Глава 5 Служанка назвала меня госпожой с таким страхом, будто живая я опаснее мертвой

После разговора о зеркале Нисса стала двигаться по комнате еще тише, чем раньше.

До этого в ее осторожности был просто страх прислуги, слишком долго живущей рядом с чужой болезнью, лекарями и хозяйскими приказами. Теперь — другое. Она боялась не только Эвелин. Меня тоже. Не как жестокую госпожу. Как непредсказуемую перемену, для которой в этом доме не было готового правила поведения.

Я видела это по мелочам.

По тому, как она ставила стакан не на край столика, а ближе ко мне, будто хотела меньше оставлять между мной и вещами пространства, которое может быть отдано другим рукам. По тому, как не сразу отпускала поднос, когда я брала его. По тому, как при каждом шорохе в коридоре вздрагивала всем телом и бросала быстрый взгляд на дверь, а потом на меня.

Люди так не ведут себя рядом с умирающей.

Так ведут себя рядом с человеком, чье внезапное возвращение может испортить слишком многим слишком многое.

— Сядь, — сказала я.

Нисса чуть не выронила полотенце.

— Госпожа?

— Сядь. Я не кусаюсь.

Она побледнела.

И именно от этой бледности я вдруг очень ясно поняла: нет, дело уже не только в субординации. В этом доме даже простой разговор между госпожой и служанкой выглядит опасностью, если госпожа слишком долго лежала слабой и удобной.

Нисса не села.

Только опустилась на край низкой скамеечки у двери, так, будто в любую секунду готова была вскочить и выбежать, если я скажу лишнее или кто-то войдет.

— Хорошо, — сказала я. — Тогда просто отвечай честно.

Она смотрела на свои руки.

Пальцы сжались так сильно, что костяшки побелели.

— Я попробую, госпожа.

— Не “попробую”. Или врешь, или нет.

Она подняла глаза.

На миг.

И в этом коротком взгляде мелькнуло что-то почти отчаянное. Потому что, возможно, именно так прежняя Мирен тоже говорила с ней когда-то — не сладко, не снисходительно, а прямо. И теперь Нисса слышала не только меня новую. Отголосок старой хозяйки, которую, видимо, так и не удалось сломать до полной покорности.

— Хорошо, — прошептала она.

— Кто тебе сказал называть меня госпожой так, будто я уже наполовину мертва?

Она дрогнула всем лицом.

— Я… не понимаю…

— Понимаешь.

Я подалась чуть вперед, игнорируя слабость, которая тут же напомнила о себе тянущей болью под ребрами.

— Ты вошла в эту комнату утром с тем лицом, с каким входят не к больной, а к покойнице, которая внезапно открыла глаза. Кто вас всех так приучил?

Нисса молчала.

Долго.

Так долго, что я уже почти слышала, как внутри у нее идет борьба не между ложью и правдой, а между двумя страхами: страхом перед хозяевами и страхом перед тем, что я уже знаю слишком много, чтобы снова стать удобной тенью в постели.

— Здесь давно думали, что вы не подниметесь, — сказала она наконец.

— Кто “здесь”?

— Все.

Простое слово.

Но оно ударило сильнее длинной исповеди.

Потому что “все” в таких домах означает не поголовное злодейство. Хуже. Общую привычку. Приспособленную тишину. Тот самый мягкий, повседневный сговор, в котором одна женщина медленно умирает у всех на глазах, а дом уже живет дальше так, будто ее конец — часть естественного порядка.

— И ты тоже? — спросила я.

Нисса побледнела еще сильнее.

— Я не хотела…

— Это не ответ.

Она вскинула голову.

И вдруг заговорила быстрее, чем раньше.

Не громко. Но как человек, который слишком долго держал это в себе и теперь не знает, как остановиться, если уже начал.

— Я думала, вы умрете, госпожа. Не потому, что хотела этого. Потому, что все к этому шло. Вас поили, укладывали, запирали, лекарь приходил днем и ночью, леди Эвелин говорила, что вам вредно волнение, милорд велел не спорить с лечением, а потом вы уже почти не вставали. Вы перестали есть. Стали бояться света. Просили не давать вам чашку из вечернего подноса. Ночами кричали. Потом перестали кричать. А потом…

Она осеклась.

— А потом?

Нисса сглотнула.

— А потом в доме начали говорить о вас так, будто вы уже не здесь.

Вот оно.

Вот почему ее страх утром был таким живым.

Не просто из-за моего пробуждения. А потому, что все вокруг давно внутренне пережили меня как почти умершую. А люди очень не любят, когда в доме возвращается тот, кого уже успели вычеркнуть без формального траура.

— Как именно говорили? — спросила я.

— Что вам надо покой, — тихо ответила она. — Что вы слишком слабы. Что если милорд не вмешается, дом развалится от ваших… состояний. Что вы уже не выдерживаете жизнь здесь. Что после потери мальчика вам лучше бы не мучиться так долго.

Я закрыла глаза на секунду.

Мальчик.

Опять.

Каждый раз, когда эта чужая потеря входила в разговор, тело отзывалось раньше сознания. Не образом. Не памятью. А темной, жуткой болью под грудиной, словно где-то там лежал давно заживший шрам, по которому сейчас вдруг снова провели ножом.

— Мне говорили это в лицо? — спросила я.

Нисса опустила взгляд.

— Иногда. Но чаще — не вам. При вас. Так, чтобы вы слышали.

Господи.

Вот это и есть самый страшный способ ломать женщину. Не открыто. Не в признании. А в этой вязкой, липкой атмосфере, где о тебе уже говорят как о слабой, опасной, почти законченной, пока ты еще жива и сидишь рядом. Через такое очень легко свести человека с ума, а потом самой же и указывать на его расшатанное состояние как на доказательство собственной правоты.

— Леди Эвелин вас любит? — спросила я вдруг.

Вопрос вырвался сам.

Но, кажется, именно он оказался самым точным.

Нисса вздрогнула.

— Что?

— Прежнюю Мирен. Она любила ее?

Нисса долго молчала.

Потом едва заметно покачала головой.

— Нет, госпожа. Она вас… терпела.

Хорошее слово.

Жестокое.

Потому что терпят не тех, к кому равнодушны. Терпят тех, чье существование мешает, но пока нельзя убрать открыто. И, видимо, именно такой прежняя Мирен и была для Эвелин.

— А милорд? — спросила я.

Нисса уставилась на меня так, будто это был самый опасный вопрос из всех.

Может, так и было.

— Я не знаю, — прошептала она.

— Ложь.

Она резко вдохнула.

— Я правда не знаю, госпожа. Иногда мне казалось, что он вас жалеет. Иногда — что боится. Иногда — что злится. Но больше всего…

— Что?

— Что ему было легче, когда вы молчали.

Я смотрела на нее и чувствовала, как внутри что-то медленно встает на место. Не любовь. Не ненависть. Не простая схема “муж-злодей, жена-жертва”. Хуже. Он мог и не хотеть моей смерти впрямую. Но тишина, слабость и покорность жены были ему удобнее, чем живая женщина с памятью, болью и вопросами.

Именно это я уже увидела в его взгляде.

Именно это Нисса теперь подтвердила.

— Когда я перестала молчать? — спросила я.

Она моргнула.

— Что?

— Прежняя Мирен. Когда она начала сопротивляться?

Нисса сжала передник.

— После смерти младенца сильнее. Но и раньше тоже. Сначала тихо. Говорила, что не хочет лекаря. Что от настоев ей хуже. Просила милорда оставить вас с ней наедине. Потом перестала пить без меня. Потом велела прятать чашки. Потом…

— Потом что?

— Потом вы сказали, что в этом доме хотят не вашего выздоровления.

Я замерла.

Не потому, что это было неожиданно. Наоборот. От этого становилось особенно страшно. Значит, прежняя хозяйка тела не была сумасшедшей. Не была просто слабой женщиной, которая от горя начала видеть зло в каждой тени. Она дошла до той же точки, где была сейчас я.

Только я пришла туда за один день, а ее, видимо, вели туда неделями — и потом использовали это знание против нее самой.

— И что мне ответили? — спросила я.

— Что вы больны, госпожа.

Конечно.

Другого ответа и быть не могло.

Я медленно выдохнула.

Слабость чуть отступила, уступая место чему-то жесткому и очень холодному. Теперь картина становилась яснее. Не полностью, но достаточно, чтобы увидеть схему.

Потеря ребенка.

После нее — “лечение”.

После лечения — еще большая слабость.

Попытки женщины отказаться от лекаря и чашек.

Разговоры в доме о ее нервах, состоянии, опасности, покое.

И муж, которому, как сказала Нисса, легче, когда она молчит.

Неудивительно, что она почти умерла.

Чудо было скорее в том, что успела хоть что-то понять до конца.

— Почему ты мне сейчас это рассказываешь? — спросила я.

Нисса подняла взгляд.

Слишком быстро отвела.

— Потому что вы смотрите не так.

— Как?

— Не как раньше.

Я ждала продолжения.

Она сглотнула.

— Раньше вы все еще надеялись, что вас кто-то спасет. Теперь — нет.

Вот это ударило глубже всего.

Потому что да. Даже без памяти я уже знала это о прежней Мирен телом: очень долго она, видимо, жила в ожидании, что ее услышат, защитят, остановят, поверят. А потом перестала. И именно в этом месте, наверное, и стала по-настоящему опасной для всех вокруг.

— Значит, когда я перестала надеяться, мне стало хуже? — спросила я.

— Да, госпожа.

Как просто.

И как страшно.

Пока женщина надеется на чужую защиту, с ней еще можно жить. Как только начинает видеть ситуацию без этой надежды — ее надо глушить сильнее.

За дверью снова послышались шаги.

На этот раз тяжелее.

Мужские.

Нисса вскочила так резко, будто ее подбросили.

— Лягте, госпожа.

— Почему?

— Потому что если милорд увидит, что я так долго говорила с вами наедине…

Она не договорила.

И не нужно было.

Я уже понимала. В этом доме все, что укрепляло меня, было подозрительным. Все, что делало слабее, называлось заботой.

Я легла.

Нисса успела поправить покрывало как раз в ту секунду, когда дверь открылась.

Рэйвен вошел без стука.

На этот раз один.

Взгляд у него сразу скользнул по комнате — ко мне, к служанке, к столу, к зеркалу, которое теперь больше не было закрыто.

Вот на зеркале он и остановился.

Почти незаметно.

Но я уже училась улавливать именно такие движения.

— Кто велел убрать ткань? — спросил он.

Нисса побелела.

Я ответила раньше:

— Я.

Он перевел взгляд на меня.

— Зачем?

— Потому что мне надо видеть, кто именно лежал в этой постели, пока все вокруг ждали ее смерти.

Нисса шумно втянула воздух.

А в лице мужа снова появилось то самое выражение, от которого по коже шел холод: не злость. Усталое, мрачное понимание, что я снова заговорила слишком близко к тому, что ему не хотелось бы слышать вслух.

— Выйди, — сказал он Ниссе.

Она исчезла мгновенно.

Мы остались вдвоем.

Он подошел ближе к кровати.

На столик не посмотрел. На чашки — тоже. Только на меня. И в этом взгляде было уже не столько недоверие, сколько изучение. Как будто он пытался понять, где именно во мне кончается Мирен, которую он знал, и начинается кто-то, кого не просчитывал вовсе.

— Ты много говорила со служанкой, — сказал он.

— Да.

— И что нового узнала?

Я посмотрела прямо.

— Что быть живой здесь для меня опаснее, чем было бы умереть.

Он ничего не сказал.

Но именно это молчание и стало ответом.

Потому что человек, которому в лицо говорят такую фразу и который не возражает сразу, уже слишком много знает о правде этих стен.

— Она назвала меня госпожой с таким страхом, будто живая я опаснее мертвой, — произнесла я тихо. — И теперь я начинаю понимать почему.

Он стоял неподвижно.

А я вдруг очень ясно поняла: да, прежнюю Мирен в этом доме давно уже учились не только травить. Бояться тоже.

И, возможно, именно это меня сейчас и спасало.

Потому что мертвую женщину удобно оплакать.

А вот живая, которая перестала молчать, всегда делает чужие лица уродливее.

Загрузка...