Глава 3 Мне велели лежать тихо, пока в соседней комнате делили мое будущее

После его слов о том, что если я хочу выжить, мне придется научиться молчать, дверь закрылась так мягко, будто ничего страшного в этой комнате не произошло.

Но именно это и было самым страшным.

Не крик.

Не угроза.

Не грубость.

А эта почти спокойная, взрослая убежденность мужчины, который говорит жене о молчании как о форме выживания. Значит, здесь уже давно привыкли, что правду не ищут. Ее пережидают. Как лихорадку. Как нервный срыв. Как неудобное состояние женщины, которое нужно просто уложить обратно в подушки, лекарства и тишину.

Я сидела на кровати и не двигалась.

Не потому, что смирилась.

Потому, что тело вдруг напомнило о себе сразу всем: тяжестью в груди, слабостью в ногах, тупой болью в затылке и странной дрожью под кожей, как будто каждая мышца принадлежала не мне и все еще жила в другом ритме. Да, я могла говорить. Могла думать. Могла злиться. Но эта женщина, в чьем теле я очнулась, действительно была долго и жестоко истощена. И если я сейчас буду рваться, не разбирая сил, проиграю не людям вокруг.

Собственному новому телу.

Это было унизительно. Но полезно понимать.

Я медленно откинулась на подушки и осмотрелась уже не как испуганная чужачка, а как человек, оказавшийся в ловушке и потому обязаный видеть каждую мелочь.

Окно — одно, высокое, узкое, со свинцовыми переплетами. Если подойти, в него, вероятно, видно часть двора, но с кровати только серое небо и край черной башни. Дверь — тяжелая, дубовая, с внутренним засовом, сейчас отодвинутым. Камин — настоящий, но огонь слабый, будто комнату держали не в уюте, а ровно на таком тепле, чтобы тело не умерло слишком быстро. Столик с лекарствами стоял слишком близко к кровати. Значит, эти пузырьки и чашки были частью режима, а не редкой помощью. Ширма, кресло, сундук, кувшин с водой, таз на подставке, маленькая икона в серебряной рамке — все это складывалось в картину не комнаты жены, а комнаты затяжного ожидания.

Здесь не жили.

Здесь дожидались конца.

Я снова посмотрела на чашку с темным следом на дне. Меня тянуло к ней все сильнее. Не мистикой. Подозрением. Но именно сейчас, когда ладони еще дрожали после разговора с мужем, встать и дойти до столика значило признать, что он прав хотя бы в одном: тело не на моей стороне.

Я ненавидела это чувство.

И тут же услышала шаги.

Не в моей комнате. За стеной.

Потом — приглушенные голоса.

Я замерла.

Сначала подумала, что показалось. Но нет. Голоса были настоящими. Один мужской, низкий и недовольный. Второй — женский, холодный, ровный, с той самой сухой четкостью, которую я уже узнала в Эвелин. Значит, они не ушли далеко. И, что еще важнее, не считали нужным расходиться сразу после моего пробуждения.

Я соскользнула с кровати прежде, чем тело успело возмутиться.

Пол был ледяной.

Ноги подкосились почти сразу, но я вцепилась в спинку кровати и заставила себя выпрямиться. Мир на секунду почернел по краям, однако я сжала зубы и двинулась к стене, за которой слышались голоса.

Точнее — к узкой двери у камина, которую раньше не заметила в полумраке.

Она была не в другую комнату, а в маленькую гардеробную или проход для слуг — тесное пространство с полками, вешалками и еще одной, почти скрытой дверью дальше. И именно из-за нее шли голоса яснее.

Я подошла вплотную.

Сердце колотилось так громко, что казалось, меня сейчас услышат раньше, чем я успею разобрать хоть одно слово.

— Это ненормально, — говорил мужской голос. Лекарь. Я узнала его сиплую осторожность. — После такого истощения она не должна была прийти в себя так резко.

— Она и не пришла бы, если бы вы лучше следили за дозировкой, — ответила Эвелин.

Меня будто окатило холодной водой.

Дозировкой.

Не лечением. Не состоянием. Дозировкой.

Я замерла еще сильнее.

— Я делал все по вашему распоряжению, миледи, — нервно сказал лекарь. — Больше нельзя было, иначе это стало бы слишком заметно.

Слишком заметно.

Мир качнулся.

Но я уже вцепилась пальцами в дверной косяк так, что ногти, кажется, впились в дерево. Нет. Нет. Я должна была услышать это до конца.

— Замолчи, — отрезала Эвелин. — Сейчас главное не это.

— А что? — резко спросил он. — Что она очнулась и смотрит на всех так, будто видит насквозь? Что она не помнит вас? Что не помнит милорда? Это может быть даже хуже.

— Для кого хуже? — спросила Эвелин.

Пауза.

Тяжелая. Короткая.

Потом лекарь очень тихо:

— Для всех, кому было выгодно, чтобы все уже закончилось.

Я закрыла глаза на секунду.

Лишь на одну.

Потому что иначе просто не выдержала бы.

Вот она. Правда. Не полная, но уже живая, горячая, острая. Меня не лечили. Меня вели. Осторожно, расчетливо, через “дозировку”, “истощение”, “покой” и все эти гладкие слова, под которыми прятали не болезнь, а чью-то волю довести до конца.

И теперь они боялись не только моего выздоровления.

Моей непредсказуемости.

— Она не в себе, — сказал лекарь. — Это можно использовать.

Я почувствовала, как по спине прошел лед.

— Нет, — ответила Эвелин. — Слишком рано. Пока она слаба, это будет выглядеть грубо.

— Но если она начнет говорить…

— Именно поэтому ей надо лежать тихо.

Я почти увидела, как она произнесла это. С тем же ледяным спокойствием, с каким говорила со мной. Так вот откуда эта их нежность. Не от сострадания. От стратегии. Женщину, которую хотят убрать красиво, нельзя давить слишком явно. Ее надо уложить. Сделать хрупкой. Нервной. Туманной. Такой, чтобы любое ее слово заранее казалось следствием слабости.

— А милорд? — спросил лекарь.

Снова тишина.

А потом:

— Милорд сделает то, что должен.

Я вжалась в стену.

Очень медленно.

Потому что именно этой фразы и боялась больше всего. Одно дело — ощущать, что мужу моя жизнь неудобна. Другое — услышать почти прямое подтверждение: он не просто холодный человек с тяжелым прошлым. Он часть решения.

— Если она не помнит, может, все еще можно… — начал лекарь.

— Можно, — отрезала Эвелин. — Но теперь уже без ошибок.

Шаги.

Я отпрянула от двери так резко, что все внутри взорвалось болью. Перед глазами потемнело, ноги подломились, и я чудом успела ухватиться за вешалку. В следующий момент дверь из гардеробной в мою спальню распахнулась, и на пороге возникла та самая молодая служанка.

Она увидела меня не в постели и побелела.

— Госпожа!

Я не успела ни ответить, ни сделать вид, что все в порядке.

Силы кончились слишком резко. Комната качнулась. Мир поехал в сторону. И если бы служанка не метнулась вперед, я бы рухнула прямо на каменный пол.

— Я… в порядке, — выдохнула я, хотя это было уже ложью.

Она пыталась удержать меня за плечи, дрожа всем телом.

— Вам нельзя вставать! Боже, если леди Эвелин увидит…

— Вот именно, — сказала я сквозь боль. — Нельзя, чтобы увидела.

Она замерла.

Я подняла на нее глаза.

И впервые за все время увидела в ней не просто испуганную служанку. Человека, который давно живет внутри этого дома, слишком много знает и слишком давно привык выживать молчанием.

— Как тебя зовут? — спросила я.

— Нисса, госпожа.

— Нисса, — повторила я. — Ты знаешь, что они меня не лечили.

Она побледнела так сильно, что я испугалась, не потеряет ли сознание она первой.

— Госпожа, я…

— Не ври.

Может быть, это прозвучало слишком жестко. Но времени на мягкость у меня не было. Я только что подслушала достаточно, чтобы понять: прежняя Мирен умирала не от природы. А я теперь оказалась в ее теле среди людей, которые слишком хорошо умели делать смерть похожей на естественный исход.

Нисса затрясла головой.

— Я не могу…

— Можешь. Или я сейчас закричу так, что сюда прибегут все. И тогда пусть Эвелин сама объясняет, почему нашла меня не в постели, а у двери, где я слушала про дозировки.

Она задохнулась.

На секунду я даже увидела в ее глазах почти животный ужас.

Хорошо. Значит, слово попало. Значит, ей есть чего бояться.

— Госпожа, — прошептала она, — пожалуйста… они услышат…

— Тогда говори быстро.

Она судорожно сглотнула.

Голос стал почти неслышным.

— Вас… давно лечили от нервов.

— Это я уже поняла.

— Нет, госпожа. Не просто так. Вам говорили, что вы стали слишком впечатлительной, что после смерти ребенка вы… — она запнулась и закрыла рот ладонью, как будто выдала лишнее.

Я застыла.

Смерти ребенка.

Вот оно.

Первая трещина в чужой жизни, которая вдруг отозвалась не пустотой, а чем-то черным и вязким прямо под ребрами. Как будто это тело помнило раньше меня. Не картинкой. Болью.

— Какого ребенка? — спросила я тихо.

Нисса смотрела с настоящим ужасом.

— Вы правда… не помните?

— Нет.

— Мальчика, госпожа. Он прожил всего два дня.

Мир сжался.

Не мой. Чужой. Но тело среагировало раньше мысли. В груди как будто что-то рвануло изнутри. Я ухватилась за край шкафа обеими руками, потому что иначе просто осела бы на пол.

Теперь многое становилось еще страшнее. Не только медленное отравление. Не только удобная “болезнь”. Было еще что-то до нее. Боль. Потеря. Возможно, именно та, на которой потом и построили весь этот домик из “нервов”, “слабости” и “необходимости покоя”.

— После этого, — шептала Нисса, — вы начали бояться пить лекарства. Говорили, что вам от них хуже. Что после них все становится ватным и тяжелым. Что вы не спите, а проваливаетесь. Но леди Эвелин сказала, что это у вас помутнение от горя. И милорд…

Она снова осеклась.

— Что милорд?

Нисса опустила глаза.

— Велел слушаться лекаря.

Конечно.

Вот и еще одна часть правды. Он, может быть, не стоял с ядом у моей чашки. Но был рядом с теми, кто все оформлял как лечение. Муж смотрел на жену, которая боялась пить “лекарства”, и все равно оставил власть над ее телом у людей, которым теперь моя жизнь явно мешала.

— Мне надо лечь, — сказала я резко.

Нисса закивала так быстро, будто только этого и ждала.

Мы почти донесли меня до кровати. Почти — потому что последние шаги я уже сделала на упрямстве, а не на силе. Как только тело коснулось матраса, меня снова накрыла слабость, страшная, липкая, почти унизительная. Я ненавидела ее. Но еще больше — понимала, что именно на ней строилась их власть.

Женщина, которую можно назвать слабой, уязвимой и нездоровой, слишком удобна для чужих решений.

Нисса поправила подушки, налила воды и стояла рядом, не зная, куда деть руки.

— Вы никому не скажете? — прошептала она.

Я посмотрела на нее.

— А ты?

Она вскинула взгляд.

В нем было столько страха, что я вдруг ясно увидела: да, в этом доме молчать учились не только жены. Все. Слуги. Лекари. Родственники. Здесь тишина была не воспитанием. Способом выжить.

— Я вам помогу, — выдохнула она. — Только… только осторожно.

Я кивнула.

Не потому что верила ей полностью. Пока нет. Но это было первое живое “я помогу”, услышанное мной здесь не из расчета, а из страха и, возможно, остатков совести.

— Тогда начни с простого, — сказала я. — Кто в этом доме хочет моей смерти?

Нисса молчала несколько секунд.

Потом очень тихо ответила:

— Я думаю… все, кому было бы легче, если бы вас больше не было.

Честно.

Пугающе честно.

И именно после этого я окончательно поняла: здесь не будет одной злой тетки и одного страшного пузырька с ядом. В этом доме меня убивали удобством сразу для многих.

Через полчаса пришла Эвелин.

Она вошла мягко, почти неслышно, с новой чашкой в руках и той самой безупречно спокойной улыбкой, от которой мне уже хотелось не кричать, а бить стекло.

— Мирен, — сказала она. — Я слышала, ты опять вставала.

Я лежала неподвижно.

Слабость была настоящей. Но теперь я знала: их нельзя пугать тем, что я знаю слишком много. Пока нет.

— Мне стало дурно, — сказала я.

Эвелин поставила чашку на столик.

— Потому что ты упрямишься. Выпей, и станет легче.

Я посмотрела на чашку.

Темная жидкость. Слишком сладкий запах.

Точно такой же, как в том коротком всполохе памяти.

И в эту секунду меня вдруг перестало трясти от страха.

Нет. Не легче.

Злее.

Потому что теперь я уже слышала их. Дозировки. Ошибки. Моя “нервность”. Удобство моей смерти. Больше притворяться, будто это все просто подозрения, было невозможно.

— Нет, — сказала я.

Эвелин чуть склонила голову.

— Что?

— Я больше не буду пить из ваших рук.

На этот раз улыбка исчезла совсем.

И именно это стало моим первым настоящим подтверждением: да, я двигаюсь правильно.

Потому что в соседней комнате они уже делили мое будущее.

А я, к их несчастью, все еще была жива.

Загрузка...