Я отменила еще один вечер с мамой, поэтому она заглядывает ко мне в комнату.
— Итак, — говорит она.
— Извини, что отменила, мам. Просто чувствую себя не очень.
Она сразу прижимает руку к моему лбу.
— Ментально, а не физически, — объясняю я. Не могу выбросить из головы руку Загадочной Девушки на плече у Олли.
Она кивает, но не убирает ладонь, пока не убеждается, что жара у меня нет.
— Итак, — говорю я, подсказывая ей. Мне очень хочется остаться одной.
— Когда-то и я была подростком. И единственным ребенком. Я была очень одинокой. Я поняла, что быть подростком больно.
Вот почему она здесь? Потому что думает, что мне одиноко? Потому что думает, что у меня своего рода подростковая тоска?
— Я не одинока, мам, — сердито произношу я. — Я одна. Это разные вещи.
Она морщится, но не отступает. Вместо этого, она опускает руку и гладит меня по щеке, пока я не начинаю смотреть ей в глаза.
— Я знаю, детка. — Ее руки снова за ее спиной. — Может, сейчас не хорошее для этого время. Хочешь, чтобы я ушла?
Она всегда такая здравомыслящая и понимающая. Сложно злиться на нее.
— Нет, все в порядке. Извини. Останься. — Я подтягиваю ноги, освобождая ей место.
— Что ты прячешь? — спрашиваю я.
— Я принесла тебе подарок. Думала, так ты будешь чувствовать себя менее одинокой, но теперь я не уверена.
Она вытаскивает из-за спины фотографию в рамочке. Мое сердце сжимается в груди. Это старая фотография нас четверых — меня, моей мамы, папы и брата, — на которой мы стоим на пляже где-то в тропиках. Солнце село позади нас, и тот, кто нас фотографировал, должно быть, включил вспышку, потому что наши лица на темнеющей небе кажутся яркими, практически сияющими.
Мой брат одной рукой держится за папу, а другой подпирает маленького коричневого плюшевого зайку. Большей частью он являет собой миниатюрную версию мамы — те же самые прямые черные волосы и темные глаза. Единственным отличием является папина темная кожа. Папа одет в рубашку с принтом Алоха и шорты. Аляповатый, именно так я могу его описать. И все равно он красивый. Его рука лежит на мамином плече, и он, кажется, придвигает ее ближе. Он смотрит прямо в камеру. Если и был кто-то, у кого было все, то это мой папа.
Мама одета в красное платье без лямок с узорами в виде цветов. Ее влажные волосы завиваются вокруг лица. На ней нет макияжа или драгоценностей. Она выглядит альтернативной версией мамы, которая сидит рядом со мной. Кажется, она принадлежит этому пляжу и этим людям больше, чем принадлежит этой комнате, в которой застряла со мной. Она держит меня на руках и единственная не смотрит в камеру. Вместо этого она смеется надо мной. Я улыбаюсь так глупо, такой беззубой улыбкой, которой могут улыбаться только дети.
Я не видела ни одной фотографии с собой на улице. Я даже не знала, что такие есть.
— Где это? — спрашиваю я.
— Гавайи. Мауи был любимым местом твоего папы.
Сейчас ее голос практически стал шепотом.
— Тебе было всего четыре месяца, а потом мы поняли, почему ты всегда болела. Это было за месяц до аварии.
Я прижимаю фотографию к груди. Мамины глаза заполняются слезами, которые не падают.
— Я люблю тебя, — говорит она. — Больше, чем ты знаешь.
Но я знаю. Я всегда чувствовала, как ее сердце тянется защитить меня. Я слышу колыбельную. Все еще могу почувствовать руки, убаюкивающие меня, и ее поцелуи в щеки по утрам. И я люблю ее в ответ. Не могу представить себе мир, который она бросила ради меня.
Не знаю, что сказать, поэтому говорю, что тоже ее люблю. Этого недостаточно, но и так сойдет.
После того, как она уходит, я стою перед зеркалом и прикладываю фотографию к лицу. Смотрю на себя на фотографии, потом на себя в зеркале и обратно.
Эта фотография своего рода машина времени. Моя комната исчезает, и я на пляже, окружена любовью, соленым воздухом, увядающим теплом и удлиняющимися тенями заката.
Я заполняю свои крохотные легкие таким количеством воздуха, которое могу вдохнуть, и задерживаю дыхание. И с тех пор я его задерживала.