…Казак на пагубные волны
Вперяет взор сторожевой:
Нередко их знакомый ропот
Таил коней татарских топот
Перед тревогой боевой…
Пехотный батальон входил в казачью станицу. Вы ошибаетесь, если думаете, что это можно сравнить с въездом гусарского эскадрона на постой в провинциальный российский городок. Красавицы-казачки не надевают для встречи солдат праздничных нарядов, не бросают усатому капитану цветы, срывая с его хмурого служивого лица юнкерскую улыбку, не дарят правофланговому высокому красавцу многообещающие взгляды.
Станичные девки стоят у дороги и, как заведенные, сплевывают шелуху семечек прямо перед собой. Молодые казачки всем своим видом хотят показать полнейшее равнодушие и даже легкое презрение к солдатне. Только старики на завалинке вдруг заспорили, вспоминая, в каком чине был Ермолов, и за что его государь домой отослал.
— Эй, станичница, мякитишки-то отряхни! — кричит Артамонов, конопатый солдатик, ротный балагур и запевала, плотной казачке. — Гляди, всю красоту свою заплевала! Смотреть тошно!
— А ты не смотри, черт рябой! — кричит девка, все-таки лениво стряхивая с высокой груди шелуху. — Сам-то — плюнуть не на что! Вот и займалишь…
Артамонов непременно бы солоно ответил ей, если бы вдруг в воздухе не запахло кашей. Солдаты потянулись к походной кухне, на ходу развязывая кисеты, мешая к кухонному дыму табачный.
— Что ж ты, Пахом, кашу не караулишь? — ворчат солдаты. — Подгорела, кажись! Что ж не мешал?
— Да мешал я, братцы! Бог свидетель, мешал! — оправдывался кашевар. — Это все энта ведьма кашу сглазила. Глядите, глаз какой черный! А я мешал…
У плетня стояла статная казачка с глазами, черными как агаты, и с усмешкой смотрела на мужицкую стряпню.
— Ну давай своей каши подгорелой, сглаженной, — говорил Артамонов, подставляя котелок. — Не жалей, Пахом, клади с верхом!
Солдаты, вполне удовлетворенные объяснением кашевара, оживились, застучали котелками, загоготали, кивая на черноглазую. Жестами они приглашали ее отведать их простой солдатской еды.
— Агашка! — раздался с ближайшего двора строгий женский голос. — Что встала, дылда?! Тебя куда послали? Весь век тебя ожидать?
Казачка вспыхнула, встрепенулась, и всем сразу стало видно, что она совсем еще молоденькая девка. Но особую щегольскую казацкую походку она уже усвоила. Несколько нервную, порывистую, выбивающую чувяками пылевые облачка из земли.
Агашка была дочкой хорунжего Тимофея Рудых, самого богатого казака в станице. Несколько казацких семей прозрачно намекали дядьке Тимофею, что невеста уже созрела, как наливное яблочко. Но хорунжий только отшучивался и ворчал на жениховствующих с притворной сердитостью. А в эти летние дни вдруг и сам увидел: «И вправду, невеста! Ишь прет, как вьюнок. Не удержишь! Пущай пока погуляет чуток. Вот соберем урожай, тогда поглядим…»
А куда было глядеть, если, что ни вечер, прохаживался вкруг их хаты молодой казак Фомка Ивашков? А на гулянках станичной молодежи как-то само собой случалось, что оказывались Фомка с Агашкой рядышком. Начнут девки хохотать и толкаться, всякий раз ее на Фомку вытолкнут. Принесет Фомка девкам закусок разных, как нарочно, перед Агашкой встанет, а подруги ее знай локтями толкают, мол, не видишь, что ли, что с казаком делается?
Теперь и самой Агашке почему-то было приятно, когда батя за столом вдруг похвалит Фомку Ивашкова за молодую, плещущую через край, как терская водица в правый пологий берег, казачью удаль и за сметливость особенную, какую только годами наживают на постах и в набегах, а Фомке даром даденую. Агашку от тайного удовольствия вдруг разбирал смех. И чем больше она старалась его сдержать, тем сильнее ее разбирало.
Батяня сердился, щетинил усы, деревянной ложкой стучал по столу.
— Затряслась, оглашенная, заходилась, — говорил он, про себя удивляясь, откуда вдруг взялась за их семейным столом эта черноокая, с выгнутыми коромыслом бровями, здоровенная девка взамен сопливой, золотушной пигалицы.
— Растрясешь, гляди, жениховы гостинцы, — продолжал хорунжий со смехом, довольный собой и старшей дочкой.
— Скажете тоже, батя! — махала на него рукой заалевшая Агашка.
Тут и домашние, как по команде, вступали со своими смешками, вовлекая отсмеявшихся уже в новый круг веселья.
— Все, хватит, довольно, — мягко пробовал унять их глава семейства, но, видя, что забава зашла слишком далеко, бил крепким кулаком по столешнице и рявкал, как на потерявших строй казаков на смотру: — Цыц, гаденыши! Повылазило у вас, что ли?! В добрых семьях над столом тихие ангелы летают, а у нас черти в чугунке пляшут! Будет вам ужо!
Чистить этот самый чугунок и посылала ее мать. Теперь, вспомнив о брошенной работе, Агашка пошла во двор. У самого их крыльца прогуливался молодой офицер. «Ишь, длинноногий, — подумала девка, — как журавель». Офицер обернулся и посмотрел рассеянно на Агашку. «А лицо-то — пухлое и белое, как у девушки», — сказала про себя казачка и смутилась своим мыслям.
Хотя всем своим видом офицер хотел показать окружающим, что он не просто похож на чечена или кабардинца, а даже больше их самих горец, как иллюстрация к соответствующей статье энциклопедии, казачка сразу в нем определила армейского и русского. На нем действительно была темно-бурая черкеска и белый бешмет, мех на шапке не слишком длинный и не слишком короткий. И плечи черкески были широки и покаты, и в талии он был стянут кожаным поясом с болтающимися язычками, да что-то не позволяло кивнуть головой и выдохнуть восхищенно: «Джигит!». Может, мазурки, театральные ложи, салонные диваны, светские поклоны воспитывают не ту пластику, или какие-то галуны на одежде были все-таки совершенно лишними, а отделка снаряжения какими-то серебряными бляхами была богаче, чем следует, но знающий человек с первого взгляда определял в нем чужака, старательно желающего показаться своим в этой стране.
Поручик Басаргин, а именно так звали «энциклопедического джигита», очень бы удивился, если бы кто-нибудь сказал ему все это. Но точно так же в той, петербургской, жизни он безошибочно, с первого взгляда определял принадлежность человека к людям comme il faut или il ne faut pas, то есть благовоспитанным и неблаговоспитанным. И чужак, хотя и говорил по-французски, и кланялся непринужденно, но тут же бывал разоблачен и отторгнут Басаргиным как существо чуждое и смешное.
Теперь дошла очередь быть чуждым и смешным самому Басаргину в глазах молодой казачки. Он это и прочитал в ее взгляде, но понял по-другому. «Веселая, видно, девка, хохотушка», — решил он и хотел улыбнуться ей в ответ. Но, вспомнив что-то, послал ей только равнодушно-холодный взгляд.
— Федор, чаю бы с дороги? — сказал он своему слуге, малому неопределенного возраста и с таким же выражением лица.
— Сию минуту никак не возможно-с, Дмитрий Иванович, — послышалось из распахнутых дверей хаты, куда Федор заносил барские вещи. — Сначала надо поклажу в дом занести, да по местам уложить. А то хватишься, а чемодана и нет. Народ здесь, известно, какой! Хоть и бают, вроде, по-нашему, а относительно чужого добра — те же абреки, прости Господи. Из-под носа уведут… А вы: чай, чай! Глотнуть не успеете, кружку горячую упрут…
На самом деле Басаргину не хотелось чаю, он просто не знал, куда себя сейчас деть. Заминка какая-то с ним произошла. Встал вот посреди двора, мешая суетливому Федору и спешащим по хозяйственным делам казачкам, а самому вдруг стало так тягостно на душе, причем беспричинно. Это продолжалось всего только какое-то мгновенье.
— Все правильно, — сказал сам себе Басаргин. — Так оно и. должно быть. Скука среди суеты, и одиночество…
Надо было проведать лошадей, особенно своего любимца — гнедого с белыми чулками, настоящего кабардинца, купленного неделю назад за бешеные деньги. Но упорно не сбивавший цену черкес тогда сказал:
— Почему дорого? Что говоришь? Пробовал купить ветер? Пойди — попробуй! Я тебе не лошадь продаю, а ветер…
Такая лошадь ему и нужна была как воздух. Завтра на рассвете он в бурой черкеске, того самого цвета, который скрывает кровь от торжествующего врага, на гнедом с белыми чулками пониже колен, как раз под цвет бешмета всадника, выедет из станицы. Всякий встречный в этот ранний час сможет оценить его особую кабардинскую посадку. Ведь она тоже стоила ему денег. Целый месяц старый казак Наумка учил его всем тонкостям этой особой посадки, принимая, как должное, каждый раз на водку, пока, наконец, не крикнул сгоряча:
— Вот молодца! Настоящий джигит! Одолел мою науку! Как пить дать, одолел!
То ли Наумка хотел, чтоб ему еще добавили на водку, то ли просто не отошел от вчерашнего, но он явно поспешил с похвалой, а Басаргин решил, что курс наконец окончен. Наумка еще пытался что-то говорить, шмыгая красным носом, но Басаргин, вполне уже чувствовавший себя кабардинцем, слушать ничего не желал.
— Дрянь народец, — уже сквозь сон слышал Басаргин ворчание Федора, — только и ждут, чего можно выманить. Думают, раз в Петербурге люди жили, у них всего — прорва. Не напасешься на них… Эта еще, кочерга станичная, ходит по двору, ругается, будто мы к ней в гости приехали… За сто верст киселя хлебать…
Снился на новом месте поручику Басаргину императорский смотр. Император был чем-то недоволен и ворчал подозрительно знакомым голосом, что народ у него вороватый и лукавый, много хочет, да мало делает. Его императорское величество искало кого-то глазами, приговаривая, что особенно дурно воспитаны людишки, которые проживали раньше в Петербурге, так называемые «столичные штучки». Поручик стоял в конном строю и боялся пошевелиться. И тут его хваленый кабардинец вдруг тронулся с места и, не обращая внимания на отчаянные попытки остановить его, порысил вдоль строя. Басаргин видел изумленные лица товарищей. Конь уверенно двигался к императору. Надо что-то сказать! Что-то придумать! Как-то оправдаться!
— Кто такой? Как звать? — спросил император, вперяя в него свой взгляд.
— Печорин, — неожиданно для себя соврал поручик и проснулся.
Во дворе было почему-то шумно. Слышался стук копыт выводимой со двора лошади и резкий голос хорунжего. Басаргин высунулся в раскрытое окно и спросил ближайшего верхового, что произошло.
— Абреки Терек перешли, — ответил тот почти равнодушно.
— Как перешли? Много? — изумился Басаргин.
— Да не-е-е, — протянул казак, — пятеро. Троих уже ссадили. А еще двое в лес ушли. Сейчас в цепь идем… Да не беспокойся, ваше благородие, поймаем, не уйти им.
Басаргин крикнул Федору, чтобы седлал кабардинца, а сам поспешно оделся.
На площади уже строились солдаты, а казаки уже выехали вперед. Хотя его рота осталась в станице, поручик присоединился к группе конных офицеров. По их лицам можно было прочесть, что большинство из них сегодня еще не ложилось.
— Господа, — говорил прапорщик Синицын, которому, видно, перед самой тревогой пришла масть, — надо было карты с собой взять. В седле бы доиграли.
— Бросьте прапорщик! — отвечали ему офицеры. — Когда грохочут пушки, карточные музы помалкивают в тряпочку!
— Какие пушки, господа? — возражал Синицын. — Два татарина, и столько шума! Прямо Бородино!
— А вы слышали, прапорщик, — включился в разговор капитан Павлищев, — что у абреков есть карманные пушки? Размером не больше пистолета, и снаряд такой же, как пуля. Вроде моей трубки. Четыре татарина в камышах — вот тебе и батарея!
Офицеры рассмеялись, прочищая свои осипшие утренние глотки.
По весне лес в прибрежной полосе Терека заметно густеет. Пробиваться через него правильной цепью довольно сложно, поэтому роты скоро разделились на несколько параллельных отрядов.
Басаргин сразу же вырвался далеко вперед, прося военную фортуну первым вывести его на абреков. Пистолет предпочел приготовить заранее и на всякий случай наставлял его на сгущающиеся заросли. Пару раз ему мерещились бритая голова и красная борода в кустах, и он едва не выстрелил. В один из таких моментов, когда он наставил пистолет на очередную торчащую гнилушку, раздался выстрел, но в отдалении.
Поручик пустил коня вскачь, несмотря на то что летящие навстречу ветки могли запросто выбить его из седла. Сам себе он сейчас казался совершенно холодным храбрецом. Платон писал что-то об умной храбрости, когда бояться нужно того, чего стоит бояться, а чего не стоит — не бояться. Басаргин старался думать, что все эти умные рассуждения — совершеннейшая глупость, потому что опасность для него — это просто средство от скуки. Хотя в минуты откровенности с самим собой он признавался, что скучно ему бывает очень редко, а вот страшно гораздо чаще.
Теперь он мчался впереди всех, не разбирая дороги, навстречу возможной опасности. Что опасность эта уже обнаружена, раз где-то стреляют, он в эту минуту не думал. Одно только неожиданно подпортило упоительное. чувство собственной бесшабашности. Вспомнился ему отрывок из любимой книги, где описывался отчаянный храбрец, который кричит, машет саблей, бросается вперед, но… зажмурив глаза. «Нет! — почти прикрикнул на себя поручик. — Ничего общего! Вовсе я на Грушницкого не похож!» При этом он ударил коня плетью, будто кабардинец был виноват в его мыслях.
Среди деревьев показались сначала привязанные лошади, а потом уже и казаки. Они стояли небольшими группами, словно кучковались на станичной площади. Прозвучал выстрел, и в стороне упала сбитая пулей ветка орешника. На казаков это не произвело никакого впечатления.
— Слезай, ваше благородие! — крикнули Басаргину. — В аккурат для верхового пули посылают.
Басаргин кивнул и, не слезая с коня, поехал вперед, туда, где прятались за деревьями несколько казаков.
— Небось, в карты их благородие проигрался! — сказали вслед ему катки. — Лезет по-глупому! Жаль, если коня такого подстрелят…
В передней цепи он все-таки соскочил на землю. Ближе всех к нему за широченным, в три обхвата стволом, прятались два молодых казака. Один из них то высовывал из-за дерева папаху на палке, то целился куда-то из ружья. Очевидно, ему не терпелось перейти к активным действиям. Другой же, подложив под голову шапку, смотрел вверх на раскидистую крону дерева с выражением полного спокойствия на лице, граничащего с равнодушием.
— Куда топочешь?! — крикнул Басаргину шустрый казак, но, приглядевшись, поправился: — Хоронись, ваше благородие! Ногами-то не ходи, ползи низом…
Как раз за деревьями грохнуло, и пуля просвистела в двух саженях от Басаргина. Он опустился в траву, досадливо морщась, что сделал это как раз после выстрела, словно испугавшись. В этот момент шустрый казак, выбрав удобный момент, сам выстрелил.
— Акимка! — позвал он своего товарища. — Глянь ты! Никак я достал? Ведь верно — достал…
— Видать, что так, — согласился тот, переворачиваясь на живот и высовываясь из-за дерева. — Кричал татарин! Ясно дело, зацепил! Лихой ты, Фомка. Магарыч-то ждать, али как?
— Знамо дело, гулять будем…
Теперь Басаргин наконец увидел, откуда велась стрельба по казакам. За небольшой лесной проплешиной в кустарниковом полуостровке прятались абреки. Когда они поняли, что обнаружены и оторваться от преследователей уже не удастся, то нарубили веток и сучьев, сложили из них подобие бруствера и стали отстреливаться.
Какое-то время из-за завала не было слышно выстрелов. Только по лесу слышался хруст веток — это подходила армейская цепь. Видимо, поэтому казаки заволновались. Им не хотелось солдатской подмоги.
Басаргин увидел, как Фомка приложил ладони к губам и засвистел на манер какой-то птицы. После чего он скользнул в траву и, извиваясь ужом, пополз в направлении завала. Когда поручик взглянул по сторонам, он заметил, что половины казаков за деревьями уже не было.
С той стороны послышалось заунывное пение, похожее на звериный вой. Потом вдруг из травы к завалу метнулись тени. Пение перешло сначала в злобный крик, а потом в сдавленный кашель. Над завалом возникла голова казака. Он махнул рукой и крикнул своим:
— Одного живьем взяли! Айда!
Казаки все так же группами потянулись к месту скоротечной схватки. Подъехал на коне и Басаргин. Уронив бритую голову в ветки завала, лежал один абрек. Второй со связанными за спиной руками сидел на земле, поджав одну ногу, а вторую, раненую, вытянув перед собой, как будто казаки застали его во время обувания. Его выбритую голову делил на две половинки идеально ровный шрам. Басаргин внутренне содрогнулся, представив этот удар шашкой или кинжалом, чудом не раскроивший чеченцу череп. Абрек словно почувствовал его взгляд, поднял на поручика мутные, как вода Терека, глаза и что-то злобно сказал по-чеченски.
— Неча тут зубами скрипеть, нехристь! — толкнул его в плечо пожилой казак и попробовал поднять абрека на ноги. — Братцы, помогите мне его поставить! Тяжелый бирюк!
Казаки подняли абрека, но тот, громко заскрипев зубами, повалился на бок в траву.
— Нянчийся теперь с душегубом! — плюнул в сердцах казак.
— Казачки! — крикнул Басаргин. — Давайте его ко мне, через седло.
— Охота вам, ваше благородие! — заворчали казаки.
— Давайте, давайте! — прикрикнул на них поручик.
Теперь он был собой действительно доволен. Он въезжал в станицу, как настоящий джигит, с поверженным врагом через седло. Казаки удивленно переглядывались и кивали на поручика. Чеченец скрипел зубами и ругался на своем змеином языке. Иногда он поднимал свою бритую, украшенную шрамом голову и говорил Басаргину на ломаном русском:
— Урус! Хорош конь! Якши тхе, чек якши! Хорош конь! Урус…
Авиация федералов «работала» по северной оконечности Дикой-юрта.
За этой сухой протокольной формулировкой скрывалось нечто такое, что отличало реальности телерепортажа и настоящей бомбежки, как комфорт мягкого дивана в московской квартире отличается от ужаса сидения в ненадежном подвале…
Когда наверху с ревом проносились «сушки» русских, бросая бомбы и ракетные снаряды, когда стены дома, построенного еще дедушкой Бисланом, кирпичные добротные стены, всегда казавшиеся надежными, крепкими, теперь вдруг стали казаться тонкими, прозрачными, слабыми, когда запах перегорелой взрывчатки доносился сюда, в подвал, и от каждого сотрясения на головы мамы и сестренки сыпались с дрожащего потолка пыль и песок.
Авиация федералов работала по северной оконечности Дикой-юрта…
Это так вечером по телевизору скажут. Но это увидят те, у кого в домах будет электричество. И у кого не рухнет дом от попавшего в него ракетного снаряда или фугасной бомбы. А в Дикой-юрте после вчерашней бомбежки во всех домах отключилось электричество. Вертолетчики федералов на своих «крокодилах» попали вчера в трансформатор.
Вот и сегодня: улетят бомбардировщики «су» — и через полчаса прилетят вертолеты. И снова надо будет сидеть в этом подвале, сидеть и ждать, пока не рухнет перекрытие и не завалит их всех в этой могиле.
Авиация федералов «работала» по северной оконечности Дикой-юрта.
У них с федералами не только разный язык. У них с федералами разное понимание самых простых вещей. Взять хотя бы название их села…
По-чеченски Дикой — это добрый и хороший. А русские думают по-своему, что Дикой — это дикий, звериный, злой… Они антиподы. Русские и чеченцы.
Русские говорят «черное» про то, что нокчам кажется белым. Они говорят «мир», а нокча считает, что это война. Федералы по своему телевидению говорят: наведение конституционного порядка, зачистка, уничтожение бандитов… А они — сестра, мама и сама Айшат — думают, какие же это бандиты — дядя Лека, дядя Руслан и их сыновья, двоюродные братья Айшат — Дока, Зелимхан и Бислан? И наведение конституционного порядка — это уничтожение их села, смерть и разрушение, боль и страх!
И эти зачистки, когда отца увели из дома, и он пропал… Пропал, и все….
Они говорят с русскими на разных языках.
И не просто говорят на разных языках, когда еще можно понимать друг друга через переводчика. Но они называют одними и теми же словами совершенно противоположные вещи, а это уже так отличает их мышление, что взаимопонимание становится просто невозможным.
Когда русские говорят, что они навели в селе конституционный порядок — это значит, что они забрали отца из дома и увели туда, откуда уже год нет вестей. Зачем их дому такой конституционный порядок?
Если федералы говорят, что они уничтожают бандитов, а это родные Айшат люди — дядя Лека, дядя Руслан, братья Дока, Зелимхан и Бислан, и защищают они свои дома, свои семьи, свою землю, то кто после этого бандит?
Русский говорит «черное», а Айшат понимает, что это белое. Русский говорит «мир», а она понимает, что это война.
Русский говорит «любовь»…