Маринкина башня, Коломна, 1614 год

Узница башни опять видела во сне родину. Опять летела к ней, обернувшись птицей, летела так быстро, как только позволяли уставшие, израненные крылья. О, моя веселая, щедрая, смелая, гордая Польша, неужели я никогда тебя больше не увижу? Как я мало ценила тебя, когда видела каждый день! Как мало любила тебя, когда жила в Самборе, в старом замке, или в пышном, переполненном шляхтой Кракове! Тогда панна Марианна Мнишкова мечтала стать королевой, подобной гордой властительнице Боне, которая часто останавливалась в Самборе, или царицей Московии, если, конечно, рыцарь, называвший себя чудом спасенным сыном русского царя, поднесет ей эту корону на острие сабли. Теперь же, когда корона Московии была обретена и утрачена, когда Марианна потеряла всех, кого любила, все царства мира вызывали у нее лишь отвращение и боль. Теперь она знала кровавую изнанку власти.

Все начиналось так красиво, так благородно: старый сад в Самборском замке, ее любимая скамейка, благородный рыцарь у ног, а до этого старшая сестра Урсула то и дело шептала на ухо: «Смотри, Марыся, как он влюблен в тебя, а он ведь и вправду московский царевич! Ты будешь царицей, Марыся!» Марина ехала в Москву с радостью и любопытством. Двуглавый московский орел был вышит на ее пуховых рукавичках, изумрудная брошь украшала меховую шапочку. А какие на этой шапочке были перья, а какую чудную соболью накидку прислал ей влюбленный Димитр, ставший московским царем! Она прижималась щекой к ласковому, нежному меху и грезила, беспрерывно грезила о своей будущей славе!

Слава?! Какое пустое слово! Оказалось, что оно ничего не весит, ну почти ничего! Меньше, чем зола от сожженных писем! Как быстро проснулась она, самборская гордая панна, ставшая московской царицей Марией Юрьевной, от своего золотого сна! Был невиданно теплый для Московии, почти жаркий май 1606 года, и накануне вечером царь Димитрий устроил в Кремле бал на польский манер. Играли польские музыканты, съехавшиеся в Москву на свадьбу панны Марианны, шляхтичи танцевали мазурку. И сам царь Димитрий Иванович кружился в первой паре со своей молодой супругой. А утром – этот страшный набат, крик, гам, в Кремль ворвались вооруженные люди и вероломно убили своего венчанного на царство властелина, а она, Марианна, чудом спаслась! А потом стали резать поляков по всей Москве, и свадьба ее превратилась в кровавую баню…

С тех пор Марина возненавидела колокольный звон. Она просто не могла его слышать, всякий раз затыкала уши. Все ей казалось, что с этим звоном придут ее убивать… Ее саму или тех, кого она любит. Любит? Уже – любила… Ведь все в прошлом.

Как ты шептала, Урсула, помнишь: «Ты будешь царицей, Марыся, самой прекрасной царицей на свете!» Я стала узницей, жалкой пленницей, и мне не вырваться из этой башни, разве что во сне! Все мои рыцари погибли: погиб Димитр, московиты надругались над его телом, сожгли несчастную, израненную, окровавленную плоть, а прахом выстрелили из пушки!

Тот, второй, который в Тушинском лагере под Москвой назвался именем Димитра, и я согласилась на этот обман, чтобы отомстить, он тоже погиб, под Калугой. Тушинскому царю отрезал голову крещеный татарин Петр Урусов, которого она, царица Марина, незадолго до этого, по жалости и милости, освободила из тюрьмы. В тюрьму Урусова бросил тушинский царь, а Марина упросила мужа освободить несчастного…

Освобожденный узник вышел на волю с крепкой обидой, как-то поехал охотиться вместе с «цариком» и выместил свою злобу, убил дьяка Богданку Сутупова, называвшего себя царем Димитрием Ивановичем. Выходит, тушинский царь погиб по ее, Марины, вине… Зачем она хлопотала за Урусова, зачем пожалела своего врага? Так Димитр пожалел вероломного Шуйского – себе на погибель…

И третий, последний рыцарь, Ян Заруцкий, до последней минуты защищавший Марину и сына, умер на колу, в страшных мучениях! Каким мощным и хмельным вихрем ворвался в ее жизнь среди грязи и бесчестья разбойного Тушинского лагеря этот блестящий всадник! Как бесстрашно и бесстыдно взял он ее, словно не успевшую изготовиться к защите крепость… Впрочем, она сама распахнула ворота своего сердца этому неотразимому завоевателю. Это была зрелая, греховная, страстная любовь, любовь-измена второму мужу-лжецарю с настоящим мужчиной, победителем, захватчиком, вождем… Господь укрощает гордыню сильных! Атаман Ян, как Марина любила называть его на польский манер, еще при жизни пережил крушение всех своих дерзновенных помыслов, а теперь разлучился со своей возлюбленной в смерти.

И нет больше ни в Речи Посполитой, ни в Литве рыцаря, чтобы вступиться за бедную Марину! Московиты ненавидят меня, Урсула! Видишь, чем обернулась моя земная слава! Соотечественники отреклись от меня, а московиты ненавидят свою коронованную царицу. Я совсем одна, Господи! Господи, помилуй! Спаси меня, Дева Мария, Царица Небесная!»

Марина упала на колени, взяла в руки четки и стала читать молитву на розарии, как ее учили когда-то монахи-бенедиктинцы в Самборе. Нет у нее больше заступников, кроме пана Иезуса, Девы Марии и Отца Небесного! Никого больше нет…

Внезапно распахнулась дверь. К ней в башню всегда входили без стука, ибо даже этот жалкий тюремный угол был не своим, а чужим, ибо принадлежал чужбине. Вошла молодая монастырская послушница, приставленная к пани Марианне для услуг, а может, и для надзора. Эта девушка прервала беседу Марины с Богом: стала убираться, оттеснив узницу на узкую, жесткую кровать, жалкое подобие царского ложа.

Обычно послушница не говорила ни слова, хотя порой смотрела на бывшую московскую царицу с невольным сочувствием. Но на вопросы не отвечала, как бы Марианна ни пыталась увлечь ее разговором. Наверное, ей запрещали говорить с заключенной. Но в этот раз девушка почему-то разжала уста и быстро сказала: «Из Москвы ближний царев человек едет. Видать, за вами, Мария Юрьевна. Исповедоваться бы вам и причаститься. Может, ваш час пришел…»

Марина вжалась в холодную стену башни, как будто уже представляла, как завтра или уже сегодня ее будут отрывать от этих стен и тащить навстречу смерти. А может, это избавление? Ведь там, на небесах, ее встретят Янек и Димитр, и ее последний рыцарь – Ян Заруцкий?

– Кому мне исповедаться? – быстро шепнула она послушнице. – Здесь нет ксендза, а в вашу веру я не переходила…

– Даже когда царицей на Москве были? – не поверила девушка.

– Даже тогда.

– А сынок ваш?

– Его я по вашей, греческой вере окрестить позволила. И за это от меня поляки отвернулись. Наша церковь, католическая, мне Янековых крестин не простила. Да и не Янек мой мальчик. Ваня, Ванечка… Только на Москве его воренком зовут. Звали…

Слезы сами навернулись на глаза. Нет, ей нельзя думать о погибшем сыне. Иначе она сойдет с ума. Ни о чем нельзя думать… Только ходить от стены к стене. И считать шаги. Ровно четыре шага. Как у карлика или у ребенка…

– Вы молитесь, Мария Юрьевна. Господь живую душу завсегда услышит, – сочувственно сказала послушница.

– Разве ты не ненавидишь меня? – удивилась Марина. – Меня все здесь ненавидят.

– На Москве, может, и ненавидят, а наши, коломенские, жалеют. Говорят, вы несчастная. У вас сына убили. Упокой, Господи, душу безгрешную…

Тут смелая девушка неожиданно совсем по-детски зашмыгала носом и прижала к глазам край своего посконного передника.

Марина закрыла лицо руками. Опять встало перед ней то, о чем она боялась и не хотела думать. Лицо Янека в то страшное мгновение, когда его отрывали от нее. Янек, мальчик мой милый! Мальчик мой несчастный…

Послушница смотрела на Марину с глубокой жалостью. Вздохнула, но ничего не сказала. Пошла к двери.

– Как зовут тебя? – бросила ей вслед Марина.

– В миру Аленой Литвиновой звали. Меня сестры монастырские на постриг готовят.

– Я слыхала, что разорили ваш монастырь… Только не мои это люди были – даже если поляки. Я когда в Коломне у вас жила, грабить никого не позволяла. Ты должна об этом знать.

– Знаю, Мария Юрьевна, все так говорят…

– Благослови тебя Господь, Хелена!

Послушница вышла. А Марина вернулась к своей прерванной молитве. «Panie Jezu Chryste, zmiłuj się nad nami…[5] Может, скоро настанет час моего избавления или смерти? Господь Всемогущий, заступись за меня! Пусть святой Ежи станет моим последним рыцарем!»

Загрузка...