Лежал один я на песке долины,
Уступы скал теснилися кругом,
И солнце жгло их желтые вершины
И жгло меня — но спал я мертвым сном.
В станицу Новомытнинскую, а вернее, в батальон Азарова, после того самого случая с проигрышем в карты солдатских денег, собирались прислать проверяющего. Он даже уже укладывал дорожные чемоданы и с бесстрастным видом, но зато слишком часто, спрашивал знающих людей — далеко ли эта станица от Терека и бывали ли там всякие случаи? Но пока он собирался, случай там произошел — казак из ревности убил офицера Поэтому пыльная двуколка вместо проверяющего привезла в станицу военного следователя.
Пристав Парамон Петрович Устюгов был толст, но подвижен. Голос имел кисловато-сладкий, а руки маленькие и в любую погоду прохладные и влажные. Дело поручика Басаргина наделало много шума в Ставрополе, особенно в местном высшем обществе, среди дам Теперь вот, трясясь по степному тракту в коляске позади оказии, Парамон Петрович размышлял, что расследовать, в принципе, ему нечего. Это был первый хороший момент. Дело это было понят но даже местной казацкой козе: убитый, убийца, мотив, невольная виновница преступления. Требовалось только зафиксировать все это точным языком протоколов и приложить к сему свои блестящие выводы.
Но был в этом деле второй приятный момент. Как раз он вызывал у трясущегося по неудободорожью Устюгова улыбку предвкушения. Дело в том, что Парамон Петрович благодаря этой поездке мог на добрый месяц оказаться в центре внимания светского салона княгини Мещерской, самого влиятельного кружка в Ставрополе, где собирались первые лица мужского пола и прекраснейшие — женского. От Парамона Петровича требовалось на самом деле одно — собрать как можно больше деталей, подробностей, не обязательно достоверных. Только бы по больше возвышенной романтики, дикой страсти, а еще психологизма. Одним, словом Устюгов ехал составлять устный роман для сентиментальных ставропольских красавиц.
Именно поэтому охотник за психологизмом решил поселиться не где нибудь, а в той самой хате, которую занимал поручик Басаргин. «Я спал на его кровати», — скажет он просто и услышит в ответ такие дамское «ахи» и «охи», которые можно будет считать залогом его будущей блестящей карьеры.
Здесь, в доме хорунжего Рудых, жил еще слуга поручика Федор в ожидании разрешения вернуться назад в имение Басаргиных. Парамон Петрович увидел заросшего, небритого и нечесаного человека, который потерял интерес ко всему на свете. Лицо его не выражало никаких эмоций, глаза никуда не смотрели. Федор добровольно взял на себя обязанность прислуживать господину приставу, хотя первое время Парамон Петрович опасался — не насыплет ли ему этот потерянный в чай соли, а в суп — сахару? Пристав опросил уже офицеров, казаков, и у него уже складывалась в голове романтичная и занимательная история. Наконец в станицу вернулся выезжавший к раненому на один из казачьих постов доктор. С ним Устюгову хотелось поговорить пренепременно.
— Вы думаете, господин пристав, Дмитрия Ивановича Басаргина убил казак Фомка? — спросил доктор Тюрман, когда они вышли беседовать, по выражению доктора, перипатетически, то есть прогуливаясь.
— Позвольте, Карл Иванович! — Устюгов даже приостановился. — Вы хотите подвергнуть сомнению очевидное? Или у вас есть какие-то новые факты для следствия?
— Нет, любезнейший Парамон Петрович, все факты, которыми я располагал, изложены в медицинском заключении. Представьте, каково писать свидетельство о смерти друга. Ведь мы, осмелюсь предположить, были друзьями…
— Простите, что перебиваю вас. Но, Карл Иванович, вы только что изволили сказать, что поручика убил не казак Фомка. Так кто же, по вашему мнению?
— Печорин…
— Печорин? Это какой же роты… Погодите! Уж не тот ли самый?
— Да-да, Парамон Петрович, именно тот самый Печорин. Господина Лермонтова образ, выведенный им из собственной души и запечатленный в романе «Герой нашего времени».
— Понимаю, понимаю, — пробормотал пристав и вдруг, хлопнув себя по толстой ляжке, воскликнул:
— Ни черта я не понимаю, господин доктор! При чем здесь Печорин, если он только литературный персонаж, к тому же давно умерший, если мне не изменяет память, по дороге в Персию?
— Хорошо бы, если бы он умер, — задумчиво пробормотал доктор, — очень хорошо было бы. Но, к сожалению, Михаил Юрьевич создал бессмертного героя. Смертным был бедный Дмитрий Иванович.
Пристав даже оглянулся по сторонам, как бы в поисках поддержки. Он подозревал в беспамятстве слугу Федора, а тут — сам доктор с неприятными симптомами. Какая неожиданность!
— Я вижу, что уже вызвал в вас достаточное недоумение, — продолжил между тем доктор Тюрман, — и вы уже сформировались, как внимательный слушатель. Хотя, простите! Ваша профессия предполагает обостренное внимание, порой скрываемое в интересах дела. Ладно, закончим эту casse-tete.[12] Все дело в том, Парамон Петрович, что мой покойный друг не просто был увлечен Печориным, но постоянно примерял его образ к себе. Заметьте, не образ Байрона его привлекал, а Печорина. По нему он сверял свою жизнь, с ним советовался в принятии важных, жизненно важных, решений. Увлеченный господином Печориным он поехал на Кавказ. Что ему не жилось в своем имении? Что не гулялось по Невскому проспекту? Он старался быть противоречивым, властным, ему хотелось, чтобы его или любили, или ненавидели, но чтобы и те и другие подчинялись его воле. Он мечтал о какой-то призрачной власти и желал изнывать от скуки даже под чеченскими пулями. Вернее, не Дмитрий Иванович, а Печорин.
— Так он и скучал под пулями, если я не ошибаюсь.
— Вот именно. Только, на самом деле, поручик Басаргин был хорошим человеком, про таких говорят — добрый малый. Его все интересовало, все вызывало в нем живейшее любопытство. Где ему было скучать, разочаровываться! Жизнь страшно нравилась ему. Вот подобрал он чечена раненого, будто бы чтобы выделиться среди других, отделить себя от прочих, сделаться им непонятным и интересным. А сам подружился с этим нехристем, дикарем, даже аварский язык стал учить.
— Вы сказали чеченец или аварец? — переспросил внимательный Парамон Петрович.
— Да я их не очень то различаю, господин пристав, — сказал Карл Иванович. — Думал, что чеченец, а Басаргин сказал, что аварец. Все одно — татары, barbares. Знаете, наверное, всю эту историю, как поручик отпустил татарина, да еще коня ему подарил? Поверьте мне, тут не было никакой рисовки. От души подарил, от доброты сердечной. Понравился ему человек… Какое сердце могло разглядеть в этом абреке человека?.. и подарил.
— Вы дали мне удивительно точный психологический портрет поручика Басаргина, господин доктор. Но если перейти непосредственно к убийству?
— К убийству… Да… Здесь, Парамон Петрович, уже просто какая-то детская игра в Печорина. Представьте, узнает Басаргин, что казак Фомка из-за Терека привез татарку. Черные глаза, гибкий стан и все такое. С детской непосредственностью пошел на нее смотреть. Посмотрел и сказал себе, что это и есть Бэла. Помните, в этом злосчастном романе?
— Конечно! Говорите, Карл Иванович, говорите. Слушаю вас превнимательнейшим образом!
— Я думаю, и полюбить он ее не полюбил. Не успел полюбить. А может, я ошибаюсь? Кто знает эту любовь? Где она? Сколько вскрыл человеческих тел — ни души не видел, ни любви. Все пустое… Так вот, Парамон Петрович, так же по-детски непосредственно и глупо он пошел за этой чеченкой, в лесу на тропе наехал на них Фомка и застрелил… моего Дмитрия Ивановича. Finita la commedia![13]
— Стало быть, все по писаному не выходит?
— Ну какой из Басаргина Печорин? Я же говорю вам. Жил бы себе и радовался. Вон лучше бы казачку какую полюбил. Та же дикая природа, то же отсутствие цивилизации, только вот жил бы своей жизнью, пусть даже самой грешной, и не погиб. А так — пропал за что? За Печорина. Извините, Парамон Петрович, но я такой жертвы принять не могу. Может быть, это гениальный роман, хотя, я слышал, государю он не понравился…
— Ничего не могу сказать вам на этот счет, Карл Иванович, — поспешил ответить Устюгов. — Но после того, что вы мне рассказали, думаю, что он вполне мог так отозваться об этом творении. Ведь судьба каждого подданного волнует его больше, чем чья-то писанина. Я вам так скажу, Карл Иванович, если государь так сказал, то насколько же он был прозорлив!
— Вы так думаете? — доктор Тюрман устало пожал плечами. — Мне вот что кажется, Парамон Петрович. Русская литература — это не французские романы, которые можно читать, а можно не читать. Разве что для практики языковой. Русская литера тура — это наша действительная жизнь и еще что-то, что словами не выразить. Мы с вами стали свидетелями, как погиб человек, хотевший жить по-литературному. Ведь живи он по французским романам, был бы жив, весел, любим. А так вот — умер вдали от дома, совершенно один. Но знаете что? Мне кажется, что это только начало. Вы заметили, как прогрессирует наша литература? Скоро она будет играть не только судьбами, но и душами людей. Она еще себя покажет! Она… Знаете, что она сделает? Перепишет Святое Писание. Залезет в самые неразрешимые вопросы, опустится на самое дно человеческой души! Она себя покажет! Обуянная гордыней, она возомнит себя Новейшим Евангелием, будет поучать, поучать… Бедный мой Дмитрий Иванович… Взять бы и сжечь эту великую русскую литературу!
— Совершенно с вами согласен, дорогой вы мой, Карл Иванович, — Устюгов даже обнял доктора от полноты чувств, что с ним бывало крайне редко.
Это была несомненная удача! Тут не просто романтическая история, но совершенно неожиданнейший поворотец. Можно сказать, сенсация! Что там ставропольский салон! Такой десерт можно преподнести и для петербургского высшего общества. Надо, наконец, щелкнуть по носу этим зазнавшимся писакам, которые до сих пор смеют обвинять государя в убийстве Пушкина и Лермонтова. Ну эти двое еще ладно! Писали гладко. Вот это, например: «Кавказ подо мною, стою в вышине…» Кто только из двоих это написал? Ну да ладно! Но вот обвинять государя за Полежаева? Пора их приструнить, создать, так сказать, мнение в высшем свете. А так как вся русская литература идет отсюда, из Кавказа, поставить ей в Ставрополе заслон из мнений влиятельнейших особ. Погодите, господа Пушкины, Лермонтовы!
Хорошо бы еще для красочности представления повидать эту чеченскую барышню. Невольную виновницу, так сказать. Черного ангела всей этой истории. А потом яркими мазками профессионального взгляда дать ее полицейско-литературный портрет. Должно хорошо получиться. Даже прелестно!
Парамон Петрович спросил встречного казака, где находится дом казака Хуторного, и направился к нему мелкими, но быстрыми шагами. Дом хорунжего, в котором он остановился, был далек от его представлений о комфорте, но эта хата была и того хуже.
Устюгов остановился перед домом в раздумье. Ему хотелось показаться вежливым и обходительным. Но больше всего он боялся возможной встречи с собакой. Как тут у них принято: стучаться в ворота или нет? Только и ворот у них нету, а в плетень как постучишь? Может, кричать надо? Вот уж прав доктор — дикари, варвары. Свистнуть, что ли? Если бы уметь да знать. Предлагал же капитан Азаров взять солдата в провожатые, так нет — решил, что грубая скотина будет мешать восприятию впечатлений.
Из дома вышла старушка, пошла через двор.
— Бабка! — крикнул ей пристав. — Подойди-ка сюда!
Та безропотно подошла, вытирая о подол перепачканные хозяйственной работой руки. Щурилась на него близоруко, не понимая, откуда такой господин, что и не из казаков, не из офицеров?
— Ты — хозяйка? Хуторной прозываешься? — строго спросил Парамон Петрович.
— Так и есть. Хуторная я, этому двору хозяйка. Только уж стара я стала хозяйствовать…
— А я — пристав судебной палаты. Слыхала?
— Присталец? — спросила старуха, заслоняясь рукой от солнца. — А нам что? Моложе была, ехал через станицу сам Ермолов, генерал. Девки звали смотреть, а я не пошла. Корова у меня хворала. Так он с охраной ехал, а тебя где ж слыхать, коли ты один по станице ходишь.
Пристав почувствовал, что начинает нервничать и потеют не только ладони, а пот прошибает уже со спины.
— Я, бабка, направлен сюда по делу об убийстве поручика Басаргина, — строго сказал он, — стало быть, расследую, а не, как ты изволила сказать, хожу по станице.
— А мне хоть по делу, хоть без дела. Следуй, куда хочешь. Я ж тебе не мешаю.
— Я в интересах следствия и пришел к твоему дому. Чеченка у тебя в хате проживает? Позволь-ка, бабка, посмотреть на нее, вопрос ей какой задать.
Старуха прищурилась, отчего глаза ее и вовсе скрылись в морщинах.
— А зачем-то тебе, милок, нашу Ашутку смотреть? Что это еще за смотрины?
— Что значит «что за смотрины»? Я же сказал, что я здесь в интересах следствия, представляю, некоторым образом, государственные интересы. Попрошу провести меня в дом и показать вышеназванную девицу!
— Какие же государевы интересы у меня на дворе? Может, государю мою корову старую показать? Ему бы я показала, а тебе, приставала, я и лепешку кизяка показывать не стану. Иди-ка прочь подобру-поздорову.
— Ты, я вижу, старая, не понимаешь, с кем разговариваешь! — завелся Устюгов, отчего лицо его побагровело, веки задергались, и он даже стал подпрыгивать на месте от негодования. — Немедленно предъяви мне чеченку! Кому говорю, ведьма?! В острог захотела, карга старая?! Я тебе обеспечу и острог, и каторгу!
— Смотрела я на тебя, приставала, долго, — спокойно сказала старуха. — Не понравился ты мне сразу. А теперь в твою рожу круглую мне даже плюнуть противно. Подлюга какая! Ишь, змей, ластился, подбирался! Сейчас казаков кликну, так тебе, охальнику, несладко придется. Небось по такой морде не промажут! Да я и сама сейчас дрын возьму, да по ряхе, по ряхе. Ишь, наел, думает старую бабушку толстой мордой напужать! Видали и потолще…
И старуха действительно пошла к сараюшке, где стояла прислоненная к стене жердина. Пристав посмотрел по сторонам, и, увидев, что свидетелей происшедшего не было, но они могут в любой момент появиться, поспешил скоренько удалиться.
Разве он не сможет описать эту чеченку? Черные глаза, брови дугой, гибкий стан… Что там у нее еще? Надо будет посмотреть у Лермонтова «Бэлу». Там все есть…
Перед самым Новым годом нога позволила Митрохе не только вприпрыжку перемещаться по палате, но потихонечку и на костыликах выходить в коридор, в курилку, и, что самое главное, — к сестринскому посту. Особенно, когда там дежурила Юленька Шилова. Сутки через трое. Это у них так график назывался. Сестрички на хирургии вообще все как на подбор, красавицы. Но Юленька, она такая милая, такая тихая и беззащитная, что сорок или пятьдесят пацанов из битой и стреляной, но бесшабашной десантуры, горелых матерщиников-танкистов или саперов с оторванными конечностями, все, кто лежал на отделении, в дни ее дежурства становились пай-мальчиками.
Митроха любил выкатиться к ней после отбоя и поговорить, когда уже тихо и никто не дергает с этими бесконечными капельницами или уколами.
Мать приехала в Омск сразу, как только узнала о его ранении. Взяла на работе «за свой счет», потом сняла угол у каких-то пенсионеров, живших неподалеку, на берегу Иртыша, и каждый день приходила после утреннего осмотра, разговаривала с лечащим врачом, с сестричками, с начальником отделения.
— Езжай, мама, домой, — твердил Митроха, — выпишут меня скоро и комиссуют — дома увидимся, в Москве.
— Вместе домой поедем, — отвечала Вера Вадимовна, — тебе ведь трудно теперь будет одному.
— Почему одному?
— А потому, что нужна тебе такая жена, которая ухаживать будет за тобой, заботиться будет. А без уважения да без любви кто ж позаботится о тебе?
— Ты че, мам?
— А то, что Олька твоя вот даже и не едет к тебе.
— Ну и не надо, пока я такой. Вот поправлюсь, сам приеду.
— Да нельзя же так, сынок, любить только когда здоров да когда деньги есть! Любовь, ведь она мужу и жене на то дается, чтобы и в горе, и в болезни друг дружке помогать.
— Мам!
— А вот и мам! Не невеста она тебе. Тебе бы вот на такой жениться, как сестричка эта, что в эту смену работает..
— Юля Шилова.
— Вот-вот, Юля Шилова.
— Ладно, мам, ты чего, в самом-то деле?
— А вот и то, что умру я, а кому ты будешь нужен? Олька твоя всегда хвостом вертела. Тебе после такого ранения, доктор-то говорит, особый уход нужен будет. А у тебя ни образования, ни профессии. Олька тебе не жена — попомни мои слова. Я о твоем будущем думаю.
— Мам, все будет нормально, меня теперь, как героя, в любой институт без экзаменов примут.
— А жить на что будешь? На пенсию? Это ж по нашим московским меркам — крохи! На такие деньги Ольку свою не прокормишь.
— Да что ты все Олькой меня попрекаешь?
— А потому что болит сердце у меня, как ты жить будешь? Ты же сын мой единственный. А я не вечно с тобой рядом буду, да и потом — что я тебе могу дать, кроме ухода? Тебе надо крепким тылом обзаводиться, сынок. Такой женой, чтобы и работа у нее была, а главное, чтобы любила тебя и не бросила бы ни в болезни, ни в какой другой передряге.
— Ну…
— А вот женись на этой сестричке, она вон какая заботливая. Я ею давно любуюсь. Мне б такую невестку.
— А Олька?
— Вот попомни мои слова, не приедет она сюда…
— Ну-ну.
— А вот и ну-ну. А Юленька наверняка бы за тобой в Москву-то поехала бы — только позови!
— Ладно, мама, нормально все будет…
И мать с сыном надолго замолчали. Митроха задремал, а Вера Вадимовна сидела подле госпитальной койки и глядела в окно.
А Митрохе приснился сон.
Приснилось ему, будто он дома — в Москве, в своей комнате, в коммуналке на Аэропорту. И что сидит он на диване и слушает музыку. А поют… Иконы… Старинные, в серебряных ризах, как те, что когда-то у бабушки Клавы висели в углу. Спаситель, Матерь Божия, Никола Угодник. И вот кажется ему, будто лики на иконах — живые и что они не то чтобы сами поют песню про то, как хочется спать, но подпевают… И верно подпевают:
When I wake up early in the morning,
Lift my head — I’m still yawning,
When I’m in the middle of the dream
Stay in bed — float on stream
Please don’t wake me, please don’t shake me,
Leave me where I am,
I’m only sleeping…[14]
И Митроха ничуть не удивился такому обстоятельству, но совсем наоборот, даже обрадовался, и смотрел на иконы с не меньшим обожанием, как если бы это были артисты с Эм-Ти-Ви… И в том, что они пели любимую песню, ему показался добрый знак. Знак чего — он еще не знал. Но когда проснулся и увидел подле себя мать и Юлю Шилову, пристраивающуюся с капельницей к его и так уже колотой-переколотой руке, улыбнулся им обеим и сказал нараспев:
— Please don’t wake me, please don’t shake me, leave me where I am, I’m only sleeping…
— Другие ребята кричат во сне, а ты поешь… Да еще и по-английски, — с самой милой детской улыбкой своей сказала Юленька, ловко протирая сгиб его руки ваткой со спиртом.
— В другое бы время меня как шпиона за это арестовали, — пошутил Митроха.
— Видно, на поправку идешь, скоро к себе в Москву поедешь, — сказала Юля и снова улыбнулась ласково и по детски, как наверное, улыбалась бы ему младшая сестра, кабы ее Бог дал.
Но не было у Митрохи младшей сестры.
Один раз Митроха спал… Юлька поставила ему капельницу, потом сделала укол, и он спал… И Юлька, уже сменившись с суточного дежурства, не ушла домой, а сидела подле него, и пока он спал, она читала ему сказку.
— Маленького дельфиненка звали Фи. Он был совсем маленьким, но при этом очень веселым и резвым. Ни одной секунды Фи не находился в покое — он все время то обгонял маму справа или слева, то заныривал в глубину, го выскакивал из воды в воздух и, пролетев несколько метров над волнами, снова падал в родную стихию. «Такой непоседа!» — жаловалась на него мама своим подружкам — дельфинихам. «Только никогда не уплывай от меня далеко! — говорила она дельфиненку. — В море так много опасностей, а ты еще совсем маленький».
«Нет, я большой!» — обижался Фи и, выскочив из воды, пулей летел в небо, мгновение висел в воздухе и снова плюхался в морскую пену.
Но однажды на море был легкий шторм, и дельфины, сбившись в стаю, отплыли подальше от берега, потому что в шторм они боятся быть выброшенными волной на камни и разбиться. Все дельфины — большие и маленькие, и даже крохотуля Ди-Ди, которой только исполнилось два месяца, отплыли на глубину и там пережидали плохую погоду. Только Фи, когда старый и мудрый дельфин Бу-Бу велел всем отплывать от берега, не послушался и, отстав от мамы, нырнул в сторону и затерялся в зарослях морских водорослей. Фи хотелось показать маме, что он вполне самостоятельный и что он, если ему захочется, может и сам решить — что надо делать, а что нет. Он нырнул к самому дну и принялся там гоняться за маленькими золотыми рыбками. А дельфины тем временем отплыли далеко в море. Мама плыла вместе со всеми, уверенная, что ее маленький Фи держится следом, но, обернувшись вдруг, никого позади себя не увидела.
«Фи! Фи! Где ты?» — стала в ужасе кричать мама. Другие дельфины тоже стали звать малыша, но старый Бу-Бу велел всем плыть дальше, потому что во время шторма дельфинам находиться возле берега — опасно.
Но мама бросилась назад — искать своего непослушного Фи. Она снова доплыла до зарослей водорослей, где последний раз видела своего сыночка, но волны уже стали такими сильными, что подняли со дна ил и в мутной воде стало плохо видать.
«Фи! Фи! Отзовись!» — кричала мама и в панике металась от берега к зарослям водорослей и обратно.
А плавать у берега уже стало опасно даже для взрослого дельфина, не то что для маленького. Волны стали очень высокими, доставая почти до самого дна, и они со страшной силой старались выкинуть все, что плавает в воде, на берег, при этом они так бились о прибрежные камни, что грозили разбить о них все, что по неосторожности им попадется, даже стальной корабль, не то что нежное дельфинье тельце.
Мама совсем перестала что-либо видеть от поднявшейся со дна мути, и волны уже два раза чуть не ударили ее о камни, но она не уплывала, а продолжала звать своего Фи.
А Фи тем временем плыл на встречу со стаей. Он еще полчаса назад, поиграв с рыбками, отправился на глубину и разминулся с мамой буквально в десяти шагах. Не заметив друг друга, они проплыли в противоположных направлениях. Вскоре Фи нашел дельфинью стаю, и старый Бу-Бу принялся его ругать:
«Где ты пропадал? Ты знаешь, что твоя мама тебя поплыла искать? А там уже такие страшные волны, что дельфин, даже очень сильный, — может и не выплыть!»
Фи заплакал. Он испугался за маму. И ему стало стыдно за свое непослушание.
Старый Бу-Бу тогда велел маме маленькой Ди-Ди присмотреть за непослушным Фи и сам поплыл за его несчастной мамой.
Когда Бу-Бу приблизился к берегу, волны стали такими высокими и сильными, что мама Фи уже почти не могла им сопротивляться. Метр за метром они оттаскивали дельфиниху к острым камням, грозя превратить ее в отбивную котлету. Дельфиниха изо всех сил сопротивлялась течению и все продолжала звать:
«Фи! Фи! Где ты, мой маленький?»
«Держись, дельфиниха! — крикнул ей подплывая старый Бу-Бу. — Твой Фи нашелся, и он в безопасности».
Теперь оба дельфина бок о бок встали против набегавших волн, стараясь преодолеть губительное течение. А волны сантиметр за сантиметром все отбрасывали дельфинов к камням…
«Держись, держись, дельфиниха!» — кричал старый Бу-Бу и из последних сил подталкивал ее своим телом.
Наконец ему удалось в какой-то момент так сильно толкнуть дельфиниху, что, попав в такт отбегавшей волне, та сильно рванула вперед, начав мало-помалу отдаляться от страшных камней. Но при этом сам Бу Бу отстал, и волны стали бить его об каменное дно.
Уплывая от страшного места, дельфиниха оглянулась…
«Прощай! — крикнул ей Бу-Бу. — Береги своего малыша!»
И больше дельфиниха уже не оглядывалась. Надо было уплывать на глубину, туда, где плавали остальные дельфины.
Наутро, когда шторм утих, люди нашли на пляже старого умирающего дельфина.
«Бедненький», — сказала про него одна маленькая девочка.
А Бу-Бу смотрел на нее одним глазом и тихо плакал, вспоминая свою прошедшую жизнь…
— Что ты делаешь? — спросила Юльку старшая медсестра. — Домой иди!
— Нет, — ответила Юлька, — не пойду, майор-психолог сказал, что ему надо детские книжки читать, тогда у него психологический шок пройдет после ранения…
И Юлька не уходила. Ждала, пока Митроха не проснется.