Я пришла в себя оттого, что кто-то слишком резко отдернул тяжелую штору, и в глаза ударил серый, холодный свет.
— Госпожа…
Женский голос дрогнул так, будто ему велели говорить с умирающей, а он внезапно получил в ответ живой взгляд.
Я хотела спросить, где я, но горло царапнуло сухой болью, будто я не говорила очень давно. Воздух пах воском, травами и чем-то сладким, приторным, от чего сразу подступила тошнота. Я моргнула, пытаясь собрать картинку во что-то внятное, и только тогда поняла, что надо мной не мой потолок.
Не моя комната.
Не моя жизнь.
Над кроватью висел тяжелый балдахин из выцветшего темно-зеленого бархата. По стенам тянулись деревянные панели, старые, темные, с резьбой, которую в полумраке почти не было видно. На столике у окна стояли пузырьки, чашка с мутным осадком на дне и ваза с белыми, уже начавшими вянуть цветами. У камина чернела ширма. На кресле лежала меховая шаль. И все это выглядело не как декорация к фильму, а как комната, в которой кто-то долго и тщательно ждал чужой смерти.
— Госпожа, вы меня слышите? — снова спросил тот же голос, уже почти шепотом.
Я перевела взгляд в сторону.
У кровати стояла девушка в темном платье служанки, лет двадцати, не больше. Лицо у нее было бледное, руки дрожали так сильно, что она прижимала их к переднику. Но страшнее всего были ее глаза. Не радость. Не облегчение. Страх.
Страх человека, который рассчитывал увидеть слабое умирание, а увидел нечто, для чего его никто не готовил.
Я открыла рот.
— Где…
Голос сорвался.
Девушка вздрогнула.
— Позвать милорда? — выпалила она слишком быстро. — Или лекаря? Или… или леди Эвелин?
Я смотрела на нее и чувствовала, как внутри поднимается ледяная волна паники. Это не больница. Не реанимация. Не сон. Я не знала эту девушку. Не знала эту комнату. Не знала даже собственных рук, лежащих поверх темного покрывала. Они были тоньше моих, бледнее, с длинными пальцами и узкой ладонью, на которой синела паутина вен.
Чужие руки.
Я резко села.
Мир тут же качнулся. В висках ударило так, будто голову стиснули железным обручем. Но я уже не могла остановиться. Подняла ладони к лицу, коснулась щек, волос, шеи. Волосы были длинные, тяжелые, спутанные, кожа — слишком холодная, слишком тонкая. Я рванула край покрывала и замерла, глядя на себя.
На мне была не моя одежда. Длинная белая сорочка с кружевом у горла, худое чужое тело под ней и следы старых синяков на запястьях, почти сошедших, но еще заметных под кожей.
— Боже…
Это вырвалось само.
Девушка побледнела еще сильнее.
— Госпожа, не вставайте, вам нельзя… вам же вчера опять было очень плохо… вы почти не дышали…
Я подняла на нее глаза.
— Как меня зовут?
Она застыла.
Несколько секунд просто смотрела на меня, как будто именно этот вопрос пугал ее больше всего.
— Госпожа?
— Как. Меня. Зовут.
— Леди Мирен, — прошептала она. — Вы… вы леди Мирен Арден.
Имя ничего мне не сказало.
Совсем.
Ни искры узнавания, ни смутного отклика, ничего. В груди, наоборот, стало еще холоднее. Потому что если это был сон, то слишком подробный. Если безумие — слишком связное. А если нет… я просто не знала, что тогда “если”.
Леди Мирен.
Арден.
Чужая фамилия. Чужая жизнь. Чужое тело.
— Зеркало, — сказала я.
— Госпожа, вам нельзя волноваться…
— Зеркало.
На этот раз она не спорила. Почти бросилась к ширме, вынесла оттуда высокое зеркало в тяжелой раме и поставила так, чтобы я могла увидеть себя, не вставая с кровати.
Я посмотрела — и на несколько секунд просто перестала дышать.
Из зеркала на меня смотрела женщина, которую я никогда в жизни не видела.
Не старуха и не девочка. Молодая, очень красивая и очень бледная. Лицо с тонкими чертами, темные глаза в резкой оправе ресниц, волосы цвета темного каштана, сейчас спутанные и тяжелые, как мокрый шелк. Но самой страшной была не красота. Самым страшным было выражение этого лица. Даже в неподвижности в нем жило что-то измученное. Не мягкая слабость больной женщины. Долгое, глубокое, почти беззвучное истощение человека, который слишком долго ждал удара.
Я подняла руку, и отражение подняло свою.
Провела пальцами по щеке — и чужая женщина в зеркале повторила это движение с той же жуткой точностью.
Нет.
Нет.
Нет.
Я оттолкнула зеркало так резко, что девушка вскрикнула и едва успела его удержать.
Сердце колотилось уже где-то в горле.
— Это не я.
Служанка смотрела испуганно.
— Госпожа, прошу вас… вам нельзя так… лекарь говорил…
— Что говорил лекарь?
Она осеклась.
— Что… если вы очнетесь, вам нельзя волноваться.
Очнетесь.
Я уставилась на нее.
— То есть вы ждали, что я не очнусь?
Она побелела так резко, что мне показалось, будто сейчас рухнет на колени.
— Нет, госпожа, я… я не то хотела сказать…
Но это было именно то.
Ждали.
В этой комнате давно уже жили не надеждой на мое выздоровление, а готовностью к моей смерти. Вялая белая вазa, лекарства у окна, тяжелый запах трав, страх служанки, мутный осадок в чашке, мои худые руки, синяки на коже — все кричало об одном и том же. Эта женщина, в чьем теле я открыла глаза, не просто болела. Ее уже почти списали.
Я медленно перевела взгляд на столик у окна.
Пузырьки, настойка, чашка. Меня почему-то особенно тянуло именно к ней. К этой чашке с темным следом на дне, как будто там недавно было что-то густое, сладкое, липкое.
— Что это?
Девушка нервно обернулась.
— Лекарство.
— От чего?
Она молчала.
Вот теперь уже не просто боялась — молчала по-настоящему. А значит, вопрос был не невинным.
— От чего? — повторила я.
— От слабости, госпожа.
— Какой именно слабости?
Она так и не ответила.
И в эту секунду я поняла: дело не только в чужом теле. Не только в том, что я здесь никого не знаю. Меня окружала не просто странная жизнь. Меня окружала ложь, слишком давно ставшая привычной.
Дверь распахнулась резко, без стука.
В комнату вошла женщина лет сорока в темно-бордовом платье. Высокая, идеально прямая, с гладко убранными светлыми волосами и лицом, которое, должно быть, когда-то называли красивым, пока оно окончательно не превратилось в маску холодного порядка. За ней следом мелькнул пожилой мужчина с медицинским саквояжем.
Женщина увидела меня сидящей и замерла.
Всего на одно мгновение.
Но мне этого хватило, чтобы понять: да, ее тоже застали не в том развитии событий, на которое она рассчитывала.
— Мирен, — произнесла она очень ровно. — Ты проснулась.
Не “слава богу”.
Не “как ты себя чувствуешь?”.
Не “мы так боялись”.
Просто констатация. Почти как досадная перемена в распорядке дня.
— Похоже на то, — ответила я.
Служанка позади нее тихо ахнула.
Женщина же лишь слегка приподняла бровь. Значит, не только мое пробуждение, но и мой голос сейчас ломали чей-то заранее отработанный порядок.
— Ты не должна вставать, — сказала она. — Лекарь предупреждал, что после такого приступа тебе нужен полный покой.
После такого приступа.
Удобная формулировка.
Слишком удобная.
— Как вас зовут? — спросила я.
Пожилой лекарь дернулся, будто я сказала что-то неприличное. Женщина тоже изменилась в лице — едва заметно, но я увидела.
— Ты не узнаешь меня?
— Нет.
Вот теперь тишина в комнате стала живой.
Опасной.
Потому что, кажется, никто здесь не был готов к самому простому и самому страшному: женщина, которую они почти похоронили, не просто открыла глаза. Она вышла из их сценария совсем.
— Я леди Эвелин, — сказала она после паузы. — Сестра твоего мужа.
Значит, не хозяйка дома. Но и не посторонняя.
Слишком уверенная. Слишком спокойная. Слишком привыкшая говорить в этой комнате как человек, которого обязаны слушать.
— А где мой муж?
Она посмотрела на лекаря. Лекарь — на нее. И в этом коротком обмене взглядами было больше правды, чем во всех их словах с момента моего пробуждения.
— Милорд был занят, — сказала Эвелин. — Я уже отправила за ним.
То есть нет. Не ждал у постели умирающей жены. Не примчался, услышав, что она открыла глаза. “Был занят”.
Хорошо.
Эта жизнь становилась все яснее и все хуже одновременно.
Лекарь шагнул ближе.
— Позвольте осмотреть вас, миледи.
Я отдернула руку, прежде чем он успел коснуться пульса.
— Сначала вы скажете, чем я болею.
Он моргнул.
Потом, как люди его склада делают всегда, когда хотят прикрыть неведение или ложь солидностью, поджал губы.
— У вас были тяжелейшие нервные истощения, слабость, приступы лихорадки, провалы сна, осложнения после…
Он тоже осекся.
Я смотрела на него и вдруг почти физически почувствовала, как в этой комнате слово “болезнь” давно уже превратилось в удобную ткань, которой накрыли что-то куда более уродливое.
— После чего? — спросила я.
Он молчал.
Эвелин вмешалась сразу:
— Тебе сейчас не нужны лишние подробности.
Вот оно.
Я впервые посмотрела на нее по-настоящему внимательно.
Не как на родственницу. Как на женщину, которой очень важно, чтобы я сейчас не начала задавать правильные вопросы.
— Мне нужны именно подробности, — сказала я.
Она улыбнулась.
Очень мягко.
Слишком мягко.
И именно от этой мягкости у меня по спине пошел холод.
— Мирен, ты долго была в тяжелом состоянии. Иногда тело просыпается раньше памяти. Это нормально. Главное — не пугать себя.
Нормально.
Не пугать себя.
Я узнала этот тон сразу, хотя никогда прежде его не слышала. Так говорят не тем, кого хотят успокоить. Тем, кого хотят удержать в мягкой клетке, пока они не начали видеть слишком отчетливо.
— А если мне страшно не от памяти? — спросила я. — А от вас?
Служанка у двери едва не уронила поднос с чистым полотенцем.
Лекарь кашлянул.
Эвелин же впервые за все время перестала выглядеть безупречно спокойной. Совсем чуть-чуть. Но мне и этого хватило.
Значит, я ударила туда, где под красивой вежливостью у нее уже живет не забота. Раздражение. Возможно, страх.
— Ты не понимаешь, что говоришь, — сказала она тихо.
— А вы, похоже, слишком хорошо понимаете, что я начала спрашивать.
Тишина после этих слов была такой плотной, что я почти слышала собственное сердце.
И в этой тишине мне вдруг стало кристально ясно: женщина, в чьем теле я очнулась, была обреченной не потому, что ее убивала болезнь. Болезнью здесь удобно называли что-то другое.
Дверь снова открылась.
На этот раз в комнату вошел мужчина.
Высокий. Темноволосый. В темном сюртуке. Лицо резкое, красивое и такое холодное, что даже у меня внутри все на секунду натянулось, как струна. Не из-за его внешности. Из-за взгляда.
Он смотрел на меня так, будто видел не чудо и не спасение.
Проблему.
Очень серьезную проблему, которая только что открыла глаза раньше, чем ей было положено.
— Мирен, — сказал он.
И только тогда я поняла: вот он.
Муж.
Тот самый, ради которого эта женщина, возможно, жила, страдала, боялась — или уже давно умирала.
Я ждала хоть чего-то.
Тепла.
Шока.
Облегчения.
Злости.
Чего угодно живого.
Но в его лице было другое.
Почти неприкрытая тяжесть человека, которому моя смерть, вероятно, не приносила счастья — но моя жизнь теперь явно обещала слишком много неудобств.
— Похоже, я вернулась не вовремя, — сказала я.
Он не ответил сразу.
И от этого стало только хуже.
Потому что в молчании мужчин очень быстро слышно главное: он не знает, рад ли, что жена жива.
— Тебе нужно лежать, — сказал он наконец.
Та же фраза.
Тот же тон.
Тот же порядок.
Будто все здесь были сговорены не вокруг моего выздоровления, а вокруг одного удобного сценария, в котором я должна быть тихой, слабой и послушной.
Я смотрела на него и чувствовала, как во мне поднимается не просто страх.
Упрямство.
Очень холодное.
Очень ясное.
Если я действительно попала в тело обреченной жены, то умирать по их сценарию не собираюсь.
Ни за что.
— Нет, — сказала я.
Муж чуть нахмурился.
— Что?
— Я больше не буду лежать тихо, пока вы все решаете, когда мне удобнее умереть.
В комнате стало так тихо, будто даже огонь в камине перестал потрескивать.
Служанка у двери побледнела окончательно.
Эвелин выпрямилась еще сильнее.
Лекарь опустил глаза.
А мой муж смотрел на меня так, будто именно в эту секунду впервые понял: женщина, которую они уже приготовились оплакать, не просто выжила.
Она вернулась не той, кого они знали.
И это пугало их сильнее моей смерти.