…Дожди и холод не прекращались все начало июня, словно уже наступила непролазная осень. Улицы стояли пустые, понурые. И только деревья отчаянно, молодо зеленели вопреки всему.
Казалось, во всем огромном городе лишь два человека еще не спрятались под крышу. Один был мохнатый пропойца в рваных подштанниках, который как символ и реклама всего заведения лежал среди громадной лужи возле сбитых ступенек «Каторги». Человек этот по временам поворачивал голову на другой бок, выплевывал воду и пытался орать:
По ди-ики-им степям
Забайка-алья!..
В одну из таких великих минут другой человек, в картузе и кожаной куртке, перешагнул певуна с явной досадой.
Ну конечно же, это был Мишель Тихонов!
«Каторга» встретила его, как встречала любого: вонью, визгами, руганью, песнями, духотой.
Войдя, Мишель огляделся. Он кого-то искал здесь.
В дальнем углу, где обычно сидели разукрашенные свеклой и синяками «тетки», он заметил новую женщину.
Страшно опухшая, красная, с клоком желто-седых волос, свисавшим, как перо, с темени на плечо, она сидела, сжимая пустой стакан в руке и ныла хриплым баском:
Я чай п-пила и б-бублики жрала-а-а,
Заб-была, с кем т-тогда спа-ала-а-а!..
Последнее слово женщина выкрикнула дерзко, вызывающе. Сидевший рядом, как видно, ее нынешний «кот» — рыжий мальчишка лет шестнадцати в щегольском картузике с лакированным козырьком — ловко хлестнул женщину по щеке и выразил недовольство в выражениях весьма непарламентских. Женщина покорно мотнула головой, икнула и, кажется, погрузилась в сон. Стакан из ее руки выпал и покатился по полу прямо под сапоги «половому».
— Эй, Тришка, ты свою б… соблюдай! — крикнул «половой», тоже мальчишка, но русый и лет четырнадцати.
Завязалась смачная перепалка, в ходе которой выяснилось, что Тришка считает ниже своего мужского достоинства поднимать что-либо с полу «окромя финашек» и что пускай эта (слово, цензурою вовеки не любимое) «сама-кось за собой подберет!».
При этом беседа Тришки и «полового» была заполнена таким количеством щеголеватых, да и просто головокружительно смелых, пренебрегающих всеми реальными возможностями человека метафор, что оба наконец и заржали.
Тришка ловко дернул локтем и его «молодка» чуть не рухнула со скамьи. Вернее, она уже рухнула, да Мишель ее подхватил.
— Что ж ты творишь-то?! — крикнул Мишель.
— Антересоваться изволите? — дерзко осклабился рыжий «кот». — Завсегда рады… Полтинничек-с!
Сзади Мишеля настойчиво потянули за куртку. Ожидая нападения, он резко повернул голову.
За его спиной стояла Полковница.
— Трифон, прекрати паясничать! — строго сказала Дарья Гавриловна.
Трифон явно смутился. Полковница была непререкаемым авторитетом в этих местах.
— Отведи ее в чулан, пускай спит, — велела Полковница.
— Это как же-с, Дарья Гриллна?! А «кредитные»?.. — заартачился парень возмущенно. Резким кивком он сбросил картузик на самый затылок.
— Дайте ему… рубля два, что ли, — попросила Мишеля Полковница. — А мне нужно с вами поговорить…
Полковница и Мишель сели за свой излюбленный дальний столик.
— Я вас просила срочно прийти, Михаил Петрович, есть у меня Для вас известия… И я бы хотела сама вам их выложить, без посредничества…
Она задумалась.
— Н-да, поговорить спокойно нам явно здесь не дадут… Что ж, в таком случае пожалуйте уж ко мне, месье Тихонов! Только не взыщите: будуар у меня нынче скромненький…
Вслед за Полковницей Тихонов углубился в лабиринты «Каторги», о которых, бывалый «каторжанин», он и не подозревал. За красной тряпкой, символизировавшей портьеру, разбегались какие-то дверки, углы, занавешанные драньем, и лесенки. Всюду слышались скрипы, шорохи, визги, плач, ругань и стоны почти неразличимой в чадном сумраке, но бурной жизни.
«Будуар» Полковницы оказался чистой комнаткой с окошком над незнакомыми крышами, так что Мишель не смог бы даже сказать, на какую улицу это окно выходит. Постель в углу закрывали старые низкие ширмы. У окна ломберный столик, крытый вязаной салфеткой; два разномастных, но довольно приличных кресла; на столике — вазочка с веткой белой сирени. Над этажеркой, полной всяческих склянок, висело мутноватое зеркало, впрочем, явно старинное, в изогнутой стеблем поблекшей рамке. За низкими ширмами, над кроватью, Мишель успел разглядеть литографию Дрездена.
— Садитесь, Михаил Петрович. Чаю не хотите ли?
— Не до чаю мне, Дарья Гавриловна! Что стряслось? Говорите, не томите уж!
— А вы не торопите меня, месье Тихонов! Может, человеку полезней — спокойней! — вовсе ничего не знать, чем знать СЛИШКОМ уж многое. Нет, пожалуй, прикажу-ка я чаю, а то с этим холодом вы еще и простудитесь…
Принесли чай с лимоном. Мишель отхлебнул, обжегся.
Полковница коснулась рукой бровей:
— Ну, не стану вас больше томить… Скажите, вы ГЛАФИРЕ АНДРЕЕВНЕ счастья желаете или хотите СЕБЕ с нею радости?
Мишель задумался:
— А разве то и другое — совсем поврозь, Дарья Гавриловна?
Полковница покачала головой:
— Я этого вовсе не утверждаю!.. Но, Михайла Петрович (она впервые назвала его так неформально), подумайте: девушка столько пережила…
— Вы будто меня уговариваете, Дарья Гавриловна… Я ведь давеча вам рассказывал, что там стряслось, у Векслер, — как Полозов, негодяй, ее сводничает! И вы обещали помочь… А теперь вот все крутите… Да что случилось-то?!
— А случилось то, Михайла Петрович, что она из заведения к Мясникову съехала…
— К этому пошляку?! К жандарму к этому?!!
— Не кричите так, а то МОИ подумают, будто вы угрожаете, — еще ворвутся, курточку вам впопыхах порвут… Но вернемся к нашим делам… И какая, скажите на милость, Глафире Андреевне разница, жандарм Мясников, или гарибальдиец, или кавалергардский полковник, или премьер императорских театров? Что за предрассудки, мон шер ами?! Слава Богу, она не до такой степени современная, чтобы выходить замуж ИЗ УБЕЖДЕНИЯ — она по чувству за него выйдет, я думаю. И по взаимному интересу, естественно.
Мишель снова чаю хлебнул так, что обжегся. Но он этого не заметил, лишь яростно провел языком по губам:
— С чего это вы решили, Дарья Гавриловна, что Мясников ее замуж возьмет? Он известный пошляк и бабник, она для него девица из заведения — и более ничего!..
Полковница посмотрела себе в чашку и тонко вдруг усмехнулась, искоса глянув на Тихонова:
— А вы знаете, отчего он, собственно, Мясниковым-то прозывается? Нет? Да потому что он и впрямь сын мясника из Зарядья! И вы представьте, Михайла Петрович, КАК сын мясника преуспел, что в молодые еще годы жандармским штаб-ротмистром стал! СКОЛЬКО сил на это им было положено! И КАК отчаянно он в те сферы стремился, от мясной-то лавки отца своего подальше! А?..
Мишель молчал, не особенно понимая, куда Полковница клонит теперь.
— Но жандарм из «простых», вы правы, — вовсе не кавалергард и даже не простой офицер армейский! Он — ЖАНДАРМ, и на нем в нашем «свободолюбивом» обществе как бы это сказать? — клеймо-с. Как он там себе одеколоном ни обливайся, девушка воспитанная, образованная, красивая за него вряд ли пойдет. А купецкая дочка — коленкор не тот! У него, у Мясникова-сына, есть свой эстетизм насчет жены и свои амбиции…
— Да уж, амбиции нашего мещанина во дворянстве — девицу из заведения подхватить!
— Но кто ж вам сказал, Михайла Петрович, что Глафира Андреевна — так уж прямо «девица из заведения»? У нее не желтый билет, а паспорт имеется, и этот паспорт Мясников у Векслер уже забрал, и сама Векслер теперь дрожмя дрожит, как бы он дело не завел о принуждении к проституции…
— Вас послушать, он и впрямь не жандарм, а Робин Гуд какой-то!..
— ПОКА он весьма увлечен, а уж дело Глафиры Андреевны сделать это увлечение своей и его судьбою… Но покончим на сем, Михайла Петрович! Вы молодой мужчина, все у вас впереди, — все для вас, даст бог, распрекрасным образом еще сложится… Только вот, боюсь, судьба Маши Дальской вас уже не волнует совсем — ведь так?.. Зачем вам теперь — ПЕРЕД КЕМ вам теперь — «подлецу» Полозову мстить?.. Эх вы — мужчины, мужчины!..
Мишель со стыдом подумал, что ведь она права, права совершенно!
— Что ж, Дарья Гавриловна, не эта девочка, так другая! Полозова нам с вами не перешибить никак! Да и что вам за резон с ним вязаться-то?
— А мои резоны вам знать ни к чему, Михайла Петрович! У вас чай остыл.
Полковница достала папироску, но повертела в пальцах и отложила, поморщившись:
— Нет, не могу! До сих пор не могу в комнате у себя курить!
Мишель впервые увидел Полковницу смутившейся. И тут вдруг Полозов и эта (случайная, может быть) литография Дрездена сцепились в его голове в догадку…
Мишель уткнулся в чашку, остервенело давя лимон, но Полковница разгадала его маневр:
— Да, Михайла Петрович, тридцать лет назад — и почти та же история! Только я САМА с ним, от мужа…
— И ДО СИХ ПОР ненавидите?!
Полковница пожала плечами и сказала то ли насмешливо, то ли равнодушно, то ли издалека:
— Он мне жизнь поломал… Родные отреклись от меня; мужа, человека достойного, невинно обидела; от моего позора застрелился он…
Полковница снова провела по глазам рукой — быстро, промельком:
— Есть у меня, Михайла Петрович, имение после смерти отца. Я бы могла и спокойно, в комфорте жить. Но мне любопытней ВОТ ЗДЕСЬ теперь находиться! Тут изнанка жизни, правда ее, суть ее подлая — ВСЕГО ОТКРОВЕННЕЕ!..
И такое окаменелое отчаяние прозвучало в ее словах, что Мишель головой тряхнул:
— Могу ли я помочь вам хоть чем-то, Дарья Гавриловна?
В конце июля наступили в Москве жары: марево над горизонтом казалось ненастными облаками, но обманывало, — громы рокотали далекою стороной, а в город, с северо-востока особенно, потянулся горьковатый дым тлеющих торфяных болот.
По улицам то и дело грохотали обозы пожарных, которых, кажется, одних жара не брала в их полыхающих медью касках, брезентовых робах, стоявших коробом, и тяжеленных подкованных сапогах.
Вечерами что-то менялось на улицах и в самом городе — не долгожданная предночная прохлада, а что-то еще, таинственное и даже зловещее. И это была круглая желтовато-бледная, с приметным пятном по центру — луна. Она появлялась сначала в черных ветвях деревьев, а потом вылезала на сизо-синее небо, как живое НЕЧТО, свернувшееся в клубок и следящее мутным глазом за маятой истомленных улиц.
Луна была такая неимоверно близкая, что люди чувствовали ее, даже не видя. Она словно что-то высматривала в городе, — выжидала ли? зло ли подсмеивалась?..
Все, кто могли из московских обывателей, разбежались по дачам, имениям, уехали на юг, за границу. И поэтому стало казаться, что в городе слишком уж как-то много стало нищих, калек, оборванцев и проходимцев, словно Москва, как озеро, обмелела, и сквозь полууснувшую рябь продралась темная тина дна.
…Господин Полозов, статный, румяный, с атласно-седыми подусниками, нетерпеливо вертел в руках палевую перчатку. Но Анриетт Лярмэ все никак не могла от зеркала оторваться. Она поворачивалась то этак, то так, каждый раз с тяжким шорохом и некоторым даже стуком обметая вокруг себя длинный лилово-сиреневый шлейф.
— Милая, ну мы едем?!
— Отстаньте! Не могу же я из-за ваших проказ выехать из дома чумичкой! Взгляните-ка: в этом сезоне все ведь новое, — и корсет, и крой, и походка… О, стряслась целая революция, а вы вяжетесь ко мне со своим «развратиком»!.. Ах, еще месяц назад был кринолин, а теперь нате вам — вдруг турнюр и «хвост»! Надо же мне с ним научиться обращаться как следует…
— Ты этим своим «хвостом» и так, как крокодил, все утро стучишь! — съехидничал Полозов. — О, я идиот! Зачем я сказал тебе, что новые платья доставили?..
— Крокодил — зеленый, а я сейчас — сиреневенькая! — Лярмэ задорно подбоченилась и показала Полозову язык. — У, противный скиф! Скоро вы меня ногами топтать начнете…
— Анриетт, ты, конечно, очаровательна и первая Москву этим своим «хвостом» переполошишь, но мы ОПАЗДЫВАЕМ!
— Не подлизывайтесь! А кстати, зачем вам-то ехать туда? Неужели уж такой нетерпеж? Ах, эти мне страсти на старости лет — какие они докучные!..
Лярмэ снова повернулась, стукнув «хвостом», но заметила взгляд Полозова и поправилась:
— И что бы вы без меня делали, — вот признайтесь-ка!.. Битый месяц я эту старую крысу РАДИ ВАС уламывала! А она как вцепилась в свою девчонку!.. Да и девчонка — дрянь, дрянь и еще раз дрянь! Совершенно безмозглое существо… Я в ее возрасте за такую возможность руками и ногами схватилась бы…
— Не все такие смышленые, миленькая!
— А она, дура, даже не понимает, что от нее хотят! — возмутилась Лярмэ, идя, наконец-то, к двери. Полозов нетерпеливо нажал ручку. Но на пороге Анриетт еще раз оглянулась на зеркало.
— Вам нужны от меня только жертвы, несносный сатир! — возгласила она патетически, впрочем, весьма довольная собственным отражением.
В карете Лярмэ сперва разглаживала фестончики и ленты на платье, потом, отогнув шторку, улыбнулась какому-то офицеру.
— Опусти шторку, милая! Потерпи, побереги улыбки. Вечером, если все сладится, ты ОДНА покатаешься в ландо с этим своим «хвостом»… И все же лучше б тебе до Парижа как-нибудь вытерпеть! Не хочется, чтобы здесь на тебя обращали слишком много внимания…
— О, конечно, «не хочется»! С этими вашими страстишками… Ради вас я живу среди варваров… О, как я страдаю здесь! Ах, когда мы, наконец, уедем во Францию? О моя прекрасная родина! О край, где я впервые увидела свет зари!.. Я хочу жить в Медоне, там так хорошо, — там я буду разводить цветы!
— Все на свете не просто, дорогуша моя! Вот, к примеру, одному своему партнеру я предложил на днях прекрасную девушку — ты помнишь ее, — Глафиру. И представь: она ему отказала! А он, сущий болван, НА МЕНЯ ж и обидься!.. М-да, без него кое-какие делишки провернуть трудновато будет…
— И что же, дом в Медоне теперь УЙДЕТ?! — возмущенно вскричала Лярмэ.
— Н-не думаю: есть и еще ходы… Но сам факт: девица без средств — и отказывает миллионеру!
— Ну и дура она, эта ваша Глафира! Я знаю, о ком вы говорите: он толстенький, но — еще вполне, вполне…
— И ведь что самое неприятное, Анриетт! Она, верно, думает, будто я нарочно ей таких дружков поставляю! О, наши русские барышни ЭТАКОГО навертят вокруг постели!..
— Просто они все, как одна, полоумные, эти ваши русские барышни! — пожала плечами Лярмэ.
— Не у всех твоя система ценностей, милая!
— О, моя система ценностей безупречна, как форма самой Земли! Я начинала на панели с грузчиками, а теперь я ваша законная половина! Но кстати, дружок-пирожок: завещание вы так и не удосужились пока составить?!
— Ты меня рано хоронишь, душенька. Впрочем, мне будет любопытно понаблюдать ОТТУДА, как ты судишься с моими тетками!.. Особенно забавно представить лицо графини Анны Матвеевны, гофмейстерины, когда она узнает, что ты моя сверхзаконная — вот именно! — «половина»… — Полозов с усмешкой вытянул лицо, вытаращил глаза и поморгал ими как бы в ужасе.
— Ха-ха! Вы и в аду развлекаться намерены?!
— Фи, Анриетт, набожный вид, как и романтизм, совершенно уже не в моде!
— Вот именно поэтому я и требую, чтобы было составлено завещание по всей форме!
— Ус-пе-ет-ся! — промурлыкал Полозов, взяв Анриетту за локоток.
— У вас вид кота над горшком сметаны! — пробормотала Лярмэ.
Но они все же поцеловались.
…Час примерно спустя та же карета рванула от домика на Девичьем поле. Полозов яростно, мрачно молчал. Лярмэ отвернулась к окошку, по шторке которого мчались тени ветреного и скупого на солнце дня.
По опыту Анриетт знала, что сейчас лучше с мужем не говорить. «Дело», на которое она потратила столько времени, сорвалось самым пренеприятным образом!
Когда отважная Анриетт одна вошла в дом к чиновнице (Полозов оставался в карете) и протянула ей банковский билет, — вдруг, откуда ни возьмись, явилась полиция, и эффектный, но совершенно обнаглевший офицер объявил, что сейчас составит протокол о продаже девочки. Бывалая Лярмэ закричала, что это «не есть правда, это не так!», но, во-первых, ей не хватало русских слов для объяснения с этими монстрами; во-вторых, старуха сидела, совершенно от страха окаменевшая; в-третьих, сама девчонка тотчас заверещала, подтверждая обвинение; в-четвертых, явились какие-то «поньятие» — о, проходимцы без чести и совести! — и один из них, хоть по виду и был оборванец, но на хорошем французском стал ее, Анриетт Лярмэ, обвинять в том, что она сюда часто ездила и этому есть масса свидетелей из соседних домов. В-шестых, оборванец пригрозил все это непременно и завтра же описать в газетах, а в-седьмых, предложил осмотреть карету, стоявшую у ворот.
С криком «Ноги моей больше не будет в этом сумасшедшем доме!» Лярмэ подхватила свой «хвост», пулей метнулась вон, влетела в карету и крикнула кучеру по-французски: «Гони, болван!» — что он, вопреки тупому своему обыкновению, понял мгновенно и исполнил с завидной точностью.
Полозов задал лишь два-три вопроса. Лярмэ ответила кратко и в самых энергичных уличных выражениях. Но разрыдаться нервически Анриетт все ж таки не посмела: муж был кромешен сейчас, как ночь в лесу.
«Вечером он опять сбежит в эти свои трущобы…» — подумала она с ледяной досадой.
…Вслед за неделей последних июльских гроз наступил спокойный и тихий август. Солнце ложилось теперь на траву и листья щедрыми желтыми полосами, и эта позолота на усталой зелени казалась уже осенней. По утрам туман заползал в улицы, зато закаты полыхали широкими лезвиями, репетируя ту кристальную ясность небес и далей, что надолго придет в сентябре.
Жизнь Первопрестольной сейчас казалась идиллически-патриархальной. Довольство щедростью бытия ложилось вроде бы и на нищих. Все уже устали от лета, но еще не слишком думали о зиме. В такие вот дни в грядущие холода и метели как-то по-детски не верится…
Бабетта в очередной раз собиралась поехать к Ванечке.
— Ты, Бабетта, и так там скоро поселишься… — ворчала Марьяна Карповна. — И кому ж я тогда горе свое выплачу, сирота я несчастная?!
Марьяна всхлипнула. Но тотчас для сплетни сосредоточилась:
— Слышь, Бабеттка, как мадама цену ни повышает, а этот-то твой, Кузьмич, аспид, все одно настаивает! Сдастся мадама, как пить дать сдастся, жила проклятая! Что ей из заведения человека хорошего потерять?! Только б деньгами сундук набивать, немчуре бессовестной!..
— Ничего, Марьяна Карповна, я к вам приезжать часто буду! Вы же мне как родная стали уже… — Бабетта и впрямь жалела Марьяну. И, не зная уже, как утешить подругу, добавила: Я еще и к Глафире заеду сегодня!.. Тоже по вас скучает вот, хочет вам бусики те прислать…
— Да что ж и бусики, когда такого человека лишились мы?! Марьяна вознамерилась было всхлипнуть опять, да втянула губу, подумала и изрекла: — Слышь, Бабетт, ты спросила б ее, не нужна ли, мол, экономочка? Устала, вишь, я от здешнего окаянства… Тишины хочу!
— Да спрошу, спрошу! Не откажет, чай, все мы уж такие теперь здесь знакомые!..
Бабетта чмокнула Марьяну в щеку и вышла на улицу. Садясь в пролетку, она вся изгремелась сумкою — в ней была коробка с дюжиной оловянных солдатиков, что купили с Глафирой еще намедни.
— Что ж это у вас там гремит-то так, мадамочка? — насторожился извозчик.
— Дак к сыночку вот еду, игрушки все, — ты не думай, дяденька!..
Извозчик уважительно покивал.
По дороге он рассказывал ей про «бомбистов», которые житья, окаянные, людям не дают теперь и околоточный всем извозчикам велел седоков подозрительных примечать и ему докладывать. Бабетта в меру сил поддерживала сей политический разговор — главным образом охая и крестясь. В конце концов, возница совсем застращал ее.
— Да что ж они хочут-то, эти разбойники?! — вскричала Бабетта рассерженно.
— А черт их разберет! Счастья вроде бы…
— Так и все счастья хочут! Что ж, и всем теперь бомбами друг в дружку швыряться?!
— «Утренний листок»! «Утренний листок»! «Дело Полозова»! — кричали мальчишки-газетчики.
Бабетта остановила извозчика, купила газету: Николай Кузьмич ей ужо опять прочтет и все, как есть, растолкует.
Извозчик тоже купил:
— Я все выпуски прочитываю! Вот ведь ирод, чем занимался-то! Правильно его порешили.
— Что ж хорошего, что человека убили, дяденька?
— Кабы человеком был! А то псом жил, псом и помер! Свои ж, поди, бандюганы его на Хитровке-то и подрезали!
Бабетта вздохнула и перекрестилась уже с искренним, грустным чувством.
— А теперь смех смотреть, — продолжал извозчик, — как они там судятся-рядятся, родственнички его… Французинка, кажись, все себе отхапает. Как ни верти, а жена законная!
— Что ж, дяденька, она женщина теперь одинокая, вдова беззащитная, ей деньги еще больше нужны, чем и замужней-то…
— И то правда твоя! — за душевной беседой извозчик незаметно для себя перешел на «ты».
Прасковья встретила Бабетту, естественно, бурею:
— Явилась, гремучая?! Ну греми-греми: пусть Прасковья оглохнет от грома, от грохота!..
— Мамка пришла! Мамка пришла! — закричал Ванечка, выбегая в прихожую.
— Это что ж он, Прасковья, Федоровна, «ры» теперь говорит?! — потряслась Бабетта.
— То-то, Прасковья-то дура, куды ей в детях-то понимать! Барин с ним день-деньской вон мучился, «ры» говорить учил. А Прасковья, даром что неграмотна, а как топнула на него, окаянного, — тотчас он зарычал! Прям как волк какой!..
— Да что ж он опять натворил, Прасковья Федоровна?! Бабетта поудержала Ванечку, который неукротимо лез к «гремучей» сумке.
— А цветок, что ты давеча привезла мне, опрокинул, по полу рассыпал весь.
— Ох, Прасковья Федоровна, я вам этих ро-до-ден-дро-нов еще привезу! У нас их — страсть!
— Все одно, Федора, неча дитенка баловать! — Прасковья махнула рукой и на кухню вдруг вывалилась, тяжело вздохнув.
И Бабетта поняла, почему. Она не сразу разогнулась от Ванечки, не сразу оглянулась на дверь гостиной. Сердце у Бабетты защемило сладкой, странной тоской.
Наконец она обернулась к двери, улыбнулась несмело и радостно, и сказала:
— Здравствуйте, Николай Кузьмич!