На следующее утро, выйдя на кухню, я увидела там Эрнеста; прислонившись к холодильнику, он жевал хлеб и читал утренние газеты.
— Ты остался ночевать? — спросила я, не в силах скрыть любопытство.
— Я здесь снимаю комнату. Не думаю, что задержусь, — вот дела наладятся и съеду.
— А что ты собираешься делать?
— Войти в историю литературы.
— Ничего себе! — воскликнула я, в очередной раз изумившись такой уверенности в себе. — А над чем ты сейчас работаешь?
Он состроил гримасу.
— Сейчас я делаю халтуру — рекламирую автомобильные шины фирмы «Файрстон», но обязательно буду писать хорошие рассказы или роман. А может, книгу стихов.
Это меня сразило.
— Мне казалось, поэты — люди тихие, боязливые, прячущиеся от солнечных лучей.
— Я — другой случай. — Он подошел к столу и сел рядом, повернув стул спинкой к себе. — А кто твой любимый писатель?
— Наверное, Генри Джеймс. Постоянно его перечитываю.
— Похоже, ты сентиментальный консерватор.
— Разве? А кто твой любимый писатель?
— Эрнест Хемингуэй. — Он расплылся в улыбке. — Кстати, в Чикаго живет много известных писателей. Кенли знаком с Шервудом Андерсоном. Слыхала о таком?
— Еще бы. Он написал «Уайнсбург, Огайо».
— Да. Это он.
— С твоей энергией ты можешь многого добиться.
Он серьезно посмотрел на меня оценивающим взглядом: дразнят его или успокаивают? Но не увидел ни того ни другого.
— Какой любишь кофе, Хэсович? — вдруг спросил он.
— Горячий, — ответила я, и он улыбнулся своей неотразимой улыбкой.
Когда в назначенное для ланча время приехала Кейт, мы все еще сидели на кухне и взахлеб разговаривали. Я не успела переодеться и была в халате; Кейт же прелестно выглядела в красном пальто и такой же красной вязаной шапочке.
— Прости, — извинилась я. — Мне хватит минуты на сборы.
— Не торопись, ты заслужила, чтобы тебя не дергали, — сказала она, но вид у нее был недовольный.
Я пошла одеваться, а когда вернулась, нашла Кейт в одиночестве.
— А куда делся Несто?
— Понятия не имею, — ответила Кейт. И, прочитав на моем лице разочарование, прибавила: — Надо было его пригласить?
— Не говори глупости. Сегодня наш день.
Мы чудесно провели время. Из всех девчонок на моем курсе в институте св. Марии Кейт была самой энергичной и самой смелой, она могла с кем угодно завести разговор и устроить праздник по любому поводу. Она и сейчас не изменилась, и я чувствовала себя уверенней и моложе, шагая рядом с ней по Мичиган-авеню. Мы пообедали в ресторане напротив мраморной громады Чикагского художественного института, где два величественных льва царят над уличным транспортом и непрерывным потоком темных пальто и шляп. День был прохладный, и после обеда мы рука об руку прошли Стейт-стрит, заскакивая по пути в каждый, хоть сколько-нибудь интересный магазин. Кейт пыталась выведать у меня все, касающееся домашних дел, но мне не хотелось портить себе настроение. Вместо этого я настояла, чтобы она рассказала мне о лете в Хортон-Бей — о рыбалке, заплывах и вообще о веселом времяпрепровождении. Во всех ее историях фигурировали шлюпки, укулеле, лунный свет, костры и грог. Меня охватила черная зависть.
— Где ты находишь всех этих молодых людей?
— Они вовсе не мои. Я беру их напрокат. — Кейт улыбнулась. — Все они чьи-то братья. Но иногда случаются неприятности. Пол-лета я поощряла одного и отваживала другого, но сигналы перепутались, и в результате — ни одного поцелуя. Так что завидовать нечему.
— Карл Эдгар по-прежнему предлагает тебе руку и сердце?
— Ох, меня это пугает. Бедняга Эдгар. Иногда я думаю: а не сказать ли ему «да» любопытства ради.
— Да он сознание потеряет.
— Или сбежит в ужасе. Некоторые мужчины только и мечтают, чтобы девушка нашла себе другого.
— А Эрнест?
— Что Эрнест? — В ее глазах вспыхнул интерес.
— Ему нравится, когда его женщины сбегают?
— Не знаю.
— Сколько ему лет? Двадцать пять?
Кейт ухмыльнулась.
— Двадцать один. Совсем малыш. Я надеюсь, ты достаточно разумна.
— Что ты хочешь сказать?
— Мне показалось, ты им заинтересовалась. — Она внимательно на меня посмотрела.
— Это от скуки, — сказала я. Врать у меня всегда хорошо получалось.
— А что ты думаешь о моей новой шляпке? — спросила Кейт, указывая на нечто высокое и покрытое перьями, что я не могла оценить, так как отстала от моды на миллион лет.
Вернувшись под вечер на прежнюю квартиру, мы снова обнаружил и там толпу народа. Кенли и Билл Хорн (Хорни) собрались играть в карты. Молодой человек, которого все называли Брамми, наигрывал на рояле регтайм, а Эрнест и еще один член компании, Дон Райт, топтались на ковре, изображая боксерский поединок. Обнажившись до пояса, они обменивались легкими ударами, а обступившие их болельщики подбадривали обоих криками и улюлюканьем. Все смеялись; бой казался отличным развлечением, пока Эрнест не нанес справа короткий боковой удар. По большей части Дону удавалось увертываться, поэтому атмосфера не накалялась, но я заметила жестокость во взгляде Эрнеста и поняла: для него бой — серьезная вещь. Ему нужна победа.
Похоже, Кейт не обращала внимания ни на бокс, ни на что-то другое. По всей вероятности, вечерами здесь всегда царила суета — вроде той, что бывает в часы пик на Центральном вокзале в Нью-Йорке. Сухой закон действовал большую часть года, и этот «благородный эксперимент» стимулировал работу «тихих баров», которые в городах были открыты почти всю ночь. Только в одном Чикаго работало тысячи таких заведений. Но Кенли, как и многие другие находчивые юноши, в них не нуждались: заготовленные запасы выпивки могли свалить с ног стадо слонов. Этим вечером на кухне было полным-полно вина, мы с Кейт изрядно приложились к нему, а потом добавили еще. Когда сумерки сгустились, окрасив комнату мягким пурпурным светом, я обнаружила, что сижу на диване между Эрнестом и Хорни, а они переговариваются между собой на шутливом языке — принцип заключался в том, что в словах надо было переставлять слоги. Я чуть не лопнула от смеха, слушая их галиматью. Не помню, когда я последний раз так смеялась. От выпитого вина я чувствовала себя удивительно легко.
Когда Хорни встал, чтобы пригласить Кейт на импровизированную танцевальную площадку, Эрнест, повернувшись ко мне, сказал:
— Я весь день думал, как попросить тебя об одной вещи.
— Правда? — Я не понимала — удивлена я или польщена.
Он кивнул.
— Хочешь почитать кое-что из того, что я написал? Это не рассказ — скорее, скетч. — Он нервно теребил подбородок, и я чуть не рассмеялась от облегчения. Эрнест Хемингуэй нервничает, а я нет. Ни капельки!
— Конечно, — ответила я. — Но я не литературный критик. Не уверена, что смогу помочь.
— Не важно. Просто хочу знать твое мнение.
— Тогда я согласна.
— Сейчас вернусь. — Он рванул с места, но вдруг остановился посреди комнаты и повернулся ко мне. — Не уходи, хорошо?
— Куда я уйду?
— Тебя ждет сюрприз, — таинственно произнес он и побежал дальше за своими листочками.
Он оказался прав: это действительно был не рассказ. Скорее, скетч в духе черного юмора под названием «Обжоры и пирожки», действие которого развертывалось в итальянском ресторане на Уобаш-авеню. Несмотря на то что скетч был незакончен, он был острый и безумно смешной. Мы перешли на кухню — там было светлее и спокойнее, и, пока я читала, Эрнест ходил взад-вперед, размахивая от волнения руками: он ждал ответа на вопрос, который не решался задать, — хорошо ли написано?
Когда я перевернула последнюю страницу, он сидел напротив и выжидающе смотрел на меня.
— Ты очень талантлив, — сказала я, встретив его взгляд. — Наверное, я слишком много читала Генри Джеймса. Ты пишешь иначе.
— Да.
— Не знаю, все ли я поняла, но одно могу сказать: ты настоящий писатель. Все, что для этого нужно, у тебя есть.
— Как приятно это слышать. Иногда кажется, мне нужно всего лишь, чтобы кто-то сказал: ты не бьешься глупой головой о кирпичную стену. Ты можешь ее взорвать.
— Можешь. Это даже мне ясно.
Он внимательно смотрел на меня, словно буравя своими глазами.
— Знаешь, а ты мне нравишься. Ты хороший, открытый человек.
— Ты мне тоже нравишься. — Я поражалась, как мне уютно с ним, словно со старым, добрым другом; казалось, он уже не один раз дрожащими руками протягивал мне исписанные страницы, не в силах притвориться, что его не интересует мое мнение, а я читала, удивляясь, как ему удается так писать.
— Можно пригласить тебя на ужин? — спросил он.
— Сейчас?
— А кто нам помешает?
Кейт, подумала я. Кейт и Кенли и вся эта пьяная компания в гостиной.
— Никто и не заметит нашего ухода, — заверил он, видя, что я сомневаюсь.
— Хорошо, — согласилась я, однако к своему пальто кралась как вор. Мне хотелось пойти с ним. Я умирала от этого желания! Но он ошибся, сказав, что наш уход никто не заметит. Когда мы нырнули в открытую дверь, я чувствовала на спине обжигающий взгляд зеленых глаз Кейт и слышала ее немой вопль: Хэдли, будь разумной!
Но я устала быть разумной. И не обернулась.
Как было прекрасно идти прохладным вечером по улицам Чикаго рядом с Эрнестом, который говорил и говорил; щеки его раскраснелись, глаза горели. Мы зашли в греческий ресторан на Джефферсон-стрит и заказали там жареного барашка и салат из огурцов с лимоном и оливками.
— Наверное, это звучит странно, но я никогда не ела оливки, — призналась я, когда официант принес заказ.
— Никто не узнает. А ну-ка открой рот.
Он положил оливу на мой язык; я ощутила во рту теплый маслянистый солоноватый плод и покраснела не только от удовольствия, но и от чувства близости между нами — ведь он кормит меня. За последние годы это было самое чувственное переживание.
— Ну как? — торопил меня с ответом Эрнест.
— Мне понравилось, — ответила я. — Хотя немного рискованно, правда?
Он улыбнулся и понимающе взглянул на меня.
— Совсем немного. — Сам он съел не меньше дюжины — одну за другой.
После ужина мы прошли под мостом надземной железной дороги и направились к причалу. Всю дорогу он торопливо рассказывал о своих планах, о том, чего хотел бы, о стихах, рассказах и очерках, которые мечтал написать. Я никогда не встречала человека столь живого и энергичного. Подобного пламени. Который ни на секунду не перестает двигаться, думать или мечтать.
Дойдя до причала, мы двинулись вдоль него — к конечной остановке трамвая.
— Тебе известно, что здесь во время войны располагались казармы и подразделения Красного Креста? Я работал в Италии водителем «скорой помощи» в санитарных войсках.
— Война теперь кажется чем-то далеким, правда?
— Иногда. — Его лоб прорезала морщина — то ли тревоги, то ли сомнения. — А чем ты тогда занималась?
— В основном сидела в подземелье. Сортировала книги в подвале публичной библиотеки. Мне говорили, что их посылают на фронт солдатам.
— Забавно. Я получал эти книги. Еще шоколадки. Письма, сигареты, сладости. У нас была военная лавка, но иногда ночью я ездил в часть ближе к линии фронта. Можешь себе представить?
— Могу. Красный велосипед все время вихлялся.
— Парень тоже стал вихляться после того, как его швырнуло к черту взрывной волной.
Я остановилась.
— Эрнест, прости. Я не знала.
— Ничего. День или два я был героем. — Облокотившись на перила, он смотрел на темно-серую гладь озера с легкими серебристыми проблесками. — Знаешь, о чем я сейчас думаю?
Я нерешительно покачала головой.
— О шелкопрядах. Однажды я провел ночь в Сан-Педро-Норелло, деревушке у линии фронта. Со мной был Хорни — там я с ним и познакомился, — наши раскладушки стояли рядом в этом здании, понимаешь? Ну, на фабрике, где разводят шелкопрядов. Гусеницы были прямо над нами и жевали листья тутовых деревьев из подвешенных кормушек. Их чавканье заглушало все звуки. Ни разрывов снарядов, ничего другого не было слышно. Ужасно.
— Никогда не думала о шелкопрядах с такой позиции. Наверное, я о них вообще никогда не думала, но сейчас после твоего рассказа прямо слышу, как они жуют.
— Иногда во время бессонницы мне кажется, я слышу их хруст. Приходится вставать, включать свет и разглядывать потолок.
— И они всегда там? — пошутила я, стараясь поднять ему настроение.
— Пока нет.
Мы направились к дому, удаляясь от ярко освещенных магазинов; его рассказ поразил меня — такими личными переживаниями редко делятся с почти незнакомым человеком. А как прекрасно он рассказывал, с подлинным чувством! Я была ошеломлена. Кто же ты такой, Эрнест Хемингуэй?
Неожиданно он остановился на тротуаре и внимательно посмотрел на меня.
— Послушай, Хэш. Ты не собираешься сбежать от меня?
— Не считаю себя хорошим легкоатлетом, — ответила я.
— Мне нравится твой взгляд на вещи. Я тебе это говорил?
— Говорил.
— Тогда он мне все больше нравится, — сказал он. И, улыбнувшись своей обаятельной улыбкой, зашагал дальше, спрятав мою руку в перчатке себе под мышку.
На следующее утро Кейт вошла в мою комнату без стука. Я даже не оделась.
— Тебя не было в полночь. Я ждала. Где тебя носило?
— Прости. Эрнест пригласил меня на ужин. Я не знала, как ему отказать.
— Очень просто. Надо было сказать: нет. Это могут даже дети.
Запахнув поплотнее халат, я села на кровать.
— Хорошо. Мне не хотелось говорить «нет». Кейт, это всего лишь ужин. Ничего плохого не произошло.
— Естественно, — сказала она с обеспокоенным видом. — Моя обязанность — тебя оберегать, и я не хочу, чтобы ты запуталась и попала в беду.
— Почему непременно в беду? Эрнест не производит впечатления испорченного парня.
— Конечно, нет. — Я видела, что она изо всех сил старается найти подходящие слова. — Он просто очень молод. И любит женщин — можно сказать, всех женщин. Я вижу, ты потеряла голову, слепо ему доверяешь, и это тревожит меня.
— Не потеряла я голову, — возразила я, внезапно разозлившись. — Поужинала с мужчиной — вот и все. Это правда, Кейт.
— Ты права. Права, — согласилась она. — Я вообразила себе невесть что. — Она села рядом на кровать и взяла мою руку. — Забудь все, что я сказала, хорошо? Ты разумная девушка. Сама знаешь, что делать.
— Ничего не случилось.
— Знаю. Я вела себя ужасно. — Я не забирала у нее руку, которую она гладила, но голова у меня слегка кружилась.
— Слишком много информации перед завтраком, — сказала я.
— Бедняжка. — Кейт встала, разглаживая складки на юбке, а затем сменила и выражение лица, которое теперь стало спокойным и простым. Хороший прием. Надо бы ему научиться.
Остаток утра прошел как в тумане: слова Кейт и ее забота тревожили меня. Неужели надо опасаться Эрнеста? Он казался таким искренним, таким открытым. Признался, что пишет стихи; а его рассказы о фронтовом ранении — и шелкопрядах! Неужто это входит в план обольщения? Если так, то Кейт права. Я попалась, как глупая деревенская мышь, одна из многих. Эта мысль была невыносима.
— Может, удерем, пока они дрыхнут, — предложила Кейт после кофе. — Сегодня мне не надо на работу. Чем займемся? Рассматриваются все предложения.
— Тебе решать, — сказала я. — Мне все равно. — Так оно и было.
Другая девушка могла бы заподозрить Кейт в ревности, но я тогда была еще простодушная и доверчивая. И более того, неопытная. В свои двадцать восемь лет я по пальцам могла пересчитать тех поклонников, что у меня были, а сама за все время только раз влюбилась, и опыт оказался столь неудачен, что надолго поселил сомнения и в мужчинах, и в самой себе.
Когда в двадцатилетнем возрасте я вернулась домой в Сент-Луис после года, проведенного в Брин-Мор, ко мне пригласили учителя музыки по имени Хэррисон Уильямс. Будучи всего на несколько месяцев старше, он казался мне гораздо более зрелым и умным. То, что он учился за океаном у известных композиторов и имел большие познания в европейской культуре и искусстве, восхищало меня и приводило в трепет. Когда он говорил, я смотрела ему в рот; думаю, все с этого и началось — с поклонения и зависти. Только затем я обратила внимание на его руки, глаза, рот. Его нельзя было назвать Казановой, но он обладал какой-то особенной, своей красотой — высокий, стройный, с темными тонкими волосами. Но самой притягательной его чертой была вера в мой якобы незаурядный талант. Он считал, что я смогу дорасти до концертного пианиста, и я тоже так думала — во всяком случае, в те часы, что проводила за роялем, без устали работая над этюдами, от которых сводило пальцы.
На занятия к Хэррисону я приходила тщательно одетая и причесанная. Он расхаживал по комнате, поправлял меня, иногда хвалил, а я старалась расшифровать его действия. Вот он постучал пальцем по виску — это означает, что он заметил мои новые чулки или нет?
— У тебя хорошая осанка за инструментом, — сказал он однажды, и его слова породили цепную реакцию фантазий, в которых я держала осанку и в белых кружевах, а он был в утреннем фраке и белых перчатках. В тот день, замечтавшись, я играла хуже некуда.
Я любила его целый год, а потом за один вечер все мои мечты рухнули. Нас пригласили на вечеринку к соседям, где я, чтобы чувствовать себя рядом с ним раскованнее, осушила залпом два бокала переслащенного вина. За день до этого мы гуляли вдвоем в лесу за городом. Стояла осень, холодная и безветренная; облака над головой казались вырезанными из бумаги. Он зажег мне сигарету. Носками зашнурованных туфель я наступала на сухие желтые листья, и вдруг он прервал приятное молчание и произнес: «Ты такая славная, Хэдли. Одна из самых лучших девушек, которых я знаю».
Такие слова трудно назвать объяснением в любви, но я твердо сказала себе, что он меня любит, и поверила в это — задолго до того, как залпом выпила вино. Я подождала, пока комната не закружилась, и тогда направилась к Хэррисону, высоко поднимая ступни и осторожно ставя их на пол. На мне было черное кружевное платье. Самое красивое и любимое — в нем я всегда казалась себе похожей на Кармен. И возможно, именно платье, а не только вино, заставило мою руку потянуться к рукаву пиджака Хэррисона. Я никогда не прикасалась к нему раньше, и, думаю, он застыл на месте от одного лишь изумления. Мы стояли в оцепенении — прекрасные, как садовые скульптуры, — и в течение нескольких ударов сердца я была его женой. Я родила ему детей и хранила верность, и мне наконец удалось расстаться с невеселыми мыслями, поселившимися в моей голове, где надежда каждый раз спотыкалась обо что-то и погибала. Теперь я добилась своего. Уже добилась.
— Хэдли, — тихо произнес он.
Я подняла глаза. Голубые, похожие на далекие звезды, глаза Хэррисона сказали мне «нет». Сказали спокойно и тихо. Всего лишь «нет».
Что сказала я? Скорее всего, ничего. Не помню. Музыка заиграла невпопад, свет от свечей затуманился, рука моя упала на кружево юбки. Платье цыганки вмиг превратилось в траурный убор.
— У меня ужасно болит голова, — пожаловалась я маме, пытаясь объяснить, почему мне надо срочно домой.
— Ну, конечно. Надо нашу девочку быстрей уложить в постельку, — сказала мама с сочувственным выражением лица.
Дома я позволила ей помочь мне подняться по лестнице, затем надеть муслиновую ночную рубашку. Она укрыла меня одеялом, подоткнула его, положила прохладную руку на мой лоб и погладила волосы.
— Теперь отдыхай.
— Хорошо, — ответила я, не в силах объяснить, что отдыхаю уже двадцать один год и только сегодня вечером попробовала это изменить.
Только раз любовь коснулась меня. Была ли это любовь? Скорее, немыслимая боль. Два года я излечивалась от нее, много курила, худела; изредка меня посещала мысль — не прыгнуть ли мне с балкона, подобно измученной героине в одном русском романе. Через какое-то время, довольно затянувшееся, я поняла, что Хэррисон — совсем не злой принц, а я не его жертва. Он не обманывал меня, я сама обманывалась. Еще несколько лет мысль о любви заставляла меня бледнеть и вызывала легкую тошноту. Я по-прежнему оставалась доверчивой и нуждалась в опеке — например, со стороны Кейт.
В этот день мы исходили весь Чикаго: сначала в поисках первоклассной маринованной солонины, а потом — перчаток. Я позволила Кейт щебетать всю дорогу и отвлекать меня от мыслей об Эрнесте, и была благодарна за ее наставления. Пусть его намерения самые чистые, но все-таки я еще слишком впечатлительна и ранима. В Чикаго я приехала, чтобы отдохнуть от проблем, и добилась этого; но уходить от реальности тоже опасно. Дома я не была счастлива, однако предаваться мечтам об Эрнесте Хемингуэе — тоже не выход. Моя жизнь — это моя жизнь. Я должна научиться управлять ею и заставить работать на себя.
В Чикаго я провела еще одну неделю, и каждый день дарил мне новые впечатления. Мы ходили на футбол, были на утреннем представлении «Мадам Баттерфляй», днем и ночью бродили по городу. Когда я видела Эрнеста, что случалось довольно часто, то старалась не терять голову, а просто получала радость от общения с ним, не давая разыграться воображению. В его обществе я вела себя более сдержанно, чем раньше, но он ничего не говорил и не форсировал наши отношения вплоть до вечера перед моим отъездом.
К ночи подморозило, и гулять было слишком холодно, но некоторые из нас, взяв теплые одеяла и фляжки с ромом, забрались в «форд» Кенли и поехали на озеро Мичиган. Крутые дюны тускло белели в лунном свете, и мы — естественно, пьяные — придумали игру: залезть на вершину одной из них и скатиться вниз как бревно. Кейт скатилась первой — она во всем любила быть первой, за ней покатился, горланя песню, Кенли. Когда подошла моя очередь, я на четвереньках вскарабкалась на дюну — песок рассыпался под моими руками и ногами. Стоя наверху, я огляделась — кругом был простор и горящие холодным светом звезды.
— А ну, давай, трусиха! — прокричал мне Эрнест.
Закрыв глаза, я покатилась вниз и, набирая скорость, подскакивала на колдобинах. Благодаря изрядной дозе алкоголя я не чувствовала боли — только захватывающее ощущение азарта и свободы. Эйфория, смешанная со страхом. Впервые после детства я испытывала страх, от которого кружилась голова и замирало сердце, и это мне нравилось. Внизу, как только я остановилась, Эрнест выхватил меня из темноты и крепко поцеловал. В сладостном смятении я ощутила его язык на своих губах.
— Ой, — только и сказала я. Мне не пришло в голову подумать, видел ли нас кто-нибудь. Я вообще ни о чем не могла думать. Его лицо было совсем рядом — серьезное, открытое и взволнованное, не помню, чтоб раньше я видела у кого-нибудь такое выражение.
— Ой, — повторила я, и тут он отпустил меня.
Весь следующий день я собирала вещи, готовясь к возвращению в Сент-Луис. Чувствовала себя при этом потерянной. Проведенные здесь две недели взбодрили меня, и я не представляла, как буду жить дома. Мне не хотелось там жить.
В тот день Кейт работала, и мы заранее попрощались. Кенли тоже трудился, но был так любезен, что предложил подбросить меня до вокзала в свой обеденный перерыв, чтобы я не тратилась на такси. Собрав и упаковав вещи, я надела пальто, шляпку и расположилась в гостиной, дожидаясь его. Но в вошедшем мужчине я узнала Эрнеста.
— Кенли не смог выбраться?
— Не в этом дело. Я сам захотел тебя проводить.
Молча кивнув, я пошла за вещами.
До вокзала было недалеко, и в машине мы почти не разговаривали. На Эрнесте были шерстяные брюки, серая шерстяная куртка и темная кепка, надвинутая почти до бровей. Его щеки раскраснелись на холоде, он был очень красив. Красив — вот слово, точно определявшее его облик. В этой красоте не было ничего женственного — только безупречность линий, чистота и нечто героическое, словно он сошел со страниц греческой поэмы о любви и битвах.
— Можешь высадить меня здесь, — сказала я, когда мы подъехали к вокзалу.
— Не хочешь дать мне шанс проявить себя? — спросил он, ища место для парковки.
— Почему? Наверное, хочу.
Через несколько минут мы уже стояли на платформе. Я сжимала в руках билет и сумочку. Эрнест держал чемодан, перекладывая его из одной руки в другую, но когда показался поезд — серебристо-коричневый состав, несущий дым и копоть, — он поставил чемодан у ног. Порыв холодного ветра окружил нас и захлестнул моей юбкой его колени. И через секунду он уже прижимал меня к груди.
Сердце мое отчаянно колотилось. Слышал ли он этот стук?
— Такого, как ты, я никогда не встречала, — сказала я.
Он молчал и только целовал меня, и через поцелуи я чувствовала его всего, излучавшего тепло и жизнь. Я многого не знала об Эрнесте, что-то не осмеливалась спросить и даже вообразить, однако понимала, что с каждой секундой приближаюсь к полной капитуляции. Мы стояли среди людей, но будто одни. И когда я наконец вошла в вагон, ноги мои дрожали.
Найдя свое место, я посмотрела в окно, пытаясь отыскать Эрнеста среди темных костюмов, шляп, пальто. Но вот же он — протискивается ближе к поезду, улыбается и машет рукой. Я помахала в ответ. И тогда он поднял ладонь, словно это листок из блокнота, а другой рукой что-то на ней стал чертить.
Я тебе напишу, прочитала я по губам. Или он хотел сказать: я напишу тебя?
Я закрыла глаза, на которых неожиданно выступили горькие слезы, откинулась на плюшевую спинку сиденья, а поезд уже вез меня домой.