…Но там, где Терек протекает,
Черкешенку я увидал, —
Взор девы сердце приковал;
И мысль невольно улетает
Бродить средь милых, дальних скал…
Капитан Азаров мог быть вполне доволен исходом операции. Задание командования выполнено — немирный чеченский аул был разрушен, насколько, конечно, можно разрушить эти каменные норы, восемь абреков застрелены: семеро попали под пули солдат из роты Басаргина, еще одного подстрелил казак Ивашков. Причем без всяких потерь с нашей стороны. Но вот известие о смерти Василия Андреевича… Словно потеря Жуковского была его потерей в сегодняшнем бою.
Михаил Азаров не просто знал Василия Андреевича. Азаровы приходились родней Протасовым. Тем самым Протасовым, в благородном семействе которых произошел тот памятный скандал, может, самая большая драма в жизни Жуковского. Мог ли Василий Андреевич, с его романтической душой, не влюбиться в Марию Андреевну, свою племянницу? Маленький Миша Азаров сам был тайным воздыхателем Машеньки Протасовой и часто, написав свое имя на бумаге, одним росчерком, торопливо, переправлял «и» на «а», а потом в смущении, с сильно бьющимся сердцем прятал листок, как карту зарытых сокровищ своей души.
Родня негодовала. Миша прислушивался к взрослым разговорам и не понимал. Не понимал Василия Андреевича и Маши. Несмотря на свое собственное, как ему казалось, большое чувство, Миша осуждал влюбленных за то, что они не сражались за свое счастье против религиозных предубеждений, против чинимых им семейных препон, не бежали вместе в Америку, в Индию, на необитаемый остров. Он никак не мог понять, почему они не могут стать мужем и женой, и переживал, как за героев любимого приключенческого романа, когда хочется самому взяться за перо и переписать сюжет, чтобы все были счастливы. Конечно, Василий Андреевич, хоть и написал любимого Мишиного «Певца в стане русских воинов», сам воином не был. Он был поэт. А Миша никогда не станет несчастным поэтом, он будет военным, будет «лететь перед ряды» и «пышать боем»…
Жуковского он встретил как-то осенью в Павловском парке, будучи уже курсантом кадетского корпуса. Одинокая серая фигурка в задумчивости стоящая на мосту через Славянку у храма Дружбы. За версту в ней было видно поэта. А когда Миша подошел поближе, то узнал Василия Андреевича. Жуковский же не сразу признал в «бравом молодце» карапуза Мишеньку Азарова.
Они поднялись на противоположный высокий берег, прошли мимо Аполлона с музами, мавзолея императора Павла до самого «Конца света». Все было по писанному когда-то Василием Андреевичем: что ни шаг, перед ними возникала новая пейзажная картина. Так Жуковский и написал в стихотворении «Славянка».
Миша что-то сказал о таланте поэта, но Жуковский перебил его:
— Талант — пустяк, главное — нравственный подвиг.
Василий Андреевич в этот день много говорил о том, что задача поэта — не в том, чтобы изобразить в конкретных чертах идеал, а намекнуть на него, увлечь им. Он должен пробудить в читателе чувство, похожее на влюбленность, когда в чертах любимого человека он угадывает свой идеал, «гений красоты»…
Азарову тогда показалось, что он своим неожиданным появлением напомнил Жуковскому дом Протасовых, репетиторство, странное, не родственное замирание сердца при появлении юной племянницы, горечь сомнений, радость взаимного признания… Что бы Жуковский тогда ни говорил, решил Азаров, думал он только о Марии Александровне…
— И светлой Иппокреной с издетства напоенный, поэтом я возрос… — задумчиво проговорил вслух капитан Азаров.
Иппокрена, источник вдохновения. Перед глазами его встал другой источник — на краю разрушенного аула. Не досмотрел он. Солдаты истоптали, изгадили его. Кто-то кинул в источник застреленную собаку… Не досмотрел. Война. «Пышем боем»…
По странным законам этой войны после боевых действий враждующие стороны вступали в торговые отношения. Поэтому мертвых чеченцев казаки взяли с собой, свезли на ближайший к станице пост.
Пост мало был похож на укрепленную пограничную заставу. Деревянная вышка, саманная хатка с камышовой крышей да наполовину завалившийся плетень. Дальняя от Терека сторона и вовсе не была огорожена. Там естественной изгородью рос густой и колючий терновник. В терновой тени и положили мертвых чеченцев. Над трупами устроили шалаш из веток с молодой, весенней листвой. Раздвоенная ветка дикой яблони с белым соцветиями, случайно, среди прочих, брошенная на крышу, смотрелась погребальным венком.
Два молодых казака Фомка Ивашков и Акимка Хуторной сидели на завалинке, довольные тем, что отбрехались сегодня от ночного дозора и, как стемнеет, вернутся в станицу, где будут гулять с девками, угощать чернобровых казачек и угощаться сами, срывая поцелуи с медовых губ. Акимка еще — туда-сюда, а Фомка уж точно!
— Так и ты бы стрелял! — говорил своему закадычному другу Фомка, который после убитого им три дня назад чеченца ходил гоголем, а теперь в набеге, ссадив на скаку еще одного, гоголем уже летал над остальными казаками.
Сказав это, Фомка сообразил, что безлошадный казак Акимка Хуторной, не скакал с ним рядом за убегавшими абреками, а шагал в пешем строю вместе с солдатами. Жил Акимка Хуторной вдвоем со старухой-матерью. Хозяйство у них было самое затрапезное. И что самое обидное — не было у молодого казака лошади. Потому-то и ждал Акимка, когда пойдут они с Фомкой в Ногайские степи. Туда пешком — назад вершком…
— А то я не стрелял! Жалел я этих нехристей что ли?! — отвечал, вроде как обиженный, не на друга, конечно, а на жизнь свою, Акимка.
— «Отцу и сыну» говорил наперед? — продолжал поучать Фомка, словно в этой науке — все и дело.
— Забыл…
— Забы-ыл, — передразнил Фомка. — Первое дело — «Отца и сына» помянуть. Без этого пуля — не пуля, летит без толку.
— Что же, татары тоже стреляют с присказкой?
— А то нет? Эти, черти, не почешутся, не помолившись. Чуть что, они тут же говорят: «Ла илаха илля ллаху ва Мухаммадун расулу-л-лахи!».
— Ты, Фомка, словно чечен взаправдашний! Вылитый чечен! Откудова ж ты такого нахватался? — удивился Акимка.
— От деда Епишки, — покровительственно пояснил Фомка. — Он много всего этого знает. Два года у татар в плену был. Много чего порассказывал. Помнишь, ты все меня понукал: «Что старого слушаешь? Набрешет он тебе с три короба, возьмет недорого. Пошли, Фома, рыбу рыбачить!»? А ты бы, Акимка, сам его послушал! Глядишь, поумней сделался бы!
— Поумней? Какого же он ума у татар набрался? — обиделся Акимка Хуторной, хотя в душе сам себя обзывал дураком и дубиной. — Бороду красить? И «илля» эту самую орать?
— А ты, Аким, не обижался бы на друга-товарища, а послушал. Слыхал, для примеру, что татары в Христа веруют?
— Брешешь! Вот и видно, кто из нас дурак! Слушай деда Епишку, он тебя еще не такому научит!
— Вот тебе крест, что веруют! — Фомка вскочил на ноги и перекрестился. — Только по-другому, не по-христиански. Называют они его Иса, ну по-нашему — Иисус. Только не верят они, что он — сын божий.
— А кто же он по-ихнему?
— Вроде Ильи-пророка, что ли… Только не сын божий. Деву Марию они Марийам называют, а наше Святое писание — Инджил.
— Инджил, — повторил Акимка задумчиво. — Чудно…
— Еще бы не чудно! Дед Епишка говорит, что когда Христос по земле ходил и проповедовал, татары на горе сидели. Что до них ветер донес, то услышали, а многое мимо ушей у них пролетело.
— Вот это, должно быть, правда, — согласился Хуторной. — Инджил! Высоко, видать, сидели… Хотя, Фомка, выходит — Христа они видали. Пускай хоть издали…
— Выходит, что видали, — кивнул головой его приятель.
— Эй, казаки! — с вышки раздался крик дозорного. — Никак к нам татары с выкупом едут! Братцы, буди урядника! Будем мертвецами торговать…
Чеченцы переплыли Терек на трех каюках. Неторопливо вышли на берег, о чем-то между собой переговорили и направились к посту. Акимка вышел навстречу, откинул «шлагбаум», то есть кривую длинную жердину, в траву и жестом пригласил гостей проходить.
Это были все седые старики в высоких меховых шапках. Черкески их были уже порядком изношенные, у некоторых с кожаными заплатками на рукавах. Но держались чеченцы гордо и независимо, словно выступали по ковровой дорожке в лентах и орденах. Одна фигура, хотя семенила несколько позади стариков, будто прячась за них, резко выделялась из группы.
— Глядите, братцы! Никак баба?! — послышался возглас удивления.
Действительно, позади чеченских стариков двигалась фигурка в темном платье. Судя по полотняному платку, заправленному особенным углом на голове, это была незамужняя девушка. Шла она семенящей, легкой походкой, не попадая в чинный ритм вышагивающих старейшин.
Один из стариков, с лицом, как ущельями, изрытым глубокими темными морщинами, с большим кряжистым носом и седой длинной бородой, словно он был брат-близнец дальней горы, окутанной седой бородой-туманом, отделился от группы и направился к уряднику. За ним поспешил, прихрамывая, пожилой чеченец небольшого роста в откровенно рваной черкеске.
Старик-гора стал что то гортанно говорить уряднику, а маленький чеченец, постоянно кивая головой, переводить на ломаный русский. Остальные старики, не глядя по сторонам, не обращая ни на кого внимания, ни о чем не спрашивая, направились к шалашу.
Молодая чеченка шла за ними, мелькая быстрой и маленькой ножкой в собранных на щиколотке шароварах, легко взбивая перед собой подол из тяжелого шелка. Проходя мимо столпившихся казаков, она поправила платок и вдруг бросила на них из под руки пронзительный взгляд. Словно черная стрела зазвенела в воздухе с оперением из бровей цвета вороньего крыла. Насквозь прошила она Фомку Ивашкова, и в открытую его рану словно хлынул бурный Терек, разреженный воздух горных высей и далекий степной зов…
— Чего ты, Фома, хватаешься?! — Ивашков так сжал локоть стоявшего рядом с ним Акимки, что тот чуть не вскрикнул от боли.
— Ты видал?! Ты видал, Акимка?! — повторял Фомка, не в силах оторвать взгляд от маленькой гибкой фигурки.
— Деваху то? — равнодушно спросил его дружок, освобождаясь от Фомкиных клещей, которые норовили опять сцапать его руку. — Диковинная какая-то! В поясе, гляди, узенькая, как хвост кобылий в том месте, откуда растет…
— Сам ты кобылья задница! — Фомка толкнул Акимку, не ожидавшего такой любезности от дружка, и пошел туда, где урядник разговаривал с древним стариком через переводчика.
Урядник, видимо, уже обо всем сговорился, потому что величественный чеченец направился к мертвым телам.
— Слышь, а что это девка с вами пришла? — спросил Фомка переводчика, чего-то будто смущаясь.
— Брат и еще брат айда кровник искать, — закивал головой толмач. — Убивать айда. Давно не видал. Самый старший брат урус убил. Айшат один, совсем один. Старший брат убил покупать надо. Урус идти. Кто идти? Айшат один, совсем один…
— Ее Айшат зовут? — спросил Фомка.
— Айшат один, совсем один, — опять закивал чеченец, как китайский болванчик. — Старший брат урус убил.
— Айшат… — повторил тихо казак, задумался, а потом стукнул урядника по плечу: — Слышь, Матвеич, давай отдадим девке ее брата даром, без выкупа.
— Чего это ты вдруг? — удивился урядник. — Пожалел татарскую сироту?
— Можа, и пожалел! Казак, он в Христа верует. Али нет?
— Как знаешь, Фома, — подозрительно посмотрел на него урядник, но от лишних вопросов воздержался. — Ты сегодня герой — двух чеченов застрелил за четыре дня. Можешь от доли своей отказаться. Дело твое, никто не неволит. Сам решай! — Урядник вдруг понизил голос: — И вот еще… Того чечена ружьишко, можа, мне отдашь? У тебя и так трофеев — стены в хате не хватит все вешать. Что? Сговорились?
— Сговорились, Матвеич, — сказал Фомка, но посмотрел на урядника недобро, с прищуром.
— Вот и славно! — обрадовался урядник, хлопнув в ладоши и отведя при этом глаза. — Что хочу спросить тебя, Фома: а братца-то этой девахи татарской не ты ли застрелил? Совестишься, что ли? Брось это дело!
Фомка вдруг побледнел, словно кто-то потревожил его свежую рану, ничего не сказав, резко повернулся и пошел к тому месту, где старики-чеченцы уже раскидали ветки и теперь стояли над трупами своих родственников. Девушка стояла чуть в сто роне. Она так же молчала, как и остальные. Концы платка двумя широкими полотнищами спадали вниз по платью, длинные рукава беспомощно болтались, почти касаясь травы. Только когда Фомка подошел поближе, он увидел, что в рукавах были прорези, и руки Айшат держала на груди.
Он увидел ее маленькую ручку, узкую ладонь с длинными пальцами. Вдруг ручка исчезла, Фомка поднял глаза, и опять его обжег взгляд черных, угольных глаз такой силы, словно кто-то толкнул его невидимой ладонью в лоб. Тут же она спрятала лицо в складках платка и опять склонила голову над мертвым.
У ее ног лежал чеченец в черной черкеске с разбитой, видимо, при падении о камни, головой. «Нет! Не тот! Не мой! — пронеслось в голове казака. — Не я сделал девку сиротиной! Не мой грех это, Айшат!»
Чеченка будто услышала свое имя. Встрепенулась по-птичьи, но лица не открыла.
Фомка набрался храбрости и спросил ее тихим голосом, полным сочувствия и сожаления, показывая на мертвеца:
— Брат?
Чеченка ничего не ответила. Она стояла как статуя, только ветер шевелил складки ее одежды.
— Ты, Айшат, не грусти. Дело такое, понимаешь сама. Война у нас. Немирный аул, абреки. Тяжело, конечно. Еще бы не тяжело! Но все перетерпится, устроится. Вот у Акимки ваши отца убили, когда ему и пяти лет не было. Такое дело… Я это, Айшат, договорился. Ты тело братца своего старшого так забирай, без выкупа. Понимаешь?
Глаза ее сверкали холодным, равномерным блеском, и он не прочитал в них понимания.
— Не понимаешь? Брат… Братец твой… Забирай так… Понимаешь?
Фомка видел, что она ни слова не поняла из его сбивчивой речи, кроме своего имени. Он беспомощно стал озираться по сторонам, словно ища поддержки, и увидел толмача, который как раз направлялся к ним.
— Эй, Ахмет, как там тебя! — позвал его Фомка. — Скажи Айшат, что брата своего она может забирать даром. Понимаешь? Выкуп — не надо! Монета — не надо! Так пусть берет… Переведи!
Толмач закивал и заговорил гортанно, будто выкашливая глухие звуки. Фомка слышал, как временами чеченец «дакал», показывая на труп брата Айшат.
Теперь Айшат, видимо, поняла все, что ей говорил урус. Фомка ждал благодарного взгляда, но она даже не посмотрела на него. Он постоял, подождал немного и растерянно зашагал к своим, вспоминая еще одно чеченское слово, которому когда-то учил его дед Епишка. Вспомнил! Зезаг! Зезаг, что означает «цветок».
— Зезаг — Айшат… Зезаг — Айшат, — повторял про себя Фомка Ивашков, наступая ногами на мелкие полевые цветы и не видя устремленного ему в спину пронзительного, черного взгляда.
Не слышал он и слов, брошенных ему вслед из-под складок платка:
— Гяур урус… Шайтан урус…
«Сушки» федералов улетели.
И земля больше не сотрясалась от взрывов. Пока. Пока не прилетели вертолеты. А улетят вертолеты, русские ударят артиллерией. Айшат уже научилась различать артналет из реактивных «градов» от огня самоходных стопятидесятимиллиметровых гаубиц. Айшат привыкла к войне.
«Сушки» федералов улетели.
У них теперь было еще полчаса, чтобы поделать необходимые домашние дела.
Надо было принести в подвал воды для питья, приготовить обед, проверить баранов и коз… Куры, те все разбежались и разлетелись — беги, собирай их перепуганных по всему селу… хотя и от села-то ничего не осталось…
Айшат засобиралась к колодцу.
— Ты куда, мама? — спросила она, заметив, что мать семенит к воротам.
— Мне нужно до школы добежать, вы с Сажи без меня лепешек напеките, а я до школы и назад, — на бегу ответила мать.
«Странная она, — подумала Айшат, — мир рушится, дом рушится, а она все про свою школу беспокоится»…
Мать была в их школе и завучем, и учительницей русского языка, и методистом краеведческого музея… Она гордилась, что в их коллекции были два автографа Льва Толстого. И подлинники дневников русского писателя Николая Иртеньева… Какая непатриотичная гордость! Толстой и Иртеньев воевали с их предками. С их прапрадедушками.
А мать теперь хранит их дневники.
Вон — побежала!
Отец ведь учил: нокча должен помнить семь колен своих предков, а чеченская женщина — все восемь! Вот и Айшат с маленькой сестрицей Сажи знали назубок, что дедушку, который построил их дом — звали Бислан, и что он похоронен на горе, возле старой башни. И там же похоронен прадедушка Ахмад. И там же его отец — прапрадедушка Султан. И там же, на горе, сидя лицом на восток, вкопан в их каменистую землю — отец прапрадедушки Султана
— Довгат. Довгат воевал с русскими, когда здесь бывал Лев Толстой… Они, может, и виделись.
Встречались в бою и стреляли друг в друга. А мать вот побежала теперь за русскими дневниками.
Айшат натаскала воды.
Проверила, как маленькая Сажи месит тесто для лепешек. Растопила печь.
Скрипнули ворота. Во двор вошли дядя Лека и брат Зелимхан. В камуфляжных куртках. С автоматами в руках.
— Сейчас русские снова прилетят, — сказал дядя Лека. — Где Зарима?
— В школу побежала, — ответила Айшат.
— Вот неугомонная, в селе пятнадцать домов разрушено, а она в школу — бумажки спасать бегает! — сокрушенно воскликнул дядя Лека.
Брат Зелимхан потрепал маленькую Сажи по голове и, достав из кармана камуфляжных штанов «сникерc», сунул шоколадку ей в руки.
— Сейчас русские опять прилетят, — сказал дядя. — Мы после того, как они улетят, отойдем в зеленку, а вы сидите в подвале и никуда!
Айшат кивнула. Только когда дядя с братом уже уходили со двора, крикнула:
— Меня возьмите с собой!
Ни дядя, ни брат ей не ответили. И шаги их затихли в непривычной тишине.
Пятый артналет был особенно долгим.
Сажи даже не выдержала и заснула. Заснула, свернувшись калачиком на сундуке. Мама накрыла сестренку шерстяным одеялом, подкрутила фитиль керосиновой лампы и, вздохнув, принялась за чтение. Листков было много. Целый чемодан.
— А ты тоже почитай, ты почитай, дочка! — сказала мама, обращаясь к Айшат. — Тут и про тебя написано…
— Как про меня? — изумилась Айшат.
— А так… я ведь тебя назвала по имени той девушки, про которую Николай Иртеньев написал.
— Этот русский?
— Да…
Теперь федералы били из гаубиц не только по северной окраине Дикой-юрта, но по всей площади села.
Долго будут бить. У русских много снарядов. Русские готовились к большой войне с Америкой и с НАТО, и запасли много снарядов. Теперь их надолго хватит.
Айшат сидела, обхватив колени руками.
Она думала про то, что если русский говорит — «мир», а на самом деле это война, то что же русский думает, когда говорит «любовь»?
Если русский скажет ей, что любит? Что?
Тихо посапывала во сне маленькая Сажи. Вот ведь здоровые нервы!
Мама тоже задремала над своими листочками. Рука Айшат потянулась к маминому заветному чемодану. Вот тетрадь…
Тетрадь с инвентарным номером, написанным маминой рукой.
«Дневник поручика Николая Иртеньева 1853–1855 гг. Первая часть»
Русские выпустили по селу еще несколько снарядов. С потолка тонкой струйкой снова посыпался песок. Айшат открыла тетрадь. Почерк был ровный. Твердый. Наверное, его село не бомбили, когда он писал.
А что он пишет про любовь? Неужели, они все лгут? Неужели, когда русский говорит «люблю», он ненавидит? И где же тут про девушку Айшат? Про девушку, в честь которой ее назвала мать…
Айшат перелистнула страницу.
Неужели они совсем иные? Эти русские?