– Псевдофилософы, стремящиеся лишь к анализу, но отнюдь не к постижению сути вещей, очень любят поразглагольствовать об одном из природных отклонений, обнаруживающем в себе особую странность, – говорила как-то одной из своих ближайших подруг мадемуазель де Вильбланш, та, о которой мы собираемся побеседовать. – Речь идет о своеобразном пристрастии женщин определенного склада ума и определенного темперамента к особам своего пола. Еще задолго до бессмертной Сапфо и в последующие времена не было ни одной страны на свете и ни одного города, где не встречались бы женщины с такой причудой: могущество ее настолько очевидно, что разумнее было бы обвинить природу в чудачестве, нежели тех женщин в преступлении против природы. Тем не менее их беспрестанно порицают. И, не отличайся наш слабый пол отсутствием властности и амбиций, кто знает, не нашелся ли бы какой-нибудь очередной Кюжас, Бартол или Людовик IX, готовый изобрести против этих несчастных чувствительных созданий законы о казни на костре, похожие на те, что им взбрело в голову издать против мужчин, устроенных столь же неординарным образом, мужчин, которые по не менее значимым для них соображениям ищут общества лишь себе подобных и считают, что разнополая связь, весьма полезная для процесса размножения, может играть куда менее заметную роль в достижении наслаждения. Похоже, Господь не имеет ничего против того, что мы в этом процессе не принимаем никакого участия... Не так ли, милая моя? – продолжала прекрасная Огюстина де Вильбланш, осыпая подругу несколько подозрительными поцелуями. – Однако вместо костров, вместо презрения и язвительных насмешек – этих уже изрядно притупившихся в наше время орудий, – разве не было бы гораздо естественнее в поступке, совершенно безразличном и для общества и, быть может, для Бога и куда более полезном для природы, нежели это принято полагать, усматривать возможность для каждого жить на свой лад?.. Что страшного в этом отклонении?.. В глазах истинного мудреца может показаться, что оно способно предвосхитить другие, более существенные, однако мне никогда не докажут, что оно влечет за собой нечто действительно опасное... Неужели, правый Боже, стоит бояться, будто капризы отдельных индивидов того или иного пола приведут к концу света и пустят по ветру весь бесценный род человеческий, будто мнимое преступление несодействия размножению сотрет человечество с лица земли? Если хорошенько поразмыслить, становится ясно, что природа абсолютно равнодушна ко всем этим надуманным потерям. Она не только не осуждает, но, напротив, тысячами примеров подтверждает, что желает и даже жаждет их. Если бы эти утраты раздражали ее, разве сносила бы она их тысячи раз, разве допустила бы, будь для нее настолько важно деторождение, чтобы женщины были для него пригодны лишь треть своей жизни и чтобы, вырвавшись из-под власти природы, половина произведенных ею существ отличалась бы вкусами, противодействующими приросту потомства, в чем она тем не менее испытывает настоятельную нужду? Вернее сказать, что природа лишь позволяет видам размножаться, а вовсе этого не требует и, твердо уверенная, что всегда будет существовать больше индивидов, нежели ей необходимо, весьма далека от того, чтобы противиться наклонностям тех, у кого деторождение не в почете и кто испытывает к нему отвращение. Ах! Предоставим нашей доброй прародительнице действовать по своему усмотрению и снова убедиться: запасы ее неисчерпаемы; все, что мы ни предпримем, не нанесет ей ущерба, и мы не в силах совершить преступление, посягающее на ее законы.
Мадемуазель Огюстина де Вильбланш, увлекающаяся логикой, как мы только что имели случай наблюдать, в двадцать лет оказалась полной хозяйкой своих поступков. Располагая тридцатью тысячами ливров ежегодной ренты, она приняла решение в силу своих пристрастий никогда не выходить замуж.
Происхождение ее было пусть не столь уж высоким, но вполне достойным. Она была дочь человека, составившего состояние в Индиях. Других детей у него не было, и он умер, так и не сумев уговорить ее выйти замуж.
Не стоит скрывать, что неприязненность к супружеству у Огюстины де Вильбланш беспрестанно подпитывалась той своеобразной причудой, которую она недавно восхваляла. То ли чей-то совет, то ли воспитание, то ли особое строение органов, то ли жар в крови (она родилась в Мадрасе), то ли внушение самой природы – словом, все, что угодно, могло тому способствовать. Мадемуазель де Вильбланш терпеть не могла мужчин, безраздельно отдаваясь тому, что целомудренные уши предпочли бы услышать под именем сапфизма. Она испытывала сладострастие лишь с представительницами своего пола и презрение к Амуру компенсировала приверженностью к грациям.
В лице Огюстины, достойной кисти живописца, мужской пол понес истинную утрату: высокий рост, великолепные каштановые волосы, нос с небольшой горбинкой, прекрасные зубы, огонек в глазах, тонкая белоснежная кожа – словом, облик ее был необыкновенно пикантен, и, естественно, глядя на нее, созданную дарить любовь и решительно не желающую принимать ее, многие мужчины не удерживались от язвительных замечаний по поводу ее пристрастия, вполне объяснимого, однако лишающего алтари Пафоса одного из созданий, как нельзя лучше приспособленных для служения культу Венеры, что неизбежно оскорбляло ее ярых приверженцев. Мадемуазель де Вильбланш от всего сердца смеялась над попреками и пересудами, продолжая потакать своим капризам.
– Наивысшее из безумств, – говорила она, – стыдиться наклонностей, доставшихся нам от природы. Насмехаться над человеком, наделенным необычными вкусами, столь же бесчеловечно, как глумиться над мужчиной или женщиной, вышедшими из материнского чрева кривыми или хромыми. Однако убеждать в этих разумных принципах глупцов – все равно что пытаться остановить движение светил. Гордыня находит для себя определенную усладу в издевательстве над чужими недостатками. И радости эти столь сладостны людям, а в особенности глупым людям, что они чрезвычайно редко себе в них отказывают... К тому же ограниченность их порождает колкости, холодные остроты, пошлые каламбуры, и для общества, то есть для собрания существ, объединенных скукой и тупоумием, столь приятно два-три часа посплетничать и, не произнеся ничего путного, столь восхитительно блеснуть за счет других и провозгласить свою полную непричастность к пороку, порицая его в ближнем!.. Это, в сущности, скрытое самовосхваление. Ради него можно даже воссоединиться с другими и сформировать клику, призванную раздавить личность, чья главная вина в том, что она мыслит иначе, чем простые смертные, и вернуться к себе домой, переполняясь сознанием собственной значительности, по существу подтвердив подобным поведением лишь свой педантизм и скудоумие.
Так рассуждала мадемуазель де Вильбланш и, твердо решив ни в чем себя не сдерживать, не стала обращать внимания на сплетни. Она была достаточно обеспеченной, чтобы ни от кого не зависеть, и, возвышаясь над своей репутацией, была привержена к эпикурейским земным радостям. В блаженство небесное она верила весьма слабо, еще менее – в бессмертие, слишком химеричное для ее темперамента. Окружив себя узким кругом единомышленниц, наша милая Огюстина простодушно отдавалась своим излюбленным утехам.
У нее было много воздыхателей. Все они встречали настолько сильный отпор, что вынуждены были отказаться от всяких попыток одержать победу. Однако нашелся молодой человек по имени Франвиль, примерно равный мадемуазель де Вильбланш по сословию и состоянию, который влюбился в нее до безумия. Ее непреклонность ничуть не отбила у него охоту продолжать наступление, более того, Франвиль весьма серьезно настроился не покидать позиций до тех пор, пока крепость не будет завоевана. Он поделился своими планами с друзьями, те подняли его на смех. Он стоял на своем, уверяя, что победит. Его предостерегли, но он не отступал.
Франвиль, двумя годами моложе мадемуазель де Вильбланш, был еще почти без растительности на лице, отличался необыкновенно изящной фигурой, тонкими чертами, прекрасными волосами, и, когда он переодевался в женское платье, оно оказывалось ему настолько к лицу, что обманывались представители обоих полов. И от тех, кого он вводил в заблуждение, и от тех, кто был твердо уверен в своих предположениях, он часто слышал сходные высказывания, так что в один и тот же день ему удавалось сойти и за Антиноя какого-нибудь Адриана, и за Адониса какой-нибудь Психеи. Именно с помощью этого наряда Франвиль надумал соблазнить мадемуазель де Вильбланш. Посмотрим, как он за это взялся.
Одним из основных удовольствий Огюстины было участие в карнавалах в мужском костюме. Ей нравилось пробегать по людным местам в столь сообразном с ее вкусами одеянии. Франвиль проследил за ее вылазками, предусмотрительно стараясь не попадаться ей на глаза. И вот он выяснил, что в такой-то день его любимая собиралась вечером на бал, устраиваемый в Опере, куда допускались все, кто приходил в масках. Следуя своей привычке, очаровательная особа должна там появиться в костюме драгунского капитана. Франвиль переодевается женщиной, заботясь, чтобы наряд его выглядел необыкновенно элегантно, накладывает румяна, но не надевает маски, и в сопровождении одной из своих сестер, гораздо менее красивой, чем он, отправляется на празднество, на котором любезная Огюстина надеялась попытать счастья.
Франвиль не успел сделать и трех туров по залу, как тотчас его отличил наметанный глаз Огюстины.
– Что это за красотка? – говорит мадемуазель де Вильбланш стоящей рядом подруге. – По-моему, я еще нигде ее не встречала. Как такое восхитительное создание могло от нас ускользнуть?
Не успев произнести эти слова, Огюстина уже делает все, что в ее силах, лишь бы завязать разговор с мнимой девицей де Франвиль. Та сначала убегает, увертывается, избегает, не поддается ей – словом, еще больше разжигает ее желание. Наконец она позволяет заговорить с собой; начинается обмен обычными любезностями, и постепенно беседа Огюстины становится все более занимательной.
– На балу ужасно жарко, – говорит мадемуазель де Вильбланш, – оставим наших спутниц и пойдем немного подышим свежим воздухом хотя бы в эти комнаты, там можно и развлечься, и освежиться.
– Ах! Сударь, – обращается Франвиль к мадемуазель де Вильбланш, притворяясь, что принимает ее за мужчину, – я, право, не решаюсь, ведь я здесь с сестрой, к тому же скоро должна подойти матушка с человеком, которого мне прочат в мужья. Увидев меня с вами, они могут забеспокоиться.
– Полно, полно, надо быть выше этих детских страхов... Сколько вам лет, прекрасный ангел?
– Восемнадцать, сударь.
– Ах! Уверяю вас, что в восемнадцать лет следует уже иметь право делать все, что хочешь... Пойдем же, пойдем, идите за мной и не робейте!..
И Франвиль позволяет себя увести.
– Так что же, прелестное дитя, – продолжает Огюстина, увлекая нашего героя, которого по-прежнему принимает за девушку, к небольшим комнатам, прилегающим к залу, где проходил бал, – что, вы действительно собираетесь замуж? Как мне вас жаль... И каков же он, тот, кого вам предназначают? Бьюсь об заклад, что он сама тоска невыносимая, ваш нареченный... Ах, как ему повезет, как бы я хотел быть на его месте! Согласились ли бы вы выйти, например, за меня, скажите откровенно, небесное создание?
– Увы, сударь, вы же знаете, когда мы молоды, разве можем мы следовать движениям нашего сердца?
– Ну хорошо, откажите этому гадкому человеку; мы же с вами познакомимся поближе, и, если подойдем друг другу... почему бы нам не устроить свою жизнь? Мне, слава Богу, не нужно испрашивать ничьего разрешения. Хотя мне всего двадцать лет, я хозяин своего состояния, и, если вы сумеете склонить ваших родителей на мою сторону, возможно, уже через неделю мы с вами будем связаны нерушимыми узами.
Мило болтая, они ушли с бала, и ловкая Огюстина, уводя свою добычу и готовясь завязать приятную любовную интрижку, старается препроводить ее в уединенный кабинет, которым всегда могла располагать по взаимной договоренности с устроителями бала.
– О Господи! – говорит Франвиль, как только Огюстина запирает дверь кабинета и сжимает его в объятиях. – Небо праведное, что вы намереваетесь делать?.. Как, наедине с вами, сударь, и в таком укромном месте... Отпустите меня, отпустите, умоляю, или я сейчас позову на помощь.
– Я отниму у тебя такую возможность, божественный ангел, – говорит Огюстина, прижимая свой красивый ротик к губам де Франвиля, – теперь кричи, кричи, если можешь, твое свежее дыхание, пахнущее розой, еще больше воспламенит мое сердце.
Франвиль обороняется, но довольно вяло: нелегко изображать гнев, когда столь сладостно вкушаешь первый поцелуй той, кого обожаешь. Вдохновленная Огюстина атакует с новой силой, вкладывая особый пыл, знакомый лишь изысканным женщинам, одержимым такого рода фантазиями. Вскоре она дает волю рукам. Франвиль, играя сдающуюся невинность, также водит руками, где ему вздумается. Одежды раздвигаются и пальцы обоих почти одновременно устремляются туда, где каждый надеется отыскать то, что ему подходит... И тут Франвиль внезапно меняет роль.
– О силы небесные! – восклицает он. – Вы всего лишь женщина...
– Отвратительное создание, – говорит Огюстина, нащупывая рукой то, чья форма не оставляет никаких иллюзий, – что же, я потратила столько трудов, чтобы наткнуться на какого-то дрянного мужика... Как же мне не посчастливилось!
– Поистине не более, чем мне, – говорит Франвиль, приводя себя в порядок и выражая самое глубокое презрение. – Я использую маскарадный костюм, чтобы соблазнять мужчин, я люблю их, ищу их, а вместо этого натыкаюсь на обыкновенную б...
– Ах! Почему же б...! Нет, только не это, – возмутилась Огюстина. – Никогда в жизни этим не занималась. Так не называют тех, кто не испытывает к мужчинам ничего, кроме омерзения...
– Как?! Вы, женщина, ненавидите мужчин?
– Да, и по той же причине, что и вы, мужчина, терпеть не можете женщин.
– Невообразимая встреча – вот все, что можно сказать.
– И очень для меня печальная, – произнесла явно разочарованная Огюстина.
– На деле, мадемуазель, для меня она еще более огорчительная, – колко замечает Франвиль. – Ведь я осквернил себя на три недели вперед. Знаете ли вы, что в нашем кругу мы даем зарок никогда не прикасаться к женщине?
– Мне кажется, что до такой, как я, можно дотрагиваться, не обесчестив себя.
– По правде сказать, моя красавица, – продолжает Франвиль, – не вижу достаточных причин делать для вас исключение и не считаю, что наличие порока прибавляет вам достоинств.
– Порок... но вам ли упрекать меня в изъянах, когда и вы являетесь носителем не менее постыдных недостатков?
– Послушайте, – предлагает Франвиль, – не будем ссориться; мы оба пошутили, теперь самое лучшее, что можно сделать, – расстаться и никогда больше не встречаться.
И с этими словами Франвиль собирается открыть двери.
– Минутку, минутку... – говорит Огюстина, препятствуя его намерению. – Бьюсь об заклад, вы разнесете это приключение по всему свету.
– Возможно, это меня развлечет.
– Впрочем, мне это совершенно безразлично: хвала Всевышнему, я стою выше любых сплетен, ступайте, сударь, ступайте и рассказывайте все, что вам взбредет на ум... И все же, – усмехается она, продолжая его удерживать, – все же история и впрямь необычайная... ведь мы оба обманулись.
– Ах! Для людей с моим пристрастием ошибка оказывается более жестокой, нежели для особ вашего пола. К тому же эта пустота внушает нам такое отвращение...
– Право же, дорогой мой, поверьте, то, что преподносите вы, – нам не менее неприятно, так что гадливость обоюдная. Однако приключение вышло весьма занятное, с этим нельзя не согласиться... Вы вернетесь на бал?
– Не знаю даже.
– Что до меня, я туда не вернусь, – говорит Огюстина. – Вы заставили меня испытать такую... душевную боль... я пойду спать.
– Что ж, в добрый час.
– Но, быть может, вы будете столь любезны, что проводите меня до дома; я живу в двух шагах отсюда, а карету свою отпустила.
– Разумеется, и я сделаю это с удовольствием, – говорит Франвиль. – Наши разнящиеся вкусы ничуть не мешают нам оставаться учтивыми... Вам нужна моя рука?.. Пожалуйста, вот она.
– Я пользуюсь вашими услугами лишь оттого, что не нахожу ничего лучшего.
– Уверяю вас, что и я, со своей стороны, предлагаю вам свои услуги лишь из вежливости.
Они прибыли к воротам дома Огюстины, и Франвиль готовится откланяться.
– Да вы просто прелесть! – восклицает мадемуазель де Вильбланш. – И что же, вы оставите меня прямо на улице?
– Простите великодушно, – оправдывается Франвиль, – я не осмеливался.
– Ах какие же увальни эти мужчины, не любящие женщин!
– Видите ли, – говорит Франвиль, все же подавая руку мадемуазель де Вильбланш и ведя ее в дом, – видите ли, мадемуазель, мне хотелось бы поскорее вернуться на бал и попытаться исправить свою оплошность.
– Вашу оплошность? Значит, вы очень раздосадованы, что встретили меня?
– Я этого не говорю, однако разве каждый из нас не мог бы отыскать нечто несравненно более ему подходящее?
– Да, вы правы, – говорит Огюстина, когда они оказываются уже в ее доме, – конечно, вы правы, сударь, однако я очень опасаюсь, что за эту роковую встречу могу поплатиться всем счастьем моей жизни.
– Как?! Неужели вы не вполне уверены в своих предпочтениях?
– Еще вчера я была твердо уверена.
– Ах! Так вы больше не дорожите вашими священными правилами?
– Я уже ничем не дорожу, не изводите меня.
– Ну что ж, я ухожу, мадемуазель, ухожу... Избавь меня Бог далее стеснять вас своим присутствием.
– Нет, останьтесь, я вам приказываю; можете вы хоть раз в жизни снизойти до того, чтобы повиноваться женщине?
– Что касается меня, – говорит Франвиль, присаживаясь к мадемуазель де Вильбланш как бы из любезности, – то я могу сделать что угодно, ибо, как вам уже сказал, я человек благовоспитанный.
– Осознаете ли вы, как ужасно в ваши годы иметь столь извращенные вкусы?
– А вы полагаете вполне пристойным в вашем возрасте обладать столь своеобразными пристрастиями?
– О, мы, женщины, это совсем другое дело: нас побуждает скромность, стыдливость... даже гордость, если хотите. Боязнь отдаться сильному полу, совращающему нас лишь для того, чтобы подчинить себе... Тем не менее чувственность дает о себе знать, и недостающее мы компенсируем между собой. Если удается удачно все скрыть, чаще всего мы приобретаем лоск неприступности. Таким образом, природа довольна, приличия соблюдены и нравы не оскорблены.
– Вот что называется настоящей софистикой! С ее помощью можно доказать все, что угодно. На что же вы сошлетесь, не находя оправданий в нашу пользу?
– Вам, мужчинам, нет оправдания, у вас совсем иные исходные предпосылки, и поэтому не может быть подобных страхов. Ваша победа заключается в нашем поражении... Чем более вы приумножаете свои завоевания, тем громче становится ваша слава. И вы отказываетесь от чувств, которые мы вам внушаем, лишь из-за порочных и извращенных наклонностей.
– Готов предположить, что вы собираетесь обратить меня в другую веру.
– Признаться, мне хотелось бы.
– Что же вы выиграете от этого, раз и сами пребываете в заблуждении?
– Это мой долг перед слабым полом. Я люблю женщин, и мне приятно потрудиться им во благо.
– Если это чудо произойдет, его последствия будут не столь бескорыстными, как вы, похоже, полагаете. Я готов был бы переменить веру лишь ради одной женщины, не больше... чтобы попробовать.
– Что ж, это честный принцип.
– Конечно, я чувствую некоторую настороженность. Можно ли принять решение, не отведав всего до конца...
– Как?! У вас никогда не было женщины?
– Никогда, а вы... случайно, не можете похвастать такой же нетронутостью?
– О, нетронутостью, нет... женщины, с которыми мы общаемся, такие искусные и ревнивые, что не оставляют нам ничего... но я никогда в жизни не знала мужчину.
– Вы что же, дали клятву?
– Да, я не желаю ни видеть, ни знать их, кроме одного, такого же необычного, как я.
– Сожалею, но не могу дать такого же обещания.
– Я и не представляла, что можно быть настолько бесцеремонным...
При этих словах мадемуазель де Вильбланш поднимается и говорит Франвилю, что тот волен уйти. Наш юный влюбленный, не теряя присутствия духа, делает глубокий поклон и готовится выйти.
– Вы возвращаетесь на бал? – сухо спрашивает мадемуазель де Вильбланш, глядя на него с досадой, к которой уже примешивается самая пылкая любовь.
– Ну да, кажется, я уже вам говорил.
– Итак, вы не способны принять жертву, которую я вам предлагаю.
– Как? Вы чем-то жертвуете ради меня?
– Я ничего не вижу, ничего не понимаю после того, как имела несчастье познакомиться с вами.
– Несчастье?
– Вы... вы принуждаете меня пользоваться этим словом, и в вашей власти заставить меня употребить другое, противоположное по смыслу.
– Как соотнести все это с вашими вкусами?
– От чего только не откажешься, когда любишь!
– Хорошо, пусть будет так, но ведь вам невозможно будет любить меня.
– Сознаюсь, невозможно, если вы сохраните те отвратительные привычки, которые я в вас обнаружила.
– А если я от них отрекусь?
– Я тотчас же принесу в жертву на алтарь любви свои собственные привычки... Ах! Коварное создание, чего стоило для моей гордости сделать признание, которое ты только что вырвал у меня! – говорит Огюстина и, вся в слезах, без сил падает в кресло.
– Самое лестное признание из самых прекрасных в мире уст, и я его добился! – восклицает Франвиль, устремляясь к ногам Огюстины. – Ах! Любовь моя, признаюсь в своем притворстве, соблаговолите не наказывать меня за него; на коленях молю о вашей милости и не встану, пока не заслужу прощения. Вы видите у своих ног, мадемуазель, самого страстного и преданного вам поклонника. Я счел необходимым прибегнуть к хитрости, чтобы завоевать сердце той, чья неприступность была мне хорошо известна. И, если я в этом преуспел, прекрасная Огюстина, сможете ли вы отказать любви непорочной в том, что соизволили пообещать преступному возлюбленному... Да, я виновен... виновен в том, что вы всему поверили... Ах, как вы могли допустить саму мысль о существовании некой нечистой страсти в душе того, кто воспылал лишь к вам одной.
– Предатель, ты обманул меня... Но я тебя прощаю... к тому же тебе нечем жертвовать ради меня, коварный, и моя гордыня будет от этого менее польщена, ну и пусть, это не имеет значения, зато я ради тебя пожертвую всем... Так и быть! Чтобы тебе понравиться, я с радостью отрекаюсь от заблуждений, которым мы куда чаще бываем обязаны нашему тщеславию, чем нашим наклонностям. Я чувствую, как природа сметает их, я избавлюсь от этих капризов, теперь я уже всей душой испытываю к ним омерзение. Нелепо противиться власти над нами природы. Она создала женщин для мужчин, а мужчин – для женщин. Так последуем же ее законам! Сегодня она внушает мне их, посылая любовь, и законы эти отныне станут для меня священными. Вот моя рука, сударь, вы достойны на нее претендовать. И если в какой-то миг я заслужила ваше неуважение, то, возможно, нежностью и заботами сумею искупить свои грехи и заставить вас признать, что странности воображения не всегда разрушают благородную душу.
Франвиль, пребывая на вершине блаженства, орошает слезами радости прекрасные руки, осыпает их поцелуями и бросается в раскрытые навстречу ему объятия.
– О, счастливейший день моей жизни! – восклицает он. – Ни с чем не сравнить мою радость: я возвращаю в лоно добродетели сердце, где буду царить вечно.
Франвиль тысячи и тысячи раз обнимает божественный предмет своей любви, и они расстаются. На следующий день он сообщает о своем счастье друзьям. Мадемуазель де Вильбланш была настолько блестящей партией, что родители не могли ему отказать, и он женится на ней на той же неделе.
Нежность, доверие, самая неукоснительная сдержанность и скромность венчали это супружество. Он стал счастливейшим из мужчин, ибо оказался настолько ловок, что сумел превратить распутнейшую из девиц в благоразумнейшую и добродетельнейшую из женщин.