Боярышню Марью Нагую приневолили за безумного царя идти. Любила она молодого и красивого боярина, и сосватали их уже, да перед свадьбой Грозный, сластолюбец этот, чтоб его в аду черти на углях жарили, про красоту Марьину прознал. Дядя Афанасий Федорович тоже «помог», племянницу царю расхваливал, к богатству великому да к царскому доверию рвался. И отец не спас дочь родную, коршуну старому на поругание отдал. Грозный к той поре шесть жен замучил, а полюбовниц – без числа. Привели к нему Машу, поставили перед стариком безумным, словно рабыню, чарку ему заставили поднести.
Иван был сух, желт, жилист и согбен, одет во все черное, словно монах-черноризец, и за монашеский же посох цеплялась его крепкая, чуть подрагивавшая рука. В щелястом зловонном рту редко торчали желтые зубы – старик стариком! Только глаза горели зло, молодо и страшно – словно два индийских камня-карбункула. Государь хищно впился взглядом в лицо Маше, и она почувствовала, что этот взгляд проникает глубже ее побледневших румяных щечек и лазоревых глазок – в самую глубину ее немудрящих девичьих мыслей! Потом взгляд карбункулов стал сальным и бесстыдно уперся и в ее высокую грудь, опять же без труда проникнув под тугой парчовый летник и даже под нижнюю рубаху…
Но Бог смилостивился над Машей, и когда царь протянул к ней свою цепкую когтистую длань, она, даже не вскрикнув от ужаса, закатила глаза и как подкошенная рухнула на пол. Пока отец с дядей поднимали сомлевшую красавицу, Грозный уже все решил. «В Кремль ее свезите, в палаты мои, – сказал деловито, словно о купленном мешке красного товара. – Была вашей, теперь моей будет».
Так и стала она царицей. Венчал их царский поп Никита. Да только многие венчание это не признавали. Нельзя было на Руси столько раз венчаться. Но под венцом стояли – и на том спасибо! Сколько у царя женщин несчастных перебывало, из родов богатых да знатных, а жили, словно девки зазорные. Маша дрожала от страха и отвращения, когда царь к ней прикасался. Тошнило ее от этого безумного старика, от его рук похотливых, рта слюнявого, подбородка длинного, костлявого, волосом седым да жидким поросшего. Когда брал он ее, глаза закрывала и жениха своего представляла. А потом плакала.
Слезы эти царя страшно разгневали. Сказал, что собакам своим Машу скормит, коли она дальше слезы лить будет. Маша испугалась и плакать перестала. Только улыбаться царю все равно не могла – противно было. Когда забрюхатела, легче стало, оставил ее царь в покое. Поначалу все невест аглицких искал, Машку Гастингсову да Гамильтониху Аньку, а потом, когда сын у Марьи родился, сватовство свое на время оставил. А потом и вовсе прибрала его смерть костлявая, душегубца! Грех это, мужу своему законному смерти желать, да только Маша наверняка знала, что если бы прожил Грозный подольше, то сжил бы ее со свету, а родственников – в Сибирь или на плаху. А теперь она вдовица, да при сыне, не тронет ее никто!
Царице пришелся по душе Углич: маленький, тихий, с большими тенистыми садами, где так сладко пахло яблоками. Здесь было легко и свободно: особенно поначалу, когда царский шурин, боярин Годунов, ненадолго оставил ссыльную царицу и ее «щенка» в покое. Впрочем, Углич был не местом ссылки, а вотчиной, удельным княжеством, пожалованным царем Федором Иоанновичем своему младшему брату.
Москва осталась далеко – и слава богу! Марья ощущала себя жалкой пленницей в кремлевских палатах. А здесь, на волжском приволье, голова кружилась от неожиданной свободы. Братья под боком, Митенька с ней, что еще нужно опальной и немилой супруге, которая чудом избежала лютой смерти или монастыря?
Кремлевская неволя вернулась к ней в тот день, когда в Углич пожаловал дьяк Михаил Битяговский, наушник Годунова. Этот человек сразу не понравился царице. Да что там не понравился – она задрожала от невольного страха, когда он появился на щедро освещенном солнцем дворе Угличского кремля. Царица тогда только что с обедни вернулась, в палатах царских дворовые люди на стол накрывали. Наверху, в трапезной, Нагие уже неспешную беседу вели за чарами с медовухой. А Марья Федоровна с кормилицей Ариной Тучковой смотрели, как Митенька с друзьями во дворе играет. И Ванюшка Истомин, уже переодетый в одежду царевича, был тут же, от Митеньки в двух шагах. Царевич смеялся, смеялись игравшие с ним мальчики: Петька Тучков, кормилицын сын, да Федька Волохов, младший сын няньки Василисы. Старший Осип в тот светлый весенний день что-то не показывался. Опять без дела где-то шатался, видно, смотрел, у кого что плохо лежит…
За воротами раздался властный окрик: «Открывайте, сонные тетери, челядь Нагая, от царя Феодора Иоанновича посланный начальный человек со товарищи!» Так кричать мог только тот, кто имел право – уж в криках-то русский люд всегда разбирался! Дворня переполошилась, забегала, бросились за приказом к боярам: что делать-то, отпирать ли, не будет ли хуже? А царица только побелела вся, обомлела и, где стояла, на ступени крыльца опустилась, снова как в бесчувствии. Кормилица Арина побежала за водицей, чтобы госпоже в лицо плеснуть. На шум братья из трапезной спустились – сильные, крепкие, мордатые, таких не напугаешь! Дядя Афанасий Федорович в тот день опять из Ярославля рыжего Еремку Горсея, гостя аглицкого, в дом привез. Еремка тот, с иноземными лекарскими снадобьями знакомый, первым нашелся что делать и вдовой царице под нос какой-то пузырек с вонючей солью сунул. Тут-то речь к Марье Федоровне и вернулась. «Господа дядья и братья, милые, – запричитала она, – Митеньку моего не выдавайте, Митеньку! Приведите его ко мне скорей, люди добрые… Никому не отдам!!!»
Привели царевича, от игр оторвали, а за ним, в двух шагах, Ванька Истомин шел, брат его названый… И так они были похожи друг на друга, что Джером Горсей покачал головой и на мгновение задумался. «My dear lord, – быстро сказал он Афанасию. – Пусть второй малшик счезнет… goes… Immediately!»
– Убрать его с глаз, стало быть? – переспросил Афанасий Нагой.
– Так, my lord, ви-ер-но… He must go… Человек от tsar Федор не должен его увидевать…
– Видеть? – переспросил Афанасий, научившийся беседовать со своим верным другом Джеромом без толмача. Переводчик мог выдать их тайны Годунову, вот и пришлось думному дворянину Нагому научиться понимать мудреную речь любезного друга Джеромки, состоявшую на треть из аглицких, а на две трети из забавно исковерканных русских слов.
Афанасий дал знак слугам, и они увели Ванюшку Истомина, не понимавшего, чем он провинился и почему его уводят от названого братца.
– Ты, Ванятка, не бойся! – сказал ему вслед царевич. – Завтра снова играть будем…
– My lord, человек из Москвы не должен меня здесь увидевать too, – шепнул Горсей на ухо Афанасию Федоровичу. – Я имел свои дела с злодзей Boriska Hodunow. И не очень хороший дела, my lord. Спрятайте меня во дворце, а потом выводите тайно.
– Знаю я про твои московские дела, друг Джером! – хмыкнул Афанасий Федорович. – Твои верительные грамоты от царицы аглицкой Лизаветы вор Бориска принимать не хочет. Нашел в них какую-то закавыку, а тебя, мил дружок, в Ярославль сослал.
– В Ярославле я был обязан по делам my trade company, – поправил Нагого Горсей. – Не забывайте, my lord, я есть только торговий человиек, куп-и-е-ц по-вашему.
– И купец, и жнец, и на дуде игрец… Знаем, видали таких, перевидали… Тебя и делишки твои тайные я, мил друг, насквозь вижу. Так что держись меня – рука руку моет! А рука у меня – верная да крепкая! – С этими словами Афанасий Федорович для пущей убедительности сунул к носу англичанина здоровенный волосатый кулак. – Ты от царицы своей к московскому двору соглядатаем да доносильщиком приставлен, вот кто ты такой… Что нашу сторону принял, благодарю сердечно, да и Господь тебя отблагодарит – за дитятю стараешься, за душу безвинную. Спрячу я тебя покамест.
Нагой подозвал своего доверенного человека, родом угличанина, и Горсей торопливо ушел с ним.
«Открывайте ворота, сонные тетери! Не слышите, царев посланец едет!» – зычно крикнул Афанасий и лукаво подмигнул братьям.
Царский посланец, оказавшийся угрюмым с виду, плотным бородатым человеком в выцветшем кафтане с потертыми серебряными петлями, похожим скорее на воина, чем на дьяка, въехал во двор сам-десятый, на простых косматых бахматах[8]. Мутноватым, но цепким взором он обвел представшую перед ним картину.
Царица Марья сидела на крыльце, прижимая к себе Митеньку. Вокруг нее, словно богатыри в дозоре, стояли Нагие: дядя Афанасий Федорович, брат Михаил, двоюродные братья – Алексей и Григорий. Царицу бережно поддерживала за плечи кормилица Арина Тучкова. Нянька Василиса Волохова с притворным усердием махала на Марью полотенцем. Вокруг царицы с царевичем выстроились дворовые люди, все родом угличане. Даже мальчишки, беззаботно носившиеся по двору, приумолкли и перестали играть.
Михайла Битяговский соображал цепко и быстро и сразу понял, к чему эта демонстрация силы. Царский посланец, впрочем, тоже приехал в Углич не сам, а с сыном Данилкой, племянником Никиткой Качаловым, подьячими и писцами и, главное, с полномочной грамотой от самого царева шурина, всемогущего Бориса Федоровича Годунова.
Потому-то начал он беседу, не слезая с седла, дерзко, спеша подавить Нагих своей волей. Не величая их боярским званием (хотя и бояре-то Нагие были недавние, вознеслись возле брачного царь-Иванова ложа), Битяговский молвил недобро:
– Попомнится вам, Нагие, сия неприветная встреча! Я от великого государя Федор Иваныча надзирать за земскими делами в Углич поставлен…
– Вот и езжай себе… надзирать! – презрительно бросил Афанасий Нагой, который на высоком крыльце глядел даже на конного Битяговского сверху вниз. – Чего сюда ломился-то? Вдовицу бедную стращать?
– Вам, Нагим, давно пора страху задать, – не отступил Битяговский. – Я и за царицыным хозяйством надзирать в полной мочи! Давай мне отчет, кто старший, как казну, что царевичу отпущена, тратили да по какой причине!
– А младший коли ответ подаст, можно ли? – прищурился, перегнувшись через резные перила, молодой Михаил Нагой, собою богатырь и буйноволосый красавец, любимый младший брат вдовой царицы.
– Давай… – начал было Битяговский, но младший из Нагих, перескочив через перила, вдруг оказался у самой морды его храпящего с испуга коня. Ухватив его за повод сильной рукой и разрывая удилами конские губы, Михаил Нагой развернул лошадиную башку обратно к воротам:
– Дорогу видишь? Там тебе отчет!!! Царевич Дмитрий Иванович в Угличе – удельный князь, а мы – его родня и опора и перед каждым прыщом с Москвы ответ держать не станем!
– Такие, значит, речи ведешь, крамола… – Битяговский, побагровев, потянул из-за пояса плеть.
– Только подними на меня руку, я тебе ее из плеча вырву! – негромко, но убедительно предупредил Михайла Нагой.
Битяговский только выругался, плюнул, стеганул со злобой плетью своего конька и порысил прочь со двора. За ним под свист и улюлюканье дворни тронулась и жидкая свита.
– И кобелей с цепи им вслед отстегните, пускай по улице подгонят! – крикнул, грозясь с крыльца, Афанасий Федорович Нагой. Но на душе у окольничего было темно и тревожно. Ибо понимал он, что это только первый дождик пролился из черной тучи, сгустившейся над их головами да над светлой головушкой юного царевича… Гром после ударит!
Пролетели несколько светлых апрельских дней, и Нагим донесли, что Битяговский обжился в Угличском кремле и как ни в чем не бывало требует их к себе.
– Да чтоб я к этому псу годуновскому на поклон пошел, не бывать тому! – вскипел молодой Михайла. – Али нет, пойду все ж! Приду, ухвачу за глотку да душу из него и выколочу!!
– Охолони, малой, – оборвал удальца разумный Афанасий Федорович. – Битьем да криком не все решишь, обдумать надобно, что свершать будем да как!
И тут с неожиданной твердостью возвысила голос на семейном совете вдовая царица Мария Федоровна:
– Нечего и обдумывать, господа дядья и братья! Ступайте к нему, аспиду. От беды за высоким тыном не отсидишься! Ступайте, гордыню смирите. Тут не о гордыне речь, а о бережении жизни сына моего, юного царевича Дмитрия Ивановича! Ступайте… Может, сведать сумеете злодея этого тайные замыслы!
– Как ни ряди, права Машка. Идемте, Нагие. Мишка вот пусть при царевиче в обережении остается, а мы идем! – невесело заключил Афанасий Федорович.
Теперь Битяговский принимал их у себя в приказной избе, словно хозяин. Сидел за длинным столом, неряшливо заваленным грамотами да письмами, и делал вид, что усердно что-то читает, на вошедших бояр, царицыных сродников, даже глаз не поднял. Нагие переглянулись гневно, засопели да на лавки задами плюхнулись, дабы перед дьяком, крапивным семенем, стоймя не торчать, словно тати на роспыте.
– Пошто позвал нас, дьяк? – зычно спросил Афанасий Федорович. – Нечего нас перед рожей своей постной томить! Коли за делом – говори, а нет, так и прощай!
Битяговский словно нехотя поднял голову от бумаг, ухмыльнулся и проговорил тихо, глумливо:
– За делом, за делом. А дело государево таково, что кончилось ваше вольное удельное житье. Поистратили вы царевых денег без меры. В Москву, государю Федору Ивановичу, подати от людишек ваших вовремя не отсылали. Жили тут себе сладко, сытно, словно у Христа за пазухой…
Битяговский встал, с хрустом потянулся и вдруг с размаху хряснул крепким кулаком по столу прямо перед носом у Нагих:
– Но я тут к вам приехал, царево око!! Вот где вас теперь держать стану, в кулаке этом!!!
– Ты что мелешь, дьяк? – возмутился царицын брат Григорий Федорович. – Нам угличский удел волею царя-батюшки пожалован, мы здесь в своем праве!
– Был пожалован… – многозначительно ухмыльнулся Битяговский. – А теперь вам пожалован я. Каждую полушку вашу пересчитаю, да и людишек угличских потрясу! А то они Божий страх забыли. Словно не под государем живут, а в своей воле.
– Воля угличских мужей от стародавних времен идет, и государю то ведомо! – спокойно заметил всегда холодный и немногословный Андрей Федорович. – Станешь здесь самоуправствовать – через твою голову государю отпишем.
– Ой ли, боярушки? До царя, вестимо, далеко…
– Коли так, весь город по набату подымем, с дубьем!! – вышел из себя Григорий Нагой.
– Ты мне набатом не грози! – Битяговский обвел долгим недобрым взглядом лица своих супротивников. – Поднимутся людишки по набату, а тут я им и обскажу, как вы, Нагие, на царевича Дмитрий Иваныча злую порчу навести хотели… Сказывают верные люди, совсем плох царевич-то, припадки у него, падает да бьется на земле, руки вон няньке Волоховой все изгрыз. Не ровен час, напорется на что-то али убьется…
– Врешь, дьяк! – Афанасий Федорович, до сих пор молчавший, порывисто вскочил, мигом облившись холодным потом. – Здоров царевич, днем и ночью о здравии его бдим, от беды бережем… Ты что удумал, змеиная душа?!
– Не мое дело думать, мое – волю набольшего боярина Годунова исполнять! – ответил Битяговский. – Гневен зело Борис Федорович. Прознал он, что зимой царевич изволил снежные бабы во дворе лепить. На одной собственной рукой начертал: «Годунов Бориска, вор и злодей», и ту снежную бабу палкой разнес. Вы научили?!
– Царевич – дитя малое. На детские забавы суда нет. И мы его тому не учили. Сам, верно, разговоров пустых наслушался… – начал было оправдываться Андрей Нагой.
– От кого наслушался? Кто тут у вас против царского шурина хулу говорит да крамолы на государя плетет? Ведаете, Нагие, что за такие дела бывает, али забыли времена царя Ивана, когда и породовитее, побогаче вас на дыбах корчились? – наседал Битяговский.
Нагие молчали, опустив головы. Словно Битяговский какой-то злой ворожбой вытянул у этих гордых и самоуверенных людей все силы. Наконец Афанасий Федорович угрюмо проговорил:
– Мы государю Федору Ивановичу и шурину его, боярину Годунову, верные слуги. А государь наш батюшка любит брата своего младшего Димитрия и жалует вдовую царицу Марию Федоровну.
– Жалует царь, да не жалует псарь! – издевательски захохотал Битяговский. – Ничего, дайте срок, Нагие, и все ваше углицкое царство повыведу! А пока ступайте, что ж. Эй, люди!! Проводите, бояре Нагие уйти желают…
Отворилась дверь, и в горницу гурьбой ввалились подручные Битяговского – сын Данила, дюжий молодец, племянник Никита Качалов и с ними прибившийся к московскому дьяку бездельный сын няньки Волоховой, недоросль Осип. Этот здоровенный малый с тупым злобным лицом с самого приезда незваных гостей отирался возле них. Афанасий Федорович давно подозревал, что нянька Волохова давно уже доносила в Москву об царицыных делах, теперь же ему стало понятно, откуда Битяговский сведал и о злосчастных снежных бабах, и о припадочной болезни царевича, которую тот унаследовал, скорее всего, от своего страшного отца…
– Пойдемте, Нагие… – мрачно сказал Афанасий. – Прощай покамест, дьяк…
И, выходя, как бы ненароком задел плечом наушника Осипа, да так, что тот буквально впечатался в притолоку. Следом, растолкав подручных дьяка, двинулись Андрей и Григорий.
– Худо дело, – сказал им во дворе Афанасий. – К царевичу ворон московский подступается… Даже сказывать об этом открыто не бережется, ирод, видать, крепко уверен в годуновской силе.
– Что ж делать, брат Афоня? Научи! – попросил Андрей.
– Мы за царевича хоть сейчас мертвыми костьми ляжем, вот те крест, дядя! – горячо перекрестился Григорий.
Афанасий Федорович раздумчиво посмотрел вверх, словно считал крикливых галок на крестах углицких церквей, затем шикнул на подозрительно приблизившегося битяговского холопа: «Пшел вон, уши оборву!!», и только потом тихо обратился к родне:
– Мертвыми костями лечь – нехитрое дело. Надобно царевича, дитя невинное, от злой беды спасти! Есть у меня одна тайная мысль… К Еремке Горсею нынче же в Ярославль тайно съезжу, он будет нам потребен.