдруг превращался в нееврея. Он был евреем, когда тщеславно благотворительствовал своими ссудами Нью-Йорк, где влиятельные коллеги резервировали ему местечко за богатыми столами. Он был неевреем, когда наведывался к своим клиентам, нефтяным магнатам в Техасе, которые дружески шлепали его по заду, отпуская антисемитские шуточки.
Все это, без сомнения, имело самое прямое отношение к тому, как складывалось мое детство, которое прошло в богатом жилом доме, стоявшем особняком на Пятой авеню. Я росла в окружении бесчисленных лифтеров и вахтеров, чьи лица я научилась не замечать на улице, когда эти люди, переодетые в цивильное платье, выпадали из служебного контекста. Я рассматривала их исключительно в качестве прислуги для богатых – для таких семей, как наша, – и смущалась, когда кто-то из них вдруг приветствовал меня, встретив на Медисон авеню. Между тем в отличие от других квартировладельцев мне приходилось проводить в их обществе довольно много времени, потому что отец имел обыкновение не пускать меня в квартиру, если я возвращалась домой позже указанного часа. Пристыженная и оскорбленная, я сидела в фойе на потертом кожаном диванчике около ночного вахтера. Разве не ужасно провести всю ночь на этом диванчике, а под утро смотреть, как над мрачными зданиями Центрального парка начинает заниматься заря? Может быть, мне следовало бы разъяснить ночному вахтеру по имени Отис, что подобное ночное времяпрепровождение – как нельзя более естественная вещь для молоденькой девушки моего сословия?
Может быть, мне нужно было разобъяснить ему, что это для него замечательный повод заняться социологическими наблюдениями на предмет того, как богатеи третируют своих отпрысков?.. Между тем Отис смотрел, как я сижу, забившись в угол дивана, и на его лице прочитывалась боль за меня. Он скорбно качал головой и начинал чистить апельсин, который извлекал из пакета, приготовленного для него миссис Отис. Иногда он по-братски делился со мной апельсином или даже пирогом и занимал меня любезной болтовней до тех пор, пока не звонил родитель и не распоряжался пропустить меня в квартиру. Мимо меня проходили жильцы, спускавшиеся поутру выгуливать собак. Проходил почтальон с громадной кожаной сумкой через плечо – он тоже был свидетелем того, как я униженно тоскую в фойе. Приходил на дежурство утренний вахтер и начинал судачить о том о сем с коллегами. Иногда я впадала в своего рода отрешенную созерцательность, размышляя, что безнравственнее в такой непомерной родительской строгости: отцовское пренебрежительное отношение к вахтеру, которого он считал просто низшей формой жизни, или же его бессердечие, когда он не пускал домой собственную дочку, наказывая ее за десять минут опоздания после школьной вечеринки.
Когда я ждала возвращения Эрика той ночью в Мюнхене, я пришла к заключению, что, наказывая меня, родитель наказывал и мучил самого себя. Чтобы понять эту простую вещь, мне потребовалось сделаться взрослой и стать миссис Орнстайн. Однако как все это объяснить Эрику – человеку, который купился на фальшивый фасад моего богатенького и презентабельного семейства, – разве он может понять, как муторно и пакостно на душе у этой позолоченной девушки, которую он взял в жены?.. Подобные размышления навели меня на мысль о возможной нерасторжимости нашего союза. Перед моими глазами даже проплыло видение надгробной плиты, на которой были отчеканены слова: «Здесь покоится Маргарита Орнстайн, возлюбленная супруга Эрика Орнстайна». Чуть позже мне подумалось, что это был бы не просто Конец, а своего рода последняя запись в книге моего заимодавца. Ну уж нет! В этой жизни мне хотелось еще кое-чего, кроме почетного звания «возлюбленной супруги».
Мало-помалу дело начинало проясняться. Я всегда вела себя как затюканный ребенок, который старается оправдать родителей и всячески отрицает возможность того, что именно они льют деготь в наш мед. Все мои размолвки с отцом я принимала как должное, отыскивая мотивы, объясняющие его поведение, и задним числом оправдывая его, – просто другого выбора у меня не было. Что касается матери, то она, с ее ледяной рассудительностью в отношение всего, что преподносила жизнь, никогда и не думала скрывать свое безразличие ко мне. Бедный, бедный Эрик Орнстайн. Вот это я и скажу ему, как только он вернется в отель. Впрочем, ему этого не понять.
– Бедняжка Эрик!
На его лице отразилось смущение, рука замерла на дверной ручке.
– Но ведь это и не удивительно, правда? – мягко продолжала я.
– Удивительных вещей вообще не так уж много на свете, – наконец пробормотал он. И, помедлив, добавил многозначительно: – Знаешь, Мэгги, то, что ты отказываешься быть со мной во время свадебного путешествия, не что иное как начало недопустимого с твоей стороны поведения…
Хотя Эрик так или иначе покончил с осмотром мемориальных достопримечательностей, связанных с кошмарами прошлого, я все еще была поглощена кошмарными воспоминаниями о своем детстве. В конце концов мы оказались в лондонском «Коннот-отеле», и первое впечатление об этом городе никогда не изгладится у меня из памяти. Я как будто попала в закрытый мужской клуб, причем незваным гостем. Я проникла в запретную зону, где висел густой сигарный смог и бил в нос крепкий перегар бренди, где жизнь Эрика потекла в соответствии с финансовыми газетными сводками, а я оказалась из нее выключена. Эрик прибыл в Лондон, чтобы повидать нужных ему людей, занятых бизнесом, и более чем прозрачно дал мне понять, что в течение дня мне лучше заняться какими-нибудь своими делами. Во время одного из моих бесцельных блужданий по городу я забрела в «Шотландский Дом», чтобы присмотреть себе юбку, и там повстречала Куинси Рейнольдс.
Она была моя абсолютная противоположность. У нее было все, чего не было у меня. Миниатюрная фигурка, рыжие волосы, веснушки и нежный голосок. Несмотря на внешность, она была стойким оловянным солдатиком и придерживалась того мнения, что человек может выжить в любом аду. Куинси похоронила ребенка, который был неизлечимо болен уже в момент рождения. Именно Куинси приняла решение отключить систему жизнеобеспечения ребенка, когда он лежал в глубокой коме, и его мозг был мертв по меньшей мере двадцать недель. Но и это было еще не все, что довелось испытать Куинси. В тот самый момент, когда она занималась больным ребенком, муж известил ее, что уходит к какой-то женщине, с которой познакомился в самолете.
Куинси рассматривала жизнь как бесконечную полосу препятствий и ухитрилась – да, ухитрилась – сделаться одним из самых удачливых телевизионных агентов. Она вела дела на пару со своим вторым мужем Дэном Перри, весьма известным специалистом по бухгалтерскому учету, который к тому же был достаточно умен, чтобы понять, что горе заставляет человека иначе взглянуть на окружающий мир. Он понимал, что Куинси нуждается в успехе более, чем в чем-нибудь другом. На двери их офиса была вывешена табличка «Рейнольдс и Перри». Однажды кто-то вывел под ней губной помадой надпись: «вместе до гроба». Ни Куинси, ни Дэн даже не сделали попытки ее стереть.
Человек, считала Куинси, может пережить что угодно, если только не потерял чувства юмора. Это самое чувство и объединило нас, когда мы нашли друг друга в дебрях мохеровых свитеров и кашемировых шалей. Я бродила между прилавками, заваленных всякой всячиной, и была погружена в мысли о моем замужестве. Эрик уже отчаялся каким-либо образом возбудить во мне энтузиазм и вознаградить за то, что мне приходилось делить с ним супружеское ложе. Когда я думала о том, что наше супружество безнадежно прокисло, по моим щекам текли слезы. Эрик даже перестал интересоваться моим мнением о технике секса. До него дошло, что я не только не пылаю к нему страстью, но в лучшем случае стараюсь отнестись к этому стоически. Куинси заметила меня сразу.
– Как бы вам не схватить конъюнктивит, – неожиданно сказала она, глядя на мое мокрое от слез лицо.
Когда я взглянула на нее в первый раз, то заметила обручальное кольцо и испытала что-то вроде облегчения: блеск золота, символизирующий узы Гименея, говорил о том, что у нее есть муж, а значит, как женщина она самореализовалась.
– Слезами горю не поможешь, – добавила Куинси, видя, что я храню молчание.
– Откуда вам это известно?
– Мне известно также и то, что ничто не может заставить женщину плакать, когда ей удалось отыскать лавочку, где любой кашемир продается за полцены.
Она улыбнулась.
– Ну и как он вам? – спросила я.
– Вообще-то, довольно тусклый, – сказала она, немного поколебавшись. – Я бы рекомендовала вам посмотреть здесь шерстяные ткани.
Мы обе рассмеялись. Потом занялись шерстяными тканями, потом рассматривали мохеровые кофточки. И наконец направились к выходу, чтобы где-нибудь отметить знакомство. Отыскав маленькое кафе, мы устроились поудобнее и начали наш разговор.
– Что вы делаете в Лондоне? – поинтересовалась она.
– Я здесь в свадебном путешествии. Мы только что вернулись из… – начала я и умолкла, не решаясь поведать ей, какого рода развлекательную программу запланировал Эрик, чтобы достойно провести медовый месяц.
– Вы плакали из-за него? А может быть, потому что все это для вас так ново?
– Пожалуй, я плакала оттого, что оказалась к этому совершенно не готова. Мне кажется, что в моей жизни уже больше ничего не будет… кроме надписи на надгробной плите…
– Вы хотели сказать – на стене?
– Нет, именно на надгробье.
Кажется, Куинси поняла меня. По крайней мере, она больше не спрашивала, что я имела в виду.
– А я в Лондоне сопровождаю моего клиента, – сказала она, помешивая соломинкой коктейль. – Я агент на телевидении, а мой клиент занят съемками документального фильма о Виндзорском замке. Все говорили нам, что такие съемки вещь совершенно невозможная. Никто еще не смог получить на это разрешения – как-никак королевская резиденция.
Мне стало любопытно. Еще никогда я не встречала женщину, которая, кроме того, что носила обручальное кольцо, занималась собственным бизнесом.
– Ну и пришлось мне натерпеться! Ничего подобного у меня еще не было, – продолжала она. – Когда я ухитрилась добиться разрешения у членов королевской семьи и привезла моего клиента в студию американского телевидения здесь в Лондоне, эта сволочь – исполнительный директор разразилась словесным поносом не меньше чем на час…
– Я не понимаю…
– Очень просто. Его прямо-таки скрючило от зависти, что именно мне удалось добиться этого разрешения. Ведь он сам безрезультатно выпрашивал его два года.
– Но почему он так взъелся?
– Да потому, – нетерпеливо сказала она, – что женщинам в этом мире отведено лишь получать оплеухи. А на телевидении – тем более… Ну а вы что поделываете?
– Я замужем.
– Ну об этом нам уже известно, – усмехнулась она. – Вспомните, как я вытащила вас зареванную из кашемирового изобилия. В данном случае я интересуюсь вашей работой.
– У меня нет работы.
– Ну, это просто глупо. Замужество – вещь недостаточная во всех отношениях. Особенно если вы не очень счастливы. Обратите внимание, прошло только две недели, как вы замужем, а вы уже удивлены тем, что происходит.
– А если бы я и не удивлялась, разве от этого что-нибудь изменилось? Разве бы мне полегчало?
– Скорее всего нет. В любом случае вам следует подумать, чем заняться. Вас что-нибудь интересует?
Сначала робко, а потом смелее я принялась объяснять, что хочу стать журналисткой, причем специализироваться на международной тематике, заниматься событиями мирового масштаба. Может быть, даже делать репортажи о войне.
Она слушала меня очень внимательно и заговорила только, когда я иссякла.
– Хотите работать для телевидения? – спросила она.
Что я могла сказать? По иронии судьбы это было то самое, о чем я только могла мечтать, но облекать свои призрачные мечты в слова, да еще говорить об этом вслух…
– Для телевидения, вы говорите, – сказала я и вспыхнула. – Конечно!
– А почему вы думаете, что сможете этим заниматься? Ведь это дело непростое.
– Не знаю, – отвечала я так, словно уже боролась за свою карьеру, хотя еще две минуты назад даже не помышляла ни о чем подобном. – Но я уверена, что, если бы кто-нибудь дал мне шанс, я бы сумела это доказать.
Куинси опять улыбнулась.
– Это довольно грубая работенка. Другой такой, пожалуй, и не сыскать. Я это знаю, потому что я этим занимаюсь. Хотя, так сказать, с другого конца.
Вот до чего мы договорились в нашей первой беседе, которая началась вполне светски. Речь шла о самом сокровенном, о чем я только когда-либо думала в своей жизни.
– Я должна идти, – сказала я. – Я обещала встретить Эрика в пять, а сейчас уже почти пять.
Я умолчала о том, что Эрик Орнстайн бывает весьма недоволен, когда ему приходится ждать. Не стоило упоминать и о том, что в качестве супружницы я одариваю его чрезвычайно скромно, а он многого и не требует, – так что мне, по крайней мере, нужно постараться не доставлять ему слишком много хлопот вне постели.
– Пусть подождет, – сказала Куинси. – Он подождет и пять минут, и даже пятнадцать. Я обещаю.
Покачав головой, я встала и бережно запрятала ее визитную карточку в свой бумажник.
– Я позвоню вам, как только вернусь в Нью-Йорк, – сказала я.
Я шла в отель с легким сердцем. Настроение было таким, словно я только что почувствовала себя самостоятельным человеком, пройдя акт символической инициации. Впрочем, в действительности дело, может быть, обстояло куда серьезнее, чем какая-нибудь инициация. Я сделала свой жизненный выбор, и еще неизвестно, к чему это могло привести.
Эрик дожидался меня в фойе, сидя на столе и попивая чай. Его нетерпение было очевидным. Он то и дело вытягивал шею, устремляя взоры по направлению к дверям. Он ждал моего появления и моих оправданий после почти пятнадцатиминутного опоздания.
– Маргарита, – строго сказал он, – никогда не заставляй меня ждать. В нашей семье за все плачу я.
Ему понадобилось всего две недели и четыре экскурсии по концентрационным лагерям, чтобы определить правила игры, в которой, как я с удивлением узнала, мне заранее была отведена роль проигравшей стороны.