— Будь осторожна, — предупредил Эрнест. — Ты призываешь дьявола.
— Призываю дьявола?
— Сама знаешь.
— Значит, он может появиться в зеленом тумане.
Мы сидели в «Селекте» с Паундом и Дороти — ее сегодня называли Шекспиром. Паунд только что стал редактором нового издательства под названием «Три горы» и собирался опубликовать какие-нибудь произведения Эрнеста. Все мы пребывали в прекрасном настроении, и я решила заказать бокал абсента ради такого праздника.
— Нужно это делать медленнее, — сказал Паунд.
— Мне? — спросила я, но слова Паунда относились к официанту — тот лил воду на кубик сахара в спиртном, цвет которого менялся на глазах, превращаясь из порочного желто-зеленого в мутновато-белый. Абсент был запрещен во Франции уже много лет. Как и опиум. Но и то и другое не составляло труда найти в Париже — надо было только знать место. Мне нравились нежный, лакричный аромат напитка, и ритуал с кубиком, и специально перфорированная ложечка, пропускающая капли, сахарные капли. Наш официант все делал превосходно — так мне казалось, но Паунд выхватил у него кувшин и сам взялся за дело.
— Ты пьян, дорогой, — тихо шепнула ему Шекспир.
— Пытаюсь вообразить вас пьяной, — сказал ей Эрнест. — Могу поклясться, вы никогда и капли не пролили.
Она рассмеялась.
— Только потому, что не пью абсент.
— Это всего лишь лакричные леденцы и призрачная дымка, — сказала я.
— Хорошо, если завтра утром ты будешь думать так же, — сказал Эрнест.
— Может, ты и прав, зато сейчас все кажется таким легким, согласен?
— Согласен. — Эрнест чокнулся со мной. — Выпьем — и к черту завтра.
— Правильно, — поддержал его Паунд, подавшись вперед в своем помятом твидовом пиджаке и облокотившись локтями о стол. Он мне все больше нравился — мне вообще по большей части люди нравятся. Я подумала, что могла бы полюбить нашего официанта. У него роскошные усы, не напомаженные, простые и свежие, как цветы. Мне хотелось дотронуться до них или съесть.
— Тебе надо отрастить вот такие усы, — сказала я Эрнесту, не совсем вежливо показывая какие.
— Уже сделано, дорогая. Они точно такие же.
Я приблизила к нему лицо.
— Действительно, — признала я. — Когда ты успел? — И мы все рассмеялись.
Позднее, когда мы перешли в «Ритц», Паунд затеял разговор о Штатах.
— Никогда не вернусь на Средний Запад, — говорил он. — Отрекаюсь от него. Индиана кишит снобами и идиотами.
— Опять завел старую шарманку, — сказала Шекспир неповторимым низким голосом.
Я посмотрела в продолговатое, затянутое дымом зеркало, дотронулась сначала до своего лица, потом до бокала.
— Я ничего не чувствую, — сказала я Эрнесту. — Разве это не чудесно?
— Выпей еще, Хэдли, — посоветовал Эрнест. — Ты очень красивая.
Шекспир улыбнулась дугой своих губ, глаза ее тоже улыбались.
— Только взгляни на наших очаровательных любовников, — попыталась она привлечь внимание Паунда.
— Да будет вам известно, Индиана всегда была пустыней для интеллекта, — сказал тот и выпустил клуб дыма, который витал над столиком, пока мы его не проглотили. Голубые облачка плавали повсюду и сливались, обретая неясные очертания. Мы вдыхали и выдыхали их.
— Все, что у них есть, это высокие моральные устои, — продолжал Паунд. — Больше ничего. Мое преподавание в Уобаше было бессмысленным. Что хотели слышать молодые люди, у которых вместо мозгов кукуруза? Конечно, не лекции о Йейтсе. Не о поэзии.
— В той актрисе была частичка поэзии, — сказала Шекспир.
— Самые восхитительные женские колени, которые я видел в жизни, — откликнулся Паунд.
— Продолжай, — попросил Эрнест. — Во мне пробуждается аппетит.
— Тем вечером шел дождь… в Индиане всегда идет дождь, в метафорическом смысле, вы понимаете? И эта актриса… как ее звали?
— Берта, — подсказала Шекспир.
— Не Камелия? — спросил Эрнест.
— Нет, нет. Она не болела туберкулезом. Просто не хотела, чтоб намокли волосы. Прекрасные волосы. Я предложил бы пойти пообедать, но сырость…
— Одна из моих насущных проблем, — сказал Эрнест.
Все засмеялись, а Паунд продолжил:
— Пошли слухи, что я принимал девушку у себя, — можно подумать, что я ее резал, а не жарил для нее цыпленка.
— Бедный Эзра, — сказала Шекспир. — Его уволили на следующий день.
— Совсем не бедный. Иначе по-прежнему читал бы лекции о поэзии початкам кукурузы.
— Но иногда жарил бы цыплят, — сказала я.
— Даже с цыплятами не вынести Индианы, — отозвался Эзра.
Поздно вечером, когда мы из «Ритца» перешли в «Купол», Эрнест и Паунд затеяли жаркий спор о достоинствах Тристана Тцары. Паунд считал, что сюрреалисты могут что-то создать, если им давать дольше спать. Эрнест же называл их идиотами и говорил, что лучше б им поскорей проснуться, чтобы мы о них больше не думали.
— Я засыпаю от одних ваших разговоров, — сказала Шекспир, и мы обе перебрались в другой конец зала и сели за маленький столик.
— Вы с Хемом и правда замечательно смотритесь, — сказала она.
— Правда? — Я уже час пила одну только теплую воду, и мой язык начал наконец обретать чувствительность.
— Интересно, как это происходит. Я говорю о любви. — Она провела рукой по волосам, которые идеально выглядели.
— А разве у тебя с Паундом ее нет?
— Конечно, нет. — Она засмеялась с легким придыханием. — Мы имеем то, что имеем.
— Не понимаю.
— Я тоже не совсем понимаю. — Она засмеялась безрадостным смехом, а потом замолчала, взбалтывая напиток.
В октябре стояла прекрасная погода, и, понимая, что холода и слякоть не за горами, мы наслаждались жизнью, чувствуя себя счастливыми и сильными. У Эрнеста ладилась работа над повестью о Нике Адамсе и новыми рассказами, и он так хорошо видел конечный результат, как будто книги были уже написаны. В нашем кругу никто не сомневался в его успехе, считая это только вопросом времени.
— Ты создаешь нечто новое, — как-то сказал ему Паунд в своей студии. — Не забывай об этом, когда оно станет приносить муки.
— Только ожидание приносит муки.
— Ожидание дает возможность удалить лишнее. Это важно, а творческие муки помогают развитию.
Эрнест запомнил эти мудрые слова, как и все, что говорил Паунд.
Вскоре в конце дня свет на улицах стал более скудным, быстро тускнел, и мы задумались, хватит ли нам сил вынести долгую зиму.
— Я подумываю, не написать ли Агнес, — сказал Эрнест однажды вечером. — Эта мысль пришла мне в голову еще в Милане. Ты не возражаешь?
— Даже не знаю. А для чего тебе это?
— Ни для чего. Пусть знает, что я счастлив и вспоминаю ее.
— И что твоя карьера развивается, как ты и предвидел.
Он улыбнулся.
— А это на закуску.
— Отправляй свое письмо.
— Уже отправил, — сказал он.
Я почувствовала, что ревную.
— Ты был так уверен в моем согласии?
— Возможно. В противном случае я сумел бы тебя убедить, что все в порядке. В конце концов, это всего лишь письмо, а мы принадлежим друг другу.
— Как раз это на днях говорила Шекспир.
— Шекспир? Что она знает о любви?
— Может быть, больше нас, потому что у нее самой любви нет. Она в ней не купается.
— Вот почему я не могу сейчас писать о Париже: всюду любовь.
— И потому пишешь о Мичигане.
— Он так близко. Словно я оттуда и не уезжал. — Открыв записную книжку, лежавшую перед ним на столе, он перечитал сделанное за день. Его рука лежала на страницах, пальцы касались предложений, написанных решительным, наклонным почерком. — Но это не настоящий Мичиган. Его я тоже выдумал, и это самое лучшее.
На письменный стол он прикрепил голубую карту северного Мичигана, где были все нужные поселения — Хортон-Бей, Питоски, озеро Валлон, Шарльвуа, — именно те места, где с ним (а также с Ником Адамсом) произошли важные события. Эрнест и Ник — разные люди, но они знают много одних и тех же вещей: где и когда можно найти отяжелевших от росы кузнечиков для наживки, какие есть течения и как по ним понять, где клюет форель. Они знают, как в ночной тиши рвутся минометные снаряды и каково это видеть, как стало выжженным и опустело место, которое уже успел полюбить. С головой у Ника не все в порядке, и в двухчастном рассказе «На Биг-Ривер» остро ощущается ни на минуту не покидающее его внутреннее напряжение, хотя Эрнест нигде не говорит об этом прямо и никак не определяет его состояние.
— Мне нравятся твои рассказы о Мичигане, — сказала я.
От света фонаря на столе он сощурился, чтобы посмотреть на меня.
— Правда?
— Конечно.
— Иногда я задаю себе вопрос: хочешь ли ты, чтобы я продолжал писать? Мне кажется, ты чувствуешь себя одинокой.
— Не твоя работа причина моего одиночества, а твое отсутствие. Ты уже давно не пробовал писать здесь, дома. Может быть, теперь это получится, и я смогу тебя видеть. Я не стану говорить или еще как-то беспокоить тебя.
— Ты ведь знаешь, мне нужно уединение, чтобы работа шла. — Эрнест закрыл записную книжку, положил сверху карандаш и стал катать его вверх-вниз по книжке. — Я должен быть один, когда пишу, но, будь я по существу один, ничего бы не получилось тоже. Я должен уходить отсюда и возвращаться, говорить с тобой. Только это делает мою работу настоящей и дает силы ее продолжать. Ты меня понимаешь?
— Думаю, да. — Я подошла к нему сзади, положила голову ему на плечо и потерлась лицом о шею. Но на самом деле я не понимала, не до конца понимала. И он это знал.
— Возможно, никто не сможет понять, что чувствует другой.
Я выпрямилась и отошла к окну, за которым лил дождь — на подоконнике образовалась лужица.
— Я стараюсь.
— Я тоже, — сказал он.
Я вздохнула.
— Наверное, дождь будет идти весь день.
— Не обольщайся. Будет идти месяц.
— Может, все-таки нет.
Он улыбнулся.
— Ты права, малыш. Может, и нет.