2

Тяжелый транспортный самолет приземляется на пустынной бетонной полосе в тель-авивском аэропорту Бен-Гурион. Моя рука покоится на сером цинковом гробу, который вот-вот должен быть загружен в чрево самолета. Накануне у меня был еще один прямой выход в эфир во время очередной бомбежки лагеря беженцев в Сабре, которая унесла немало жизней. Я стояла перед камерой, рассказывая о текущей ситуации в самом пекле войны, а также рассуждая о том, каким образом война повлияет на дела израильтян, палестинцев и ливанцев. Я говорила и о многом другом, и все это связалось в одно целое – в один из самых потрясающих и драматических телевизионных репортажей, какой только удавалось записать. Впрочем, маловероятно, что американские телезрители действительно способны понять весь ужас того, что целая страна разорвана на части, каждая из которых захвачена противоборствующими группировками, сражающимися за право выжить.

Голос мой прерывался, а на глаза наворачивались слезы, когда я рассказывала о том, как всего несколько часов назад залпом из ручного гранатомета Джою Валери снесло голову. Мой режиссер делал знаки, чтобы я продолжала, и отказывался прервать съемку, несмотря на то, что я со своей стороны показывала ему, что мне необходима передышка. Он сожалел лишь об одном – о том, что у него закончилась пленка, когда все это случилось. Если бы ему только удалось это заснять, то главная премия в соответствующей номинации была бы у него в кармане. Он уверял меня, что материал отснят грандиозный, и самое главное, нам удалось сделать эпизод прямо с места событий. Что ж, теперь и Джой Валери превратился в эпизод.

Ави Герцог по-прежнему рядом. Генерал с двумя звездами на погонах. Он был рядом со мной, когда погиб Джой Валери. Теперь он поддерживает меня под руку, пока офицеры проверяют все необходимые документы для сопровождения тела Джоя домой в Штаты. Может быть, мне нужно еще раз попытаться дозвониться родителям Джоя в Стейтен-Айленд, даже если редакция в Нью-Йорке уже известила их о смерти сына. Может быть, им будет чуть легче, если они услышат о случившемся от той, кому это не совсем безразлично, от той, которой Джой рассказывал о своем детстве и о том, каково быть сыном местного полицейского. Джой, отчаянный парнишка, чей отец иногда сажал в кутузку его дружков, – подростками они были одной шайкой-лейкой. Может быть, миссис Валери будет тронута, если я расскажу ей, как переживал Джой из-за того, что когда-то нагрубил ей, сказав, чтобы она заткнулась со своим богом. Джой в лицах показывал, как глаза у матери испуганно распахнулись, а ладошкой она прикрыла отвисшую челюсть. Она была в шоке, не в состоянии поверить, что у сыночка, выросшего в доброй католической семье, мог повернуться язык на такие слова… А может быть, и к лучшему, что она больше никогда не услышит о том давнишнем инциденте и будет свято верить, что ее Джой теперь на небесах. Единственное, о чем ей в этом случае останется вопрошать, – почему Всевышний при всей своей бесконечной мудрости отнял у нее единственного сыночка.

Слезы текут по моим щекам, когда я вспоминаю, как всего неделю назад Джой приглашал меня к себе домой на День Благодарения. Я должна сказать миссис Валери:

– «Я с вами незнакома, но я знала вашего сына. Я любила вашего сына. И он приглашал меня домой на День Благодарения. Он меня уверял, что у вас дома больше всего заботятся о том, как принести пользу душе. Понимаете ли, миссис Валери, вот у нас, у Саммерсов, совсем наоборот. У нас заботятся о том, как добиться успеха в жизни, а духовная пища совершенно исключена из нашего рациона».

Мои рыдания все явственнее, и генерал Ави Герцог молча подает мне мятый носовой платок, который извлекает из кармана своих галифе. Я беру платок, даже не взглянув на генерала, и начинаю вытирать глаза и сморкаться. Потом на меня находит что-то вроде столбняка, потому что четверо мужчин поднимают серый цинковый гроб, погружают его на транспортер, и гроб медленно исчезает во чреве самолета. Джой Валери отправляется домой на День Благодарения. Интересно, было бы ему приятно узнать, что есть люди, которые грустят и печалятся о нем, которые любят его и даже с нетерпением ждут, чтобы получить то немногое, что от него осталось?..

Сегодня в лагере беженцев в Сабре погибли тридцать семь палестинцев. В том числе семья из шести человек. И не осталось никого, кто бы мог их оплакать. Восемь израильских солдат сложили головы где-то в южном секторе Ливана. Их смерть разобьет сердца всему народу Израиля. Сегодня я должна вести репортаж от здания министерства обороны Израиля и обсуждать вопрос о текущей позиции израильских вооруженных сил, а также об ответных действиях со стороны палестинского сопротивления в лагере беженцев Шатиллы.

Я сую руку в карман моего голубого блайзера и сжимаю грязный клочок бумаги – пресловутый страховой полис Джоя Валери, который теперь можно считать гарантийным талоном для оставшегося от него карманного плеера. Дело сделано. Створки грузового отсека самолета захлопываются, и публика начинает расходиться. Я медленно бреду прочь, мысленно воспроизводя картину: контейнер с телом исчезает, и больше я его никогда не увижу.

Навстречу мне бежит режиссер и пытается докричаться до меня сквозь рев самолета, который выруливает для взлета.

– Мэгги, – слышу я, – в час дня мы начинаем прямую трансляцию от министерства для вечерних новостей!

Я киваю. Прямая трансляция, не прямая трансляция – какая к дьяволу разница?.. Вопрос, разрешат ли мне рассказать о том, зачем и почему на войне убивают людей – даже тех, кто просто приехал отснять безумие этой бойни.

«Выживание есть самая рутинная часть нашего существования». Не помню, кто именно это сказал. Кто-то из палестинцев, израильтян, а может быть, Куинси? Подумав о ней, я непроизвольно улыбаюсь. Уж она бы несомненно подобрала достойные слова, чтобы охарактеризовать весь этот содом. Я улыбаюсь вопреки смертельной тоске. Куинси… Кажется, уже сто лет прошло, как мы обедали с ней в Русской чайной, болтали и хохотали до слез. Куинси, которая была в курсе всех моих дел, включая ту последнюю ночь, когда я наконец ушла от Эрика Орнстайна. Я помню, как она выслушивала все мои жалобы, а я выслушивала всю горькую правду о моем замужестве и о человеке по имени Эрик Орнстайн, которого она терпела только потому, что он был моим мужем.

– Есть в жизни вещи и похуже, чем развод, – спокойно констатировала Куинси. И была права.


– Я отвезу тебя в отель, – предлагает Ави, беря меня под руку.

– Нет, это ни к чему. Меня подбросит кто-нибудь из Ай-би-эн, – говорю я.

– Знаю, что это ни к чему, – отвечает он, подводя меня к автостоянке. – Но мне бы очень этого хотелось.

Глядя на него, я сознаю, почему вот уже на протяжении шести месяцев я упорно отвергаю ухаживания этого человека. Много раз я видела его крупную сильную фигуру, когда он широкими шагами спешил по коридорам министерства обороны, но всегда притворялась, что не замечаю его. И всякий раз он старался заговорить со мной, а я слушала его симпатичный мелодичный акцент и притворялась, что не слышу. В конце концов я научилась узнавать его издалека – по взлохмаченным волосам и своеобразной походке. Он держал руки в карманах и его плечи были слегка приподняты. И я успевала предусмотрительно улизнуть прежде, чем он подходил. Однажды, когда мы столкнулись с ним лицом к лицу на повороте одного из многочисленных коридоров, я с трудом удержалась, чтобы не улыбнуться, взглянув в его смущенные карие глаза. Он показался мне очень красивым, и, пробормотав какую-то чепуху, я поспешила пройти мимо. Он был так привлекателен, что даже становился опасен.

– Вы в Тель-Авиве остановились в «Голан-отеле», не так ли? – спрашивает Ави.

– Верно. А как вы узнали?

– Так и узнал, – мягко уклоняется он.

Не берусь описывать его автомобиль типа «седан». Скажу лишь, что у него было четыре колеса, две двери и один руль. Впрочем, это так же ясно, как и то, что генеральская форма включает в себя черные ботинки и штаны цвета хаки. Я сама села в автомобиль, памятуя об обычаях Израиля, где не знают, что такое помогать женщинам усаживаться в машину, вылезать из нее, предлагать огонь для сигареты, а также не ведают о том, что, позанимавшись любовью с женщиной, не слишком вежливо тут же лезть под кровать в поисках своих носков, кальсон и прочих принадлежностей.

Пока Ави заводит машину, я искоса поглядываю на него, быстро прикидывая, сколько ему может быть лет. Пожалуй, около сорока. Таким образом, у нас разница в возрасте пять-шесть лет. Впрочем, сегодня Мэгги Саммерс, американская тележурналистка, не чувствует себя на тридцать четыре года. Я кажусь себе столетней развалиной, хотя ума у меня не больше, чем у пятилетнего ребенка. Я чувствую себя так, словно по мне прошелся дорожный каток.

Ави направляет автомобиль на хайвей Иерусалим-Тель-Авив. Он обращает мое внимание на всяческие придорожные знаки, указывающие, где располагались стратегические позиции иорданских солдат до Шестидневной войны 1967 года. Он показывает мне место, откуда иорданские подразделения при помощи полевых биноклей могли бы рассмотреть через окна кнессета, что происходит внутри – в частности, побрился ли с утра израильский премьер. Подобные доводы я уже слышала много раз, – нечего сказать, уважительные причины для того, чтобы тысячи иорданцев продолжали гнить в ужасных лагерях для беженцев. Откинувшись на сиденье, я прикрываю глаза. В висках у меня стучит, а все тело невыносимо, как никогда раньше, ноет.

– Почему вы целых шесть месяцев избегали меня? Я каждый день надеялся вас увидеть, а вы даже отказывались говорить со мной.

Сказав это, Ави продолжает смотреть на дорогу.

Открывая глаза, я вижу его чудесные руки, которые мягко лежат на руле. О прикосновении таких рук можно только мечтать, даже не зная, кому они принадлежат.

– Тысяча извинений, я ужасно близорука. Вероятно, я просто не видела вас.

Он поворачивается и смотрит прямо мне в глаза, а я перевожу взгляд на окружающий пейзаж.

– Я заговаривал с вами несколько раз, но всякий раз вы упархивали. Иногда прямо на середине фразы.

Он улыбается.

– Мне действительно очень жаль, – немного заикаясь, бормочу я. – Вполне возможно, что я просто не слышала вас…

– Стало быть, – хладнокровно замечает Ави, – вы не только слепы, но и глухи.

Я не удерживаюсь и прыскаю от смеха.

– Довольно грубо с вашей стороны, вам не кажется? Я же сказала, что мне очень жаль. Давайте будем считать, что мы познакомились только сегодня и начнем все сначала.

Он берет мою руку, которая лежит на сиденье между нами.

– Вчера вы отличались таким трезвомыслием, что я не сомневался – сегодня мы оба забудем все, что случилось.

Я снова прикрываю глаза, чтобы перетерпеть приступ боли. Конечно, он совершенно прав.

Остальную часть пути до Тель-Авива мы молчим. Автомобиль сворачивает к площадке перед моим отелем.

– Я провожу вас в отель. Мне не хочется оставлять вас одну, – заявляет он.

– Не стоит, честное слово. Я в полном порядке и…

– Это не имеет значения. Я должен быть уверен, что вы благополучно устроились и у вас есть все необходимое. – Он слегка дотрагивается пальцами до моей щеки. – Кроме того, я не хочу, чтобы вы одна поднимались в лифте.

Должно быть, у мужчин Израиля появился какой-то новый обычай – всенепременно сопровождать женщин при посадке в лифт и ни в коем случае не отпускать их в подобное путешествие в одиночестве. Они почему-то не отличаются такой удивительной заботливостью, когда дело касается другого – например, войны. Или, скажем, постели.

Мы идем в фойе, где Гила, администратор отеля и моя самая близкая подруга в Израиле, немедленно меня окликает.

– Мэгги, для тебя письмо из Нью-Йорка! Подожди!

Она тут же выходит из-за стойки, у нее осиная талия, синее платье-джерси, и она протягивает мне розовый конверт.

– Спасибо. Кажется, это уже третье за эту неделю…

Она улыбается и смотрит на Ави, словно он полноправный участник нашего разговора.

– Он все еще с тобой?

– Думаю, да.

– Когда имеешь дело с такими, как он, думать не нужно – нужно быть уверенной. Уверяю тебя, что он в самом деле все еще с тобой. Ну ничего, не беспокойся, я сегодня на дежурстве и буду поблизости.

– Не беспокойся. Все будет в порядке.

– Я в этом и не сомневаюсь, – говорит она, снова поглядывая на Ави.

– В любом случае – огромное тебе спасибо, – говорю я, пробегая глазами письмо.

Это от родительницы, которая интересуется, намерена ли я посетить во время отпуска родной дом.

– Поедешь домой? – спрашивает меня Гила.

– Надеюсь, что нет. Надеюсь, этого удастся избежать, – отвечаю я.

У меня нет никакого желания гробить еще один отпуск в обществе Саммерсов.


Был День Благодарения 1961 года. Клара и я заливались смехом, глядя, как из кулька высыпаются всяческие гостинцы – воздушная кукуруза, виноград, хурма, а также картинки с изображениями святых. Около меня сидел дедушка Малков – в превосходном расположении духа по причине того, что вышел победителем в марафонском шахматном турнире в русском эмигрантском шахматном клубе. Он легонько трепал меня по колену, пробуя остановить мой смех. Бабушка Малкова была, напротив, расстроена. Она не смогла попасть в музей искусств «Метрополитен», где экспонировалось собрание раритетов из царской России, и чувствовала себя почти униженной.

– Подумать только, заставлять меня выстаивать длиннющую очередь, чтобы полюбоваться вещами, которые эти воры украли у нашей семьи!

Джонези, моя няня и наперсница, торжественно внесла на огромном синем подносе жареную индейку. Джонези, которая однажды взялась помогать мне разгадывать кроссворд в учебнике грамматики за третий класс и там, где требовался овощ на «а», ни мало не сомневаясь посоветовала вписать «агурец». Джонези, которая даже не удосужилась воспользоваться государственной образовательной программой для цветных, выдвинутой борцами за гражданские права. Приехав из Алабамы, бедная девушка осталась на вечную службу у Саммерсов… Роза, помощница Джонези, несла еще два синих блюда. На одном был разваренный дикий рис, а на другом молодой горошек – дары родных полей. Родитель уже готов был наброситься на индейку, когда родительница, прочистив горло, громогласно объявила:

– Сначала возблагодарим его!..

– Кого это его? – удивился родитель. Впрочем, он тут же вспомнил, о ком именно шла речь. Однако мы с Кларой успели захихикать. Все это напоминало нам школьную рутину. Мы ничуть не удивились, когда он церемонно поправил галстук-бабочку, снял несуществующую пылинку со своего пиджака и, склонив голову, начал декламировать:

– Благодарим Тебя, Боже, за все то, чем Ты облагодетельствовал это семейство! Во имя Иисуса Христа, Господа нашего, аминь.

Итак, он произнес благодарение, несмотря на все прочие свои убеждения. Благодарение есть благодарение, дань отцам-основателям. Это означало, что на сегодня наше семейство безраздельно перешло в епископальную конфессию, плавно перекочевав из Ветхого завета в Новый.

Пробубнив все, что приличествовало случаю, родитель уже почти приступил к расчленению индейки, как вдруг остановился.

– Мэгги, – сказал он, – я отпускаю все твои прегрешения. Сегодня День Благодарения, и я отпускаю их тебе.

– Спасибо, отец, – промямлила я, не слишком четко сознавая, какого именно отца я имела в виду в данном случае. После небольшой паузы я поинтересовалась:

– А что такое прегрешения, отец?

Я могла не знать теорему Пифагора, но что такое прегрешения, я, конечно, догадывалась. Однако в мои тринадцать лет мне было хорошо известно, что иногда казаться глупее и наивнее, чем ты есть на самом деле, – весьма полезная вещь. Эта милая ложь зачастую помогала избежать неминуемой кары.

Родительница улыбалась, довольная. Ее супруг и отец двух ее детей был еще, кроме всего прочего, справедливым главой семейства, который милостиво отпускал прегрешения своей младшей дочери. Стало быть, Мэгги Саммерс получит назад все отнятые у нее привилегии, невзирая даже на двойки по математике и истории.

– Пойди принеси словарь, Мэгги, – велел родитель.

Словарем у нас называлась огромная книга, которая покоилась на старинном шкафу в прихожей. Я очень осторожно поднялась. Осторожно – чтобы, не дай бог, не поцарапать наш до блеска отполированный белый мраморный пол. С серьезным видом я отправилась листать гигантский «Вебстер», чтобы отыскать там слово «прегрешение». Каков же был мой ужас, когда я не смогла этого сделать по причине никудышного знания грамматики. Если я не отыщу это проклятое «прегрешение», мне не разрешат говорить по телефону, смотреть телевизор, слушать магнитофон, а также пользоваться губной помадой во время уикэндов и каникул.

«Боже, если Ты только есть, – взмолилась я, – Отец, Сын и еще этот, как его, бородатый еврей, помогите мне найти эти чертовы «прегрешения»!»

Один из этих трех, к кому я так страстно обращалась, видимо, все-таки услышал меня, и я нашла то, что требовалось.

Повторяя про себя найденную формулировку, я медленно вернулась обратно в столовую и осторожно уселась на свое место. Клара была уже готова заплакать, а дед пытался ее развеселить, демонстрируя свои вставные челюсти. Бабушка качала головой. Одна родительница чинно восседала на краешке стула, и ее обильные жемчуга едва не клацали о тарелку.

– Ну, Мэгги, ты нашла определение? – спросил меня родитель.

Я отбарабанила только что затверженное, не забыв добавить «спасибо тебе, отец, теперь я это хорошо усвоила» – тем же самым тоном, как будто это было частью определения, которое я нашла в словаре. Родитель выглядел удовлетворенным. Он тут же переключил внимание на индейку – ту самую, что все еще лежала на синем подносе. Вдруг Клара, пробормотав извинения, взахлеб зарыдала и выбежала из-за стола. Мать устремилась следом.

– Почему вы так делаете? – всхлипывала она в соседней комнате. – Зачем унижаете ее?

В столовой воцарилось напряженное молчание, посредством которого Саммерсы пытались возобновить подобие радостно-праздничной трапезы. Когда наконец Клара вернулась, я адресовала ей благодарную улыбку. И все-таки, несмотря на все мои страдания, мне почему-то казалось, что это именно я виновата в подпорченном праздничном обеде.


Ави Герцог стоит на открытой террасе, примыкающей к гостиной моего номера. Отсюда открывается широкая Панорама – море и прибрежная полоса вдоль всего Тель-Авива. Подобрав под себя ноги, я сижу на софе и смотрю на него. Очень умно и деликатно он расспрашивает меня о моей жизни. В умении вести беседу ему никак нельзя отказать. Видимо, он изрядно наловчился в этом деле во время многочисленных допросов, которые регулярно устраивает заключенным-арабам, плененным израильской армией за последние три года войны, которая, кстати, принесла ему генеральский чин.

– Мне кажется, – говорит он, – в вас странным образом сочетаются чувство юмора и пессимизм. Именно такое у меня сложилось впечатление. Не знаете почему?

Я не спешу отвечать, предпочитая уклониться от обсуждения предмета, который называется Мэгги Саммерс собственной персоной. Как бы объяснить ему попонятнее, что я в принципе отнюдь не возражаю, чтобы он исследовал мою плоть, – лишь бы только не лез в душу. Дар слова на время оставил меня. Я не могу подобрать удовлетворительного объяснения тому, что я такая, какая есть, и ничего больше. Пожалуй, в данном случае вполне сгодился бы и развязный ответ, если бы это поспособствовало переходу к более интимной фазе беседы.

– Полагаю, дело в том, что я не могу чувствовать себя счастливой постоянно, – сформулировала я наконец и тут же пожалела о сказанном, потому что звучало это довольно глупо.

– Нет, Мэгги, дело не только в этом. Я наблюдал за вами в течение нескольких месяцев, я хотел узнать вас, однако вы оказались более недоступны, чем сам Арафат. И все же я часто видел, как вы смеетесь и шутите, разговаривая с другими журналистами или даже с министерскими служащими. Почему же вы так опасались разговора со мной?

В этот момент мне было трудно выдержать его взгляд. Он умел прочесть то, что от других можно было без труда утаить. Я с самого начала поняла это инстинктивно. Я сменила позу и опустила подбородок на руки, сложенные на коленях.

– Прошу вас, Ави, – сказала я, – расскажите мне о себе.

Будучи весьма умен, он отнюдь не стал этому противиться, зная по опыту, приобретенному на допросах, что немного информации о себе позволяет собеседнику расслабиться и в результате развязывает язык.

– Я родился в России, а сюда приехал в четыре года, когда здесь еще была Палестина.

Ну вот, извольте видеть – еще одна жертва сродственников моей бабушки по матери, учинявших в России погромы.

– Я очень горжусь своей страной, потому что я был свидетелем того, как она выросла буквально из ничего – из мечты, которую мало кто считал осуществимой. И все же какая-то часть меня по-прежнему остается русской. На этом языке я говорю, я люблю русскую музыку, люблю песни, которые с детства слышал от родителей.

– А вы всегда мечтали быть военным?

– Нет, – отвечает он с легкой улыбкой. – Вообще-то я хотел стать врачом… Но потом начались вещи… – Он умолкает.

– Какие вещи? – тут же интересуюсь я.

– Вы спрашиваете таким тоном, как будто берете у меня интервью.

– Вовсе нет. Просто мне всегда хотелось понять, как человек, который мечтал служить делу охраны здоровья людей, вдруг начинает способствовать их убийству.

Я замечаю, что сделала ему больно.

– Я вырос в кибуце в местечке Эмек-ха-Шароне. Мы жили бок о бок с палестинцами. Ну а потом, в 1947 году, перед войной за независимость, началось то, что вы назвали «способствовать убийству». Оккупантами были англичане, арабы стали испытывать страх и начали устраивать рейды на еврейский кибуц. Я полагаю, их логика была следующей. Если нас не будет, то англичанам не останется ничего другого, как уйти. Когда мне было пять лет, арабы напали на наш кибуц и убили моего отца. Это и заставило меня изменить представления о том, что такое мирное сосуществование.

Совершенно ясно, что Ави затрагивает какие-то потаенные струны моей души. Что-то начало происходить во мне еще тогда, когда я старалась избегать его.

– Во время событий на Синае в 1956 году, – продолжает он, – когда мне было четырнадцать, убили моего старшего брата. Тогда я окончательно распрощался с мечтой отправиться в Штаты, чтобы учиться на врача. Я понял, что необходим здесь. В Израиле у меня осталась только мать, и я не мог ее бросить…

В этот момент я ощущаю нечто гораздо более сильное, чем сексуальное влечение. Я едва подавляю желание обнять его. Мне хочется ублажать его моим ртом, моим телом – утешать его за его брата, отца, за несостоявшиеся мечты, – в общем, за все, что причиняло ему боль все эти годы… Однако я не могу на это решиться, потому что для этого я должна была бы выиграть свою собственную войну – войну между моим сердцем и головой. Нет, я не хочу сделаться частью его души.

– Я очень сожалею, – говорю я спокойно, – о вашем брате.

В общем, то, что он рассказал мне, довольно распространенная версия того, как выбирают карьеру военного. С одной стороны, смерть старшего брата, а с другой – мысли о возрождении Израиля. К тому же жизнь военного в некотором смысле – безопасная и весьма наполненная. Во-первых, никогда не останешься без работы. А во-вторых, никогда не поздно уйти на гражданку.

– Вы о чем-нибудь жалеете? – спрашиваю я.

– Если бы я жалел о сделанном, это значило бы, что мои брат и отец погибли напрасно.

– Однако ведь служба занимает всю жизнь, не так ли? Я имею в виду, что не остается времени на многие другие вещи.

Он качает головой. Разговор о его персоне закончен.

– Ну а теперь вы, Мэгги. Расскажите мне что-нибудь о себе. Что-нибудь, кроме того, что вы красивы и что у вас успешно складывается карьера.

Нет ничего проще выложить ему все о себе. Все с самого начала. Просто взять и излить свое сердце этому незнакомцу. Однако инстинкт подсказывает, что если уж я решила отдать ему свое тело, то сердце следует оставить закрытым.

– Ну, вас, я вижу, армия держит в прекрасной форме, – говорю я.

У него на лице снова появляется смущенное выражение.

– По утрам я плаваю. Стараюсь делать это регулярно, когда не нахожусь в полевых условиях…

Он шутит и подыгрывает мне.

– Ну а вам как удается быть в такой великолепной форме?

На самом деле его ничуть не интересует моя форма и мой тонус. Гораздо больше ему любопытно, почему в мои тридцать четыре года у меня все еще нет детей. Суть в том, что почти двенадцать лет назад я родила ребенка, который оказался задушен пуповиной, обвившейся у него вокруг горла. Однако об этом я все еще не могу говорить. Как объяснить, что все с самого начала было ошибкой. С тех самых пор, когда я оказалась в ловушке, пронзенная спермой Эрика Орнстайна.

– Мой брак распался шесть лет назад. С тех пор не было человека, от которого я бы хотела иметь ребенка.

– А когда вы были замужем, вам не хотелось иметь его от мужа?

– Нет, никогда. Мой брак был ошибкой с самого начала, – отвечаю я и тут же спрашиваю сама: – А у вас есть дети?

– Нет.

Я не успеваю продолжить тактику задавания вопросов, потому что он меня прерывает.

– Вы часто видитесь с родителями?

– Стараюсь пореже, – смеюсь я. – У меня было ужасное детство и поэтому я стараюсь держаться от них подальше. Но у меня есть сестра, и я встречаюсь с ней всякий раз, когда возвращаюсь в Штаты.

– Ну вот, теперь я опять вижу, что вам больно, – говорит он, закуривая маленькую черную сигару. – Зато другая половина вашей души готова над этим посмеяться.

Он смотрит на меня с нежностью.

– Я помню тот первый раз, когда я вас увидела, – спокойно признаюсь я.

Он выглядит удивленным.

– Неужели? Тогда почему же вы…

– Это случилось в тот день, когда началась война. Пятнадцатого июня. Мы были в Марионе.

– Вы были в составе группы Ай-би-эн, – прерывает он меня. – Вы пытались взять интервью у Хадцада, командующего армией Южного Ливана.

– Нам это так и не удалось, – смеюсь я.

– А вот если бы вы тогда удостоили меня своим вниманием, я, вероятно, смог бы вам это устроить.

– В следующий раз обязательно учту.

Я уже потеряла контроль над происходящим и почти смирилась с неизбежным. Больше ни в чем нельзя быть уверенной. Особенно в своих желаниях.

– В тот день вы были так поглощены работой. Все смотрели на вас, потому что было так странно видеть женщину – военного корреспондента.

– Я тоже ощущала себя не на своем месте, и это меня очень пугало. Впрочем, кажется, для первого раза это обычное дело.

Я поднимаю на него глаза и вижу, что он очень серьезен.

– Мне хотелось как-то защитить вас. Звучит глупо, верно?

Я киваю, хотя думаю, что это звучит весьма сексапильно.

Ави протягивает руку, жестом приглашая меня встать рядом, чтобы полюбоваться прекрасным видом тель-авивского побережья. Я хочу подняться, хотя ощущаю ужасную усталость и не уверена, что смогу сделать эти несколько шагов до террасы. Пока я собираюсь с силами, он вдруг говорит:

– Если ты встанешь, Мэгги, я тебя поцелую. А если я тебя поцелую, то займусь с тобой любовью. А если это случится, я не позволю тебе уехать из Тель-Авива.

С чрезвычайной поспешностью я просчитываю в уме варианты. Я все еще пытаюсь подняться. Ноябрь уже начался. До Дня Благодарения всего трое суток. Мой исполнительный директор предложил мне короткий отпуск, чтобы я могла провести День Благодарения с семьей в Штатах. Для большинства американцев этот день традиционно ассоциируется с весельем, с уютным потрескиванием поленьев в камине, со сладким картофелем, с забавными историями из детства, а также с воспоминаниями, от которых на глаза наворачиваются слезы умиления и хочется обняться со всеми близкими, собравшимися, чтобы обменяться знаками взаимной любви. Что касается меня, то я ничего еще не решила. Телеграмма, которую я мысленно отстукиваю, может звучать приблизительно так:


МАТЬ ОТЕЦ ТЧК ТАК ХОЧЕТСЯ ПРОВЕСТИ ДЕНЬ БЛАГОДАРЕНИЯ С ВАМИ КАРОЙ СТИВЕНОМ ЛИЗОЙ МАФФИНОМ И БРЭДОМ ТЧК К СОЖАЛЕНИЮ ГЕНЕРАЛ АВИ ГЕРЦОГ ОН ЖЕ КОМАНДУЮЩИЙ СЕВЕРНЫМ ФРОНТОМ ОН ЖЕ СОВЕТНИК ПРЕМЬЕРА ПО ДЕЛАМ ЛИВАНА НА НЕОПРЕДЕЛЕННО ДОЛГОЕ ВРЕМЯ ЗАПРЕТИЛ МНЕ ВЫЕЗД ИЗ ИЗРАИЛЯ ТЧК ВЫЛЕЧУ НЕМЕДЛЕННО ПОСЛЕ ТОГО КАК ЗАКОНЧУ ОСМОТР ПОБЕРЕЖЬЯ ТЕЛЬ-АВИВА ТЧК МЭГГИ.


Ави поцеловал меня. Потом еще раз. Потом увлек на софу в гостиной и, не выпуская из объятий, уложил на подушки.

– Я хочу тебя, Мэгги. Я захотел тебя в тот самый первый момент, когда увидел.

Ави вытаскивает из-под моей головы подушки и отправляет их на пол. Единственное освещение в комнате – отблески автомобильных фар и уличных фонарей, выстроившихся вдоль всего тель-авивского побережья. Я помню его по Мариону, Тель-Авиву и Бейруту. Я вспоминаю, каким он показался мне сегодня в аэропорту. Его руки обнимают меня, а сам он лежит рядом на узкой софе, прижимаясь ко мне всем телом.

– Я немного располнела за последнее время, – говорю я с внезапной неловкостью.

Ави не отвечает – лишь крепче прижимает меня к себе, чтобы я перестала дрожать. Со мной, надо сказать, подобное случается, и именно поэтому я старалась избегать его все это время. Я знала, что нечто подобное со мной обязательно приключится, так или иначе это прорвется наружу.

– Тогда в Марионе я влюбился в тебя, – шепчет он.

Я касаюсь пальцами его губ, трогаю его лицо и чувствую его щетину. Он не брит, и это по крайней мере говорит о непреднамеренности его действий. Убирая мою руку со своих губ, он целует меня снова и снова.

– Позволь мне любить тебя, – шепчет он. – Пойдем в постель.

Интересно, что бы сказала на все это Куинси, если бы узнала, как один мужчина влюбился в меня с первого взгляда прямо посреди полей сражений в разбитом на секторы Ливане. Пожалуй, она просто не поверила бы мне. Да я и сама не понимала, почему верю в это.

Ави исследовал языком каждый сантиметр моего тела. Я сопротивлялась разве что одно мгновение. Случалось, я кого-то покупала в постели или продавалась сама. Случалось, меня эксплуатировали в постели. Но никогда мной в постели не обладали. Никогда… до настоящего момента. Когда это происходит в его объятиях, я закрываю глаза, прикусываю язык и начинаю стонать. Выключив свет, мешающий нам обоим, он опускается передо мной на колени, и все начинается вновь – до тех пор, пока я не перестаю что-либо соображать. Теперь он уже знает, как именно нужно ласкать и целовать меня, и всякий раз он заглядывает мне в глаза, словно желая найти в них подтверждение того, что он обладает мной.

Он был превосходен еще до того, как вошел в меня, – самый совершенный и изощренный любовник, какого я только знала в своей жизни. Такого я искала с тех пор, как узнала мужчину. И меня так захватило это занятие, что мои глаза широко открылись, и я с удивлением рассматривала того, кто оказался во мне задолго до того, как в действие был приведен соответствующий орган.

Когда я закрываю глаза, Ави берет мою голову в свои сильные и нежные руки и говорит:

– Открой глаза и смотри на меня, Мэгги. Я люблю тебя.

Я чувствую, как начинается падение с небывалой высоты, и я понимаю, что, когда оно закончится, наша связь неизбежно заставит меня жестоко страдать от боли. И я заранее задаюсь вопросом, когда это должно случиться, и почему-то не думаю о том, что, может быть, на этот раз все к лучшему. За эти годы оптимизма у меня прибавилось… Однако изумительное чувство полета не проходит, Ави обнимает меня, и в глубине души я надеюсь, что, может быть, это никогда не кончится. Если чувство исчезнет, вернется боль воспоминания о смерти Джоя Валери. Но я не хочу, чтобы такой способ самоутешения перед лицом смерти стал для меня необходим как наркотик.

– Пожалуйста, подожди! Я больше не могу! – кричу я.

– Я люблю тебя, – снова говорит он, отирая слезы с моего лица.

И я не уверена в том, что эти слезы мои. В какое-то мгновение мне кажется, что они наши. Потому что в это мгновение мы составляем с ним одно целое. Пусть только на миг…

Все закончилось, но мы не двигаемся. Я глажу волосы Ави и размышляю, стоит ли задать ему один фатальный вопрос, который вот уже несколько часов не идет у меня из головы. Я колеблюсь, боясь испортить то, что уже случилось, поскольку сам Ави уклонился от обсуждения этого предмета. Вдруг я ощущаю раздражение, словно удостоилась оговоренного заранее минимума удовольствия. Я хочу знать, что жизнь продолжается.

– Ты женат? – спрашиваю я.

– На это довольно трудно ответить, – говорит он после небольшой паузы.

Неужели я задала такой сложный вопрос, который требует еще каких-то слов, кроме простых да или нет. Впрочем, как бы там ни было, что сделано, то сделано – мы уже успели с ним переспать… А я-то размечталась, как должна буду остаться в Тель-Авиве и не поеду домой на День Благодарения. Понимаешь, Ави, было просто глупо поверить тому, что ты сказал. Ты ведь сказал, что любишь меня. Однако я поверила. Как поверила и тому, что ты говорил на террасе – что ты на веки вечные задержишь меня в Тель-Авиве и от докучливой необходимости отправляться домой на День Благодарения меня будут отделять миллионы световых лет. Но тебе не понять этого, Ави, потому что в Израиле все – члены одной большой семьи, – за исключением, конечно, палестинских братьев по разуму… Но что еще хуже, я ведь тоже влюбилась в тебя тогда в Марионе – в тот день, когда твоя армия вторглась в Ливан по всей пограничной линии.

– Если быть точным, – добавляет Ави, – то все эти годы мой брак был фактически фикцией.

– Тогда почему ты не развелся?

– Я боялся, что, если я оставлю Рут, она этого не перенесет. Она такая хрупкая…

Хотя он не стал углубляться в подробности, я мгновенно все поняла. Всю эту трогательную историю о Рут и Ави. Рут, хрупкая женщина, вполне счастлива, несмотря на двойную жизнь своего муженька. Она впадет в уныние, если он сам начнет заботиться о себе, или, боже упаси, начнет складывать свои грязные рубашки в чужой бак для белья, или, что еще ужаснее, другая женщина будет драить после него раковину. Он не позволяет себе такой жестокости. Спасибо ему. Вот как приблизительно он думает. С другой стороны, Рут Герцог, по-видимому, всячески дает ему понять, что было бы лучше, если бы со своими мужскими потребностями он разбирался в чьей-нибудь другой постели, – именно этим, кстати, он сейчас и занимается. Таково мое мнение.

– Но теперь все переменилось, Мэгги, – говорит он. – Все стало иначе, когда у меня появилась ты.

Удивительные вещи происходят на белом свете, Ави Герцог. Неужели достаточно один только раз переспать с Мэгги Саммерс, чтобы так вот взять и переоценить всю свою прежнюю жизнь?.. Я смотрю на часы, которые лежат на моем ночном столике, и обнаруживаю, что уже почти одиннадцать часов. Ави лежит на боку, положив щеку на согнутую в локте руку, и смотрит на меня. Я отмечаю про себя, что он отнюдь не обнаруживает суетливой поспешности, не лезет под кровать в поисках носков, – разве не эта сцена запланирована в нашем сценарии на тему о безумной страсти и любви? Похоже, он вообще никуда не собирается уходить. Если кто-то и суетится здесь, так это я сама.

– Ави, я должна принять ванну и одеться. У меня съемка в министерстве.

– Я в курсе, – говорит он, по-прежнему не двигаясь с места. – Я отвезу тебя, подожду, а потом мы вместе вернемся назад, и я смогу всю ночь провести с тобой.

А как насчет хрупкой Рут? Той самой, которая не переживет, если он оставит ее. До этого мне не было никакого дела, так как мне было известно, что продление счастья хотя бы на несколько часов – вещь слишком ценная, чтобы ею рисковать.

Пока я плескаюсь в ванне, входит Ави и облокачивается о раковину.

– Расскажи мне о своем замужестве. Почему ты развелась?

– Довольно трудно рассказать за несколько минут о том, что длилось целых семь лет.

– У меня сколько угодно времени, – спокойно отвечает он.

– Но не у меня, – возражаю я.

Внезапно Ави Герцог превращается во врага. В мои намерения входит всем своим видом демонстрировать молчаливое осуждение всего того, что я, если говорить откровенно, вовсе не подвергаю безоговорочному осуждению – например, любовную связь с женатым мужчиной. Однако выдавать врагу информацию о моей частной жизни отнюдь не входит в мои намерения. И в этот момент я ощущаю необъяснимую солидарность с Рут Герцог – что-то вроде чувства вины за то, что так или иначе продлеваю агонию их отношений с Ави. Я кажусь себе всего лишь исключением из правила, которое не принесет им ничего, кроме пользы. Ави получит, так сказать, заряд бодрости, который поможет ему с честью нести свое семейное бремя. Какая роль отведена мне? Какая роль отведена Рут?.. Ави, который только что проникал в мое тело и почти пронзил мое сердце, теперь намерен заполучить еще и кусочек моего «я»… В конце концов я решила дать ему этот кусочек.

– А почему ты решил, что мы с тобой уже достаточно близки для того, чтобы я рассказывала о моем замужестве и вообще о моем прошлом? Я хочу сказать, что дает тебе право задавать мне такие вопросы?

Он слегка улыбается.

– Что дает мне такое право?

Независимо от ответа, Ави Герцог уже владел частью моего «я».

– Не удаляйся от меня, – нежно просит он, – ты только что вошла в мою жизнь, и мне нужно какое-то время, чтобы ее изменить.

Он не понимает меня. Ему кажется, что за моим молчанием – разочарование тем, что он не свободен и, стало быть, еще не может жить со мной. Впрочем, возможно, это я ошибаюсь, принимая его слова за желание того, чтобы я ради него изменила свою жизнь. Строго говоря, я вообще не уверена, что кто-то из нас готов изменить свою жизнь ради кого бы то ни было.

Но сейчас он целует меня. Моя мыльная щека прижимается к его щеке.

– Я люблю тебя, Мэгги, – говорит он. – И я не собираюсь отпускать тебя.

Вслед за мной он выходит из ванной, надевает носки, влезает в свои галифе цвета хаки и зашнуровывает свои черные, до блеска надраенные армейские ботинки. Одевшись, он усаживается в кресло и наблюдает, как я кисточкой наношу на губы помаду. После недолгого размышления я кладу на веки зеленые тени – очень осторожно, чтобы это не выглядело чрезмерным перед камерой, а затем наклоняю вперед голову, чтобы расчесать волосы. Наконец я одним движением отбрасываю волосы назад. Вид у меня тот что надо – несколько небрежный и бравый. Кроме того, моя кожа излучает особое свечение, которого я не видела уже много месяцев. Остается лишь надеть очки в роговой оправе и рассмотреть себя в зеркало в полной боевой готовности.

– Разве ты носишь очки? – интересуется наблюдательный Ави.

– Нет, – не задумываясь, отвечаю я. – В них простые стекла. Меня просят надевать их для эфира, это якобы придает мне интеллектуальный вид. Что ж, очень может быть…

И только теперь я вспоминаю, как уверяла его, что близорука и поэтому не заметила такого человека, как Ави Герцог.

Он поднимается и обнимает меня.

– И зачем ты только потратила впустую эти шесть месяцев? Целые шесть месяцев мы могли бы уже быть вместе!

Я встаю и стараюсь заглянуть ему прямо в глаза.

– Зачем?.. Зачем?.. – Я кладу руки ему на грудь. – Да потому, что я, может быть, на целые полгода уберегла себя от кошмара и боли – от связи с женатым мужчиной. Вот зачем!

– Даже не дав мне шанса… – добавляет он спокойно.

– Ну у тебя еще будет предостаточно шансов, – тихо говорю я и добавляю: – А вот мои шансы в прошлом.

– Что ты хочешь доказать, Мэгги? – говорит он с досадой.


– Что ты хочешь доказать, Маргарита? – спрашивала меня родительница.

Я лежала на постели королевских размеров и смотрела на ее озабоченное лицо. Тихо гудел кондиционер, нагнетая в дорогую голубую спальню свежий воздух. Было всего полдесятого утра, а родительница уже ухитрилась нарядиться, как продавщица модного магазина. На ней было безупречно белое льняное платье и цветастый шарфик. Макияж без сучка без задоринки. Волосы собраны в шикарный пучок. Несмотря на дикую жару, на ней были даже чулки. Я восхищалась ее готовностью переносить любые страдания, лишь бы выглядеть на все сто.

Она присела на край моей кровати. Ее брови озабоченно сдвинулись, она была близка к панике, глядя на мои безутешные рыдания. Я чувствовала, что она не так тронута моими слезами, сколько раздражена тем, что из-за меня Эрик срочно вызвал ее по телефону.

«Вера, – сказал он ей, – не могла бы ты немедленно приехать и разобраться со своей дочерью?»

Так было всегда. Я автоматически превращалась в дочь Веры, как только не удовлетворяла его в качестве жены Эрика. Точно так же я становилась «дочерью своего отца», как только чем-нибудь огорчала мать.

Поскольку я все еще рыдала, родительница внезапно сменила тон, ее голос наполнился сочувствием, – без сомнений, в этот момент она постаралась вспомнить все, что почерпнула когда-то из учебников по детской психологии. Если бы существовал такой учебник под названием «Проблемы воспитания ребенка в возрасте от 20 до 30 лет», возможно, там было бы написано следующее: «Ребенок от двадцати до тридцати лет страдает от невозможности разрешить нравственный конфликт, разрываясь между желанием покончить счеты с жизнью, поскольку это единственный мыслимый выход, и религиозным страхом, проистекающим от убеждения, что самоубийство – тот вид смерти, который особенно противен Богу…»

– Мама, я больше не хочу жить. Я ненавижу жизнь!

– Мэгги, Мэгги, у тебя прекрасная жизнь. Ты имеешь все, что только можно…

– О какой прекрасной жизни ты говоришь? Я вешу уже почти сто килограммов!

– Но, Мэгги, взгляни, какой у вас чудесный вид на Ист Ривер. Разве много людей может похвастаться таким видом?

– Мама, – всхлипываю я, – я хочу работать, а он мне не разрешает. Я чувствую себя ненужной.

– Разве у Эрика финансовые проблемы? Мысль, что, может быть, она недостаточно четко просчитала финансовые возможности Эрика Орнстайна, привела родительницу в ужас. Неужели она ошиблась? Неужели выдала дочку за пустого человека?

– Нет, мама, – устало сказала я. – Просто я хочу работать. Работать ради себя самой. Я хочу сделать карьеру – иначе зачем тебе было посылать меня учиться в колледж?

Мать расстроенно взглянула на меня и покачала головой.

– Я отправила тебя в колледж, чтобы не лишать замечательного периода жизни. А потом я выдала тебя замуж за замечательного человека, за Эрика.

Было утро. Я лежала невероятно зареванная, с опухшим лицом. Мои слабые пальцы с трудом держали стакан с апельсиновым соком. Главный итог моих размышлений заключался в том, что, увы, в жизни все происходит совсем не так, как мы ожидали. Кстати сказать, хрустальный стакан, который я держала в руке, был одним из двенадцати в сервизе и являлся решающим аргументом Эрика, когда он вызывал сюда мою родительницу. Дело в том, что накануне восемь из них я расколотила от отчаяния во время очередного семейного разбирательства, поскольку испытывала острый недостаток в словесных доводах.

– Прошу тебя, Эрик, неужели мы не можем поговорить одну минуту? Я обещаю не повышать голос и не плакать. Пожалуйста, Эрик. Просто мне надо спросить тебя кое о чем. Отложи свою газету хотя бы на минуту!

Никакой реакции.

– Эр-р-ик!.. – завизжала я. Мой голос достиг крещендо и был, вероятно, услышан тремя этажами ниже, а также тремя этажами выше наших шикарных апартаментов в жилом доме на Ист Энд авеню.

– Я отказываюсь тебя слушать, Мэгги, – заявил Эрик, выглянув наконец из-за своего «Уолл-стрит джорнэл». – Отказываюсь, потому что ты плачешь и кричишь.

– О'кей, Эрик, – я перешла на шепот. – Теперь я не плачу и не кричу. Теперь ты можешь со мной поговорить?

– В чем дело, Мэгги? – Он неприязненно оглядел меня с головы до ног. – Неужели ты опять голодна?

– Прошу тебя, Эрик, – взмолилась я, – я хочу начать работать. Пожалуйста, позволь мне работать.

Большинство женщин и мужчин воюют друг с другом за равную оплату и равные условия работы, я же умоляла позволить мне просто заняться работой, любой работой.

– Я делаю достаточно денег, Мэгги. Я не хочу, чтобы моя жена работала. Дома тоже есть, чем заняться. Например, заботиться обо мне.

Я слушала, но не понимала. У меня был диплом колледжа. Я также закончила курсы машинописи. Родительница предусмотрительно отдала меня в школу, где училась принцесса Рагда, старшая дочь изгнанного короля Ливии. Родительница говорила, что в жизни может случиться всякое, так что получить приличное образование – это как соломки подстелить. У нее все еще сохранялась психология жертвы русской революции – богатые были ограблены голодранцами, лишились земли, недвижимости, власти. Иногда мне казалось, что мировая история пошла иначе, если бы придворные царствовавшего дома Романовых были своевременно обучены, например, машинописи. В этом случае большевики, возможно, не стали бы и мечтать о своей революции. Однако посещая занятия в школе, я не могла не проникнуться сочувствием к принцессе Рагде. Уверена, что и ей мамаша твердила то же, что и мне. Когда же я попыталась объяснить эти простые вещи Эрику, растолковать, что работа необходима для душевного и умственного здоровья людям, даже очень богатым, он неизменно отвечал:

– Я не допущу, чтобы моя жена служила какой-нибудь ничтожной секретаршей. Это не принято. Не принято – и весь разговор.

– Но если только для начала… Только пока я не найду что-то более достойное…

Он пристально посмотрел на меня.

– Если уж ты сгораешь от желания стучать на машинке и подавать кофе, я разрешаю тебе отныне перепечатывать биржевые сводки. Я даже куплю тебе пишущую машинку. А что касается кофе, то этим ты можешь заняться прямо сейчас.

Подобные ежедневные баталии с Эриком заканчивались одинаково. Я часами просиживала у телевизора, объедалась пирожными, макаронами с сыром, вообще жевала все, что под руку попадалось. Иногда среди дня я запиралась в уборной и впадала в состояние, похожее на агонию. Я отчаянно пыталась придумать, чем бы заполнить жизнь в промежутках между почти ритуальными походами в кондитерскую или на рынок. Ужин должен был подаваться ровно в семь вечера, а поскольку Эрик смотрел вечерние новости, он был избавлен от необходимости разговаривать со своей ничтожной женой.

Родительница была смущена моими сетованиями по поводу того, что я располнела, поскольку именно она убеждала меня, что если я не выйду замуж молоденькой, то меня всенепременно разнесет. Я подчинилась ей – и что же?..

– Мэгги, дорогая, – мать говорила со мной так, словно я была не в своем уме, как психиатры разговаривают с депрессивным больным, который забрался на крышу, как полицейские разговаривают с маньяком, убеждая, не расстреливать свою семью из автомата, – Мэгги, дорогая, я не хочу показаться невнимательной к твоим проблемам, но почему бы нам не обдумать все немного позже.

Но разве я уже не обдумывала все? Разве я не смотрела на себя в зеркало, не видела, что мои зеленые глаза начинают заплывать жиром, что мой нос исчезает между щеками, что еще одна складка готова вот-вот повиснуть у меня под подбородком? Разве я не замечала, что мои груди становятся дряблыми, а моя талия начинает исчезать, сливаясь с тяжелыми бедрами? Мои приятели, врачи из санэпидемстанции, больше не присвистывают восхищенно, когда я появляюсь на улице, верный показатель того, что я безнадежно деградирую… Впрочем, одна-единственная полезная вещь от сидения перед телевизором все-таки была. Мое желание сделаться тележурналисткой окончательно окрепло, и теперь я знала доподлинно, чему именно я хотела бы посвятить свою жизнь. Теперь мне оставалось только превозмочь себя, оторваться от телевизора и пирожных и заняться карьерой.

– Мэгги, дорогая, что действительно беспокоит тебя? Признайся, может быть, я смогу тебе помочь, – говорила родительница, разглядывая себя в зеркало.

Она подправила выбившуюся из шиньона прядь, подкрасила губы и подрумянилась.

Что я могла объяснить родительнице, которая была занята только собой. Как рассказать ей, почему я ненавижу жизнь, в которой каждое мое движение контролируется мужем – человеком, у которого один ответ на все мои проблемы – «заткнись-ка!». Эрик говорил мне это множество раз, когда я жаловалась, что нуждаюсь в каком-то занятии, в чем-то сверх супружеского долга удовлетворять его мужские потребности.

«Слушай, Мэгги, – говорил он, – заткнись-ка и не морочь мне голову!»

– В Карнеги-холл отличные танцевальные классы, – сказала родительница. – Почему бы тебе не размять свои косточки и немного не встряхнуться? Но сначала тебе нужно показаться доктору Фельдману. Он пропишет тебе пилюльки, которые немного умерят твой аппетит. Уверяю тебя, за три месяца ты похудеешь на тридцать килограммов!

Хотя она старалась быть спокойной, я чувствовала по голосу, что она близка к истерике. Что и говорить, разве это не верх позора, если Эрик Орнстайн в конце концов будет пренебрегать доченькой, потому что та разжирела и подурнела. В этот момент раздался звонок у входной двери, и родительница поднялась, чтобы открыть. Это была Клара. Я легко определила, что это она, заслышав ор ее довеска, который, проезжая по коридору в коляске, успевал ободрать наши обои. Старшее чадо Клары уже отправилось в школу, и теперь она кантовалась с номером вторым, пока номер третий успешно созревал у нее во чреве. Появившись у меня в спальне, она смущенно заулыбалась, поскольку невольно стала свидетельницей того, как разыгрались мои нервишки. Мэгги, сестричка, которую всегда считали стойкой и храброй, находилась ныне в процессе активного разложения, а Клара, такая деликатная и ранимая, всех надула и теперь лихо управляется с домом, с муженьком, а также уже почти с тремя детьми.

– У тебя ложная беременность, – сообщила Клара. – Стивен и я до утра читали специальную медицинскую книгу, и он определил совершенно точно – это ложная беременность.

Я живо представила психоаналитика Стивена, моего… как бишь его?.. зятя, что ли, и мою сестру Клару, которые сидят ночь напролет, безуспешно пытаясь понять, почему моя жизнь катится под откос.

– Стивен весьма озабочен твоим состоянием, Мэгги, – сказала Клара. – По совпадению у него как раз сейчас есть пациентка, у которой те же проблемы, что и у тебя.

– Дело в другом, – нетерпеливо прервала я. – Я хочу работу, а не ребенка.

– Тогда почему ты не работаешь? – раздраженно спросила она. – Если проблема только в этом, то нет ничего проще решить ее, ты ведь можешь работать.

– Он мне не позволяет, – застонала я.

– Что значит – не позволяет?

– Ты удивлена?

– Я не знала об этом.

– А ты никогда этим не интересовалась.

Клара вопросительно посмотрела на родительницу, которая отрицательно покачала головой и сказала:

– Эрик зарабатывает достаточно, и он не хочет, чтобы Мэгги работала.

– Но это смешно, – сказала Клара, присаживаясь около меня. – Одно другому не мешает.

– Работа Мэгги – забота об Эрике. Он ведь ее содержит, – объяснила родительница как само собой разумеющееся. – Взять хоть тебя. Ты ведь совершенно счастлива тем, что заботишься о Стивене и детях. К чему же Мэгги ненужные заботы?

– Да потому что я – это я, а Мэгги – это Мэгги. И если она хочет работать, то это ее право. Если бы я захотела работать, Стивен был бы в восторге от того, что это сделает меня счастливой.

– Как ты можешь смеяться? – снова застонала я. – Это совсем не смешно.

– Клара, – строго сказала родительница, – если ты намерена разговаривать здесь в таком тоне, то лучше тебе катиться с твоей коляской куда-нибудь в другое место.

– Я никуда не собираюсь катиться, пока меня об этом не попросит сама Мэгги, – заявила Клара, улыбаясь мне.

– Не уходи, Клара, – попросила я, взяв ее за руку.

– Тогда по крайней мере скажи сестре, что ей не мешало бы похудеть, – сказала родительница Кларе.

– Тебе нужно похудеть, – спокойно сказала мне Клара. – Но ты это и сама знаешь.

Я кивнула.

Родительница сняла трубку телефона и набрала номер доктора Фельдмана – Ирвинга Фельдмана, врача-диетолога, преуспевающего и дорогого. Ах, эти его разноцветные пилюльки в серой пластмассовой коробочке – две розовенькие утром, три зелененькие днем и четыре оранжевенькие вечером. Я похудею мгновенно.

– Она будет принимать их, как вы прописали, – сказала родительница. – Однако мой зять, психоаналитик, полагает, что у нее ложная беременность. Да, доктор Фельдман, прекрасно. Завтра в два. И огромное вам спасибо.

Положив трубку, родительница удовлетворенно потерла ладони.

– С завтрашнего дня у тебя начнется новая жизнь, – победно заявила она.

– Ты пойдешь? – мягко поинтересовалась у меня Клара.

Переворачиваясь на постели так, что слезы и сопли размазались по подушкам, я закричала:

– И не подумаю идти до тех пор, пока не буду знать точно, что он собирается со мной делать!

– Ей-богу, Мэгги, – сказала родительница, потянувшись за своей сумочкой, – с тобой невозможно говорить. И ты неблагодарная как всегда.

– Что ты имела в виду, Мэгги? – спросила Клара.

– Я хочу знать, – заявила я, поворачиваясь к ней, – кто возьмется убедить Эрика, чтобы он позволил мне работать.

– Никому этого и не нужно делать, – сказала с улыбкой Клара. – Просто ты найдешь работу, и черт с ним, с Эриком.

– Надеюсь, – тут же добавила родительница, обращаясь к Кларе, – что ты также возьмешь ее к себе на содержание, когда она окажется на улице. Потому что я не собираюсь этого делать.

И родительница вышла вон, взбешенная, но как всегда непреклонная.


Три недели спустя, после пяти сеансов у доктора Фельдмана и пятнадцати занятий в танцевальных классах, я сбросила в весе пять килограммов и подготовила конспект статьи. Как только я смогла влезть в мои прежние наряды, я решила, что пора подыскивать место для работы интервьюером. Когда в четверг вечером Эрик вернулся домой из офиса, я вручила ему для прочтения мою рукопись. Вешая в шкафчик в прихожей его пальто с вышитой у вешалки золотой монограммой, я наблюдала, с каким видом он воззрился на листок с машинописным текстом. Внезапно он побледнел, словно призрак, стал хлопать себя по груди ладонью и ловить ртом воздух.

– Что такое? – закричала я. – В чем дело?

– Сам не пойму, – с трудом выдавил Эрик, опускаясь в кресло. – Что-то мне дурно. Принеси-ка воды.

Я сбегала на кухню за стаканом теплой воды, который и протянула моему умирающему супругу. Потом я взяла его руку, чтобы пощупать пульс. Потом, вытаскивая стакан из его неловких пальцев, я выплеснула немного воды на его идеальный серый костюм.

– Черт тебя побери, Мэгги, – закричал он, – посмотри, что ты наделала!

– Ты так напугал меня, Эрик. Я подумала, что тебе плохо с сердцем.

– Да нет же, – нетерпеливо пробормотал он, – со мной все в порядке. Это просто нервы.

Эрик проковылял в гостиную и там неподвижно уставился в окно.

– Зачем ты тратишь время на эту писанину и расстраиваешь меня? Разве ты не понимаешь, что, если я буду выбит из колеи, не смогу работать и содержать тебя?

– Но я не хочу, чтобы ты содержал меня. Я хочу, чтобы мы оба работали.

– Позволь объяснить тебе кое-что, – жестко начал он. – До сих пор ты вела себя совершенно неудовлетворительно как жена. Мало того, что ты растолстела и стала выглядеть так отвратительно, что мне стыдно брать тебя с собой на обеды, ты ущемляла мои супружеские права.

Вообще Эрик никогда раньше не говорил о супружеских правах, но я знала, что он имеет в виду. Точные его слова были следующими:

– Ты стала выглядеть так отвратительно, что я не в состоянии подпустить к тебе моего приятеля!

И поскольку никакого приятеля у Эрика не было отродясь, я весьма точно поняла значение этой аллегории.

– Ты доказала полную свою несостоятельность не только в этом смысле, – продолжал он, – ты к тому же неспособна иметь здоровых детей.

– Почему ты винишь в этом меня? – проговорила я, и у меня на глаза навернулись слезы.

Он проигнорировал мой вопрос.

– После такого твоего фиаско…

Что же это такое, мой мертвый ребенок теперь, оказывается, фигурирует в качестве фиаско?!.

– После такого фиаско, – продолжал он, – ты вообразила о себе бог весть что и превратила мою жизнь в ад до такой степени, что я даже не могу снова сделать тебя беременной…

– Неужели ты думаешь, что мне самой нравится моя внешность? – заплакала я.

– Заткнись-ка и послушай меня, Мэгги, потому что меня абсолютно не интересуют твои нынешние ощущения. Не я этому виной. Я собирался создать тебе достойную жизнь. Между тем найдутся сотни женщин, которые готовы были бы вывернуться наизнанку, чтобы сделаться миссис Орнстайн.

– Ты хочешь сказать, что я должна вывернуться наизнанку?

– Я сказал то что сказал! – заорал Эрик.

Наши выяснения отношений затянулись за полночь и снова коснулись моего мертворожденного ребенка. В конце концов я осмелилась задать вопрос, на который до сих пор не могла добиться ответа.

– Это был мальчик или девочка? Прошу тебя, Эрик, скажи, какого пола был мой ребенок.

Эрик взглянул на меня со смешанным выражением отвращения и ярости. Он всегда отказывался разговаривать о мертвом младенце, заручившись в этом поддержкой членов семьи и врачей, поскольку все они сходились на том, что, если я узнаю, какого пола был ребенок, это сделает мое восприятие более конкретным и только усугубит страдания. Для меня же подобные аргументы ничего не значили. Я должна была испытать боль, представив себе конкретного ребенка, которого я носила девять месяцев в своей утробе, – существо, появления которого я не желала, но которое все-таки должно было родиться. И я чувствовала себя виновной в смерти этого ребенка, – именно потому, что не хотела его. Я была убеждена, что это и произвело роковые изменения в плаценте. Однако все, что касалось ребенка, от меня утаивали под благовидным предлогом: «Так будет лучше для Мэгги!»

– Так как же, Эрик? – мягко спросила я.

– Если ты обещаешь похудеть, – сказал он после долгого молчания, – и постараться сделать меня счастливым, если ты дашь мне слово, что мы больше никогда не будем об этом говорить, я расскажу…

Он произнес это так хладнокровно и внушительно, что, понятное дело, я отказалась давать ему какие-либо обещания.

– Это не разговор, Эрик, – сказала я. Дискуссия была окончена, и я так никогда и не узнала, был мой ребенок мальчиком или девочкой.

Загрузка...