Глава 9

Было поздно в наших думах.

Пела полночь с дальних башен.

Темный сон домов угрюмых

Был таинственен и страшен…


…Мы не поняли начала

Наших снов и песнопений.

И созвучье отзвучало

Без блаженных исступлений…

Константин Бальмонт

1910 год. Санкт-Петербург

Кто из поэтов не мечтал поселиться в башне из слоновой кости да еще с музой в качестве законной супруги? Алексей и Людмила Борские поселились в странном для Петербурга круглом угловом доме, в квартире верхнего этажа, которая возвышалась над крышами квартала жестяным, пыльным шлемом. Забралом этого шлема был полукруглый балкон, с которого можно было выйти на покатую крышу. В самой квартире было множество неправильной формы комнат. Людмила время от времени нанимала бородатых, краснолицых рабочих, которые ломали какую-нибудь стену, и расширяла таким образом помещения. Но странная замкнутость, закольцованность пространства сохранялась, несмотря на перестройки.

Прошло полгода с тех пор, как кто-то из петербургских литераторов, кажется, поэт Сергей Иволгин назвал их квартиру башней Изиды. Теперь это название было общепринятым не только в среде поэтов-символистов и их литературных противников, но и среди питерских извозчиков, которые, правда, переиначили ее на «башню Зины».

— Так вам, барин, на Шпалерную? Дом Венце-ля? Так это за Зинкиной башней, в аккурат. Домчу за милую душу, коли на водку накинете… Коли повезет, сможете Зинку эту увидать. В прошлый раз я офицера вез, так Зина как раз на балконе стояла, пахпироску курила.

— Что же, голубчик, хороша она, как ты изволишь выражаться, Зина?

— Как же, барин! Очень как хороша! Офицер тот, как увидал ее на балконе, на землю сразу соскочил, кричал ей, руками махал… Видать, сильно она ему понравилась.

— А что же она?

— Зинка-то? Докурила свою пахпироску и пошла себе в дом, а на балкон вышел господин с бородкой. Этот господин как заорет по-козлиному…

— Да ты, братец, брешешь!

— Вот те крест, барин, не брешу. Офицер увидал его, плюнул в сердцах и приказал вести его в ресторацию сей же час. Видать, распереживался. А я так думаю, что там с Зинкой черт живет, а Зинка эта — ведьма и есть…

Башней Изиды квартира Борских была названа не ради красного словца. Впрочем, и ради него тоже. Здесь образовался некий литературно-художественный салон, которых в те годы в Петербурге было немало. Поначалу поэты-символисты приходили сюда к Алексею Борскому, которого считали знаменем символического направления русской поэзии. Но скоро «открыли» и его жену, с которой были уже заочно знакомы по стихам Борского. Сначала их неприятно поразило, что та самая Панна, Новая Мадонна, Христианская Венера, Изида оказалась земной девушкой с золотисто-русой косой и цвета темного пива глазами. Но теоретик символизма, «единственный прямой наследник» философа и поэта Владимира Соловьева, как он сам себя называл, Дмитрий Шпанский сумел теоретически обосновать и русые косы, и темные глаза, и гибкий стан.

По его словам получалось, что Людмила Борская и есть земное воплощение Мировой Души, которую описал в своих философских работах великий философ Соловьев, а явление ее он предчувствовал, предугадывал в своей поэзии. Как Христос когда-то, явилась она — Мировая Душа — на землю, воплощенная в обычную, хотя и красивую, девушку. Идея всеспасительной, всеочищающей любви, в начале двадцатого века выразившаяся в идее Вечной Женственности, жила в неудобной петербургской квартире, замужем за студентом университета. В этом не было никакого чуда. Поэт Алексей Борский, благодаря своей гениальности, поэтической интуиции, узнал ее, принявшую обычный, земной облик и отразил в своих знаменитых теперь стихах.

Культ древней богини Изиды тоже пришелся очень кстати. По теории Шпанского, она была первым дохристианским отражением Мировой Души и Вечной Женственности в мифологии и искусстве. Она оживляла Осириса в Египте, она дала грекам парус, она защищала униженных и угнетенных, покровительствовала женщинам. Теперь она выходила на балкон своей башни в Петербурге и курила тонкую, длинную папироску.

В этот обычный для Петербурга серый вечер, когда небо мокрой застиранной простыней висит на ветках больных деревьев в садах и парках столицы, в башне Изиды, то есть в квартире супругов Борских, собрались близкие им люди. Сегодня гостями были: поэт Сергей Иволгин, их лучший друг, бывший одним из шаферов на свадьбе, философ и публицист Федор Кунак, поэтесса Светлана Цахес и, конечно, универсальный ум эпохи Дмитрий Шпанский.

Сидели беспорядочно на диванах, пили, курили, где и сколько каждый считал нужным, хаотично перемещались из комнаты в комнату. Вообще на их вечерах, по идее великого Шпанского, должна была поначалу присутствовать некая беспорядочность, изначальный хаос. Сам Шпанский вносил больше всего неразберихи. Он то изображал греческого сатира, тряс козлиной бородкой, скакал на полусогнутых кривых ножках, опрокидывал стулья, бил посуду и кричал козлом, то в другой раз ползал на брюхе, изображая рыбу, которую надо ловить сетями Святого Слова. Остальные участники вечеров в башне Изиды не отставали от Шпанского, добиваясь, в конце концов, такой какофонии звуков, что жильцы снизу бежали за дворником и городовым. Но в вые шей точке хаоса рождался свет — появлялась Людмила-Изида. Устанавливался Высший Порядок и начиналось священное благоговение перед идолом.

В этот час Изида уже родилась из хаоса, то есть, дворник уже отзвонил в дверь, пригрозил городовым и, получив на водку, ушел к себе очень довольный. Людмила полулежала в розовом платье на диване. У ее ног сидел верный пес Шпанский — трехглавый Цербер, одной головой кусавший реалистов, другой — акмеистов, а третьей — футуристов. Философ Федор Кунак только что вдохнул носом светлый порошок с ногтя и теперь помалкивал в сладком томлении. Поэт Иволгин прочитал свое новое стихотворение «Плавание корабля Изиды». Поэтесса Светлана Цахес сидела в феминистской позе — нога на ногу, отмеряя поэтические строфы их нервным перекидыванием. Только Борский был сумрачен и смотрел на всех устало и неприветливо.

— Вы видели?! — вскричал вдруг Сергей Иволгин, прерывая свою декламацию. — Она провела ладонью по лицу снизу вверх, поправила волосы и косу опустила на грудь через плечо. Вы видели?!

— Как? Как она это сделала? — Шпанский мгновенно вскочил и забегал вокруг возлежавшей как ни в чем не бывало Изиды.

Изиде не положено было дублировать и трактовать саму себя. Она осталась полулежать, как прежде. По ее нечаянным жестам, которым члены кружка Изиды придавали высший символический смысл, объясняли и предугадывали они грядущие перемены, всемирные катастрофы и тому подобное. На соседний диван поспешно плюхнулся Иволгин и стал повторять ее жесты. Шпанский внимательно наблюдал за ним, теребя козлиную бородку,

— Федор, Федор, светлая голова, — обратился Шпанский к философу Кунаку, — ты как это трактуешь?

Кунак попробовал сфокусировать свой взгляд на Шпанском, потом перевести его на Людмилу, но не смог и расслабленно заулыбался в неопределенное пространство.

— Я, например, полагаю в отношении косы Изиды следующее. Мировая душа, как стремление неопределенное, сама собой не может достигнуть того внутреннего единства, к которому бессознательно стремится. Вот эта коса Изиды и есть символ всеединства, к которому стремятся разбросанные в беспорядке Ее золотые волосы.

— Дмитрий Васильевич, — обратился к Шпанскому лежащий в позе Изиды поэт Иволгин, — в чем же заключено это единство, к которому стремится Мировая душа?

— Оно содержится, голубчик мой Сережа, в Боге, как вечная идея. Оно даст Мировой душе определенную форму.

— Они идут друг другу навстречу, — сказал вдруг философ Кунак, имя в виду свои сходящиеся на переносице глаза.

— Совершенно верно, Федор, — подхватил тут же Шпанский. — Божественное начало стремится к тому же самому, что и Мировая душа. Они стремятся друг к другу. Но Божественное начало пытается воплотить идею всеединства в другом, а Мировая душа хочет получить от другого то, что она не имеет, а, получив эту идею, воплотить ее в материальном хаосе. Это и есть цель мирового движения.

— Прыгают! — воскликнул в этот момент философ Федор Кунак, показывая на стулья.

— Федор опять прав. Приблизиться к истине можно только прыжком, не постепенным накоплением знаний, а прыжком, прозрением. Изида показала нам сейчас, что в мировом абсолютном движении совершился еще один существенный скачок. Мы на пороге великих событий, огромных свершений…

Неожиданно Людмила встала с дивана и вышла на середину комнаты. Присутствующие замолчали, пораженные. Запустив руки в свою толстую косу, она вдруг распустила ее, и на шелковое платье пролился золотой водопад ее волос.

— Дмитрий Васильевич! — закричал в страхе поэт Иволгин. — Что это?! Возвращение первобытного хаоса? Катаклизм вселенский? Мне страшно, братья мои!

В глазах Людмилы блеснул ведьмин огонек. Она опять запрокинула руки, возясь с застежками платья на спине. Близилась кульминация вечера, но в этот момент в дверях позвонили. Изида и ее супруг пошли открывать.

В квартире появился новый гость — профессор Петербургской консерватории Леонтий Нижеглинский, модный композитор, пытавшийся воплотить в музыке символическую картину мира, потому активный участник кружка Изиды. Едва раздевшись, он побежал к роялю впереди хозяев квартиры. Но Нижеглинский бывал здесь нечасто, поэтому проскочил мимо музыкального инструмента, совершил круг по квартире и опять попал в прихожую.

— Людмила Афанасьевна! Алексей Алексеевич! — закричал он сконфуженно. — Меня опять надо встречать…

Когда Нижеглинский, наконец, увидел инструмент, он бросился к нему, как бедуин к колодцу. Звуки новой симфонии распирали его и искали выхода наружу.

— Где же ваши ноты, Леонтий Васильевич? — спросила его Людмила.

— Только жалкий подмастерье нуждается в партитуре, Людмила Афанасьевна, — наставительно сказал консерваторский профессор. — Я же играю по памяти, особенно те вещи, которые написаны сердцем накануне ночью. Господа, позвольте вам представить новую мою вещицу под не очень оригинальным названием «Плавание священного корабля Изиды».

— Ах, как это кстати! — воскликнул Шпанский и, придвинув кресло поближе к роялю, приготовился слушать. Остальные гости тоже расселись в музыкальной гостиной.

— Я думаю, господа, — сказал Нижеглинский, уже занеся над клавишами растопыренные пальцы, как патологоанатом над трупом, — аудитория у нас достаточно подготовленная к новейшей музыке, не говоря уже о мифологической подоплеке моей симфонии. Древние римляне отмечали праздник Изиды спуском на воду ее символического корабля. Это я и постарался отразить при помощи музыки. Итак…

Нижеглинский замер, слушатели тоже. Возникла минута молчания, видимо, в память о сошествии Изиды в царство мертвых. Но когда пауза затянулась, и поэт Сергей Иволгин недоуменно посмотрел на сидевшего рядом Борского, Нижеглинский резко ударил по клавишам.

Людмила с детства занималась музыкой, неплохо играла на фортепьяно. Ей подумалось, что в данном случае ноты, пожалуй, только помешали бы. Нижеглинский извлекал из инструмента не ноты, а стоны о пощаде. Если он пытался изобразить таким образом спуск на воду корабля, то звон разбитой бутылки шампанского о борт ему вполне удался. Но сколько же можно было бить бутылки?!

Люда незаметно встала и вышла из комнаты. Раньше ей были приятны и ученые философские разговоры, и заунывное чтение символистами стихов, и это коллективное камлание вокруг ее персоны, но сейчас она почувствовала, что очень устала, ей стало даже несколько нехорошо, захотелось на свежий воздух. Она закурила папироску и вышла на балкон.

Таврический сад погружался в темноту. Каркали и хлопотали на голых ветках вороны, устраиваясь на ночлег. Самыми темными были сейчас намокшие стволы деревьев, самым светлым пятном казался передник дворника, шаркавшего метлой у ограды. Людмиле было тоскливо и одиноко.

За спиной откинулась портьера, мелькнул свет лампы, кто-то выходил на балкон. Людмила поморщилась. Сейчас ей было приятнее общество мокрых деревьев, ворон и пьяного дворника. На балкон вышла Светлана Цахес. Даже в полумраке были видны ее рыжие волосы и зеленые глаза.

— Мне иногда кажется, Людмила Афанасьевна, — сказала Цахес, прикуривая от ее папиросы, — что чем трезвее и уравновешеннее вы себя ведете, тем они сильнее заводятся. Попробуйте им, например, сказать, что все они вырожденцы и козлы, так они будут на вас молиться и еще в жертву кого-нибудь принесут. Философа Кунака зарежут жертвенным ножом… Не бойтесь, я пошутила. Они и колбасу зарезать не смогут. Куда им! Что вы на меня так смотрите?

— Я, признаться, думала, что вы во всем разделяете их взгляды, — сказала удивленная Людмила.

— А там нечего разделять. Одно сплошное вырождение. Женщине-поэтессе в России… Впрочем, позвольте мне сегодня не плакаться вам о своей бабьей доле. Я больше расположена поговорить о вас, Люда.

— Обо мне?

— О вас. Вы мне кажетесь цельным, целеустремленным человеком, только на время попавшим под влияние этой сумасшедшей компании, совершенно гнилой и бессильной. Ваш муж, по крайней мере, может из этой дребедени выносить на свет прекрасные стихи. Да он и смотрит на всю эту декадентскую чехарду как-то иначе, чем остальные. Я уверена, что он отряхнется и пойдет дальше, настоящая поэзия его выведет в жизнь. А вы? Вы пропадете в этом мистическом болоте, если не поймете себя вовремя.

— Что же мне про себя понимать? — спросила Людмила, невидимо в полумраке покраснев. — Я же не пишу стихов, рассказов, эссе…

— Упаси вас Бог что-нибудь писать. Нет большего несчастья для женщины, поверьте мне. Впрочем, и для мужчины тоже. Я давно за вами наблюдаю, и мне кажется, что ваш талант — свобода, полнокровная жизнь, любовь, безумство, если хотите, пьянство и похмелье. Мне вы представляетесь такой. Знаете, что больше всего меня привлекает в новом искусстве? Пьянящая атмосфера своеволия, беззаконности, мятежности. Ваш муж пытается выразить это в стихах, а вы должны выразить это в жизни…

— Но как? Что вы имеете в виду?

— Мне кажется, вы меня прекрасно понимаете. Если бы я не чувствовала, что все ваше существо стремится к этому, то не заговорила бы с вами. Идите навстречу своим желаньям, не боритесь с ними. Это бесполезно… А форма? Форму, приемлемую для окружающих, можно выбрать любую. Алексей, например, рассказывал мне, что вы были увлечены театром, играли на любительской сцене. Сейчас Мейерхольд набирает труппу из молодых артистов. Хотите, я с ним поговорю? Что с вами, Людмила Афанасьевна? Вы плачете?

— Нет, нет, ничего…

Люда скользнула в комнату и побежала прочь от этой странной женщины, которая толкала ее в ту самую пропасть, в которую она сама часто заглядывала в мечтах и сновидениях. Но в музыкальной гостиной все еще царил Нижеглинский со своим «Кораблем Изиды». Куда же ей деваться?

В прихожей звякнул колокольчик. Приход нового гостя спасал ее. Можно было идти открывать дверь, говорить о нормальных человеческих вещах — погоде, здоровье — пока и этот гость не впадет в мистический транс, оказавшись в гостиной.

На пороге стоял Боря Белоусов. Худой, без фуражки, воротник его студенческой шинели был поднят. Глаза вечного студента и лаборанта странно для представителя точных наук блестели.

— Людмила Афанасьевна, я не войду, не упрашивайте. Но мне необходимо с вами поговорить. Я ведь уезжаю в Берлин, продолжу там свою учебу. Что вы улыбаетесь? А у вас, кажется, слезы на глазах. Вы вот стоите и улыбаетесь со слезами на глазах, а я уезжаю в Берлин. Вы плакали, конечно, не по мне?

— Я не плакала, я смеялась до слез.

— Тогда хорошо, что не надо мной. Давайте немного пройдемся, я хотел бы попрощаться с вами. Или я не вовремя? У вас, кажется, гости…

— Что вы, Боря! Я сейчас спущусь, только оденусь. Подождите меня у подъезда.

Вот и бородатый дворник с метлой идет навстречу. Он вовсе не пьяный. Вороны шумят теперь не внизу, а над головой. А деревья стали еще темнее.

— Помните наш спектакль по Лермонтову в Бобылево? — спросил Белоусов. — Вас тогда схватил Казбич. Я целился в него, а этот дурак Петька все не щелкал пистоны. Как мне тогда хотелось выстрелить в него! Если бы я знал, что все так получится, и вы станете его женой, я бы обязательно выстрелил настоящей пулей. А вы знали тогда, как я к вам отношусь?

— Знала…

— Вот как! Тем лучше. Никаких иллюзий, я ведь очень не люблю иллюзии. Это по части вашего мужа. Знаете, что ваш папенька недавно сказал про него в лаборатории? Рад, говорит, что муж моей дочери хотя бы по трем первым буквам связан с точной наукой. И еще добавил, что если бы не это, нипочем бы вас за него не отдал. Борский… Еще мне кажется, что играй он тогда Печорина, а я Казбича, все было бы по-другому. Совсем по-другому… Скажите, Людмила Афанасьевна, вы счастливы с ним?

Что же это такое? Уж лучше сидеть бы ей дурой-Изидой на диване и корчить этим идиотам символические рожи. Что такое сегодня? Что им надо от нее? Почему они вдруг ополчились на нее, заглядывают туда, куда она никого не пускала, не открывалась ни намеком, ни жестом? Нет, постой, матушка! А кто сегодня распустил волосы и вдруг, ошалев от дерзости, уже расстегивал платье, чтобы предстать перед ними настоящей Изидой, то есть голой, желающей земной любви, девушкой? Вот тут-то ее и разгадали, расшифровали. Налетели теперь бесы, тащат куда-то, подталкивают. Что же это такое?

— Вы плачете, Люда?! — воскликнул Боря Белоусов. — Я обидел вас чем-нибудь? Простите меня. Я не хотел. Не отвечайте на мой дурацкий вопрос, не надо. Бог с ним, со счастьем…

— Отчего же, Боря! — с вызовом в голосе ответила Людмила. — Я отвечу. Отчего же не ответить? Значит, счастье… Вам, позитивисту, практику, это будет интересно. Может, формулу какую-нибудь выведете, или таблицу составите. Счастье… Знайте, что я Борскому никакая не жена!

— Как не жена?! — почти закричал Белоусов, не то в испуге, не то от радости.

— В том самом смысле не жена. Что вы так смотрите? Не понимаете? В биологическом. Между нами ничего еще не было…

— Не понимаю, — растерянно произнес Боря.

— Вы лучше, Боря, вообще молчите. Лучше я буду говорить, а то мне противно слышать в вашем голосе глупую надежду и поддельное сочувствие. Я вас все равно не люблю. Вот вам! Я вам, как другу, рассказываю, или как зеркалу. Неважно. Молчите, и все, безнадежно молчите. Нет, скажите. Вы ходили к проституткам когда-нибудь?

— Нет, Людмила Афанасьевна, никогда, — слишком поспешно отозвался Белоусов.

— Ну, вот и врете. А Алеша никогда не врет. Он мне все рассказал. И про проституток, и про публичные дома, и про ужасные болезни. Что вы не смотрите на меня? Вам странно, что я это вам говорю? Вы же — позитивист, практик. Вам это должно быть интересно. У Алеши были вот такие женщины и вот такие болезни. Если бы я все это понимала! Но я же была такой девчонкой! Да я и сейчас такая же девчонка. Дура-Изида. Алеша не хочет слышать ни о каких супружеских отношениях в известном смысле, он не хочет этой, как он говорит, грязи между нами. Он хочет только чистых, волшебных чувств, не опошленных, не обезображенных голосом плоти. Борский верит в любовь по Соловьеву…

— А вы? — решился подать голос Боря Белоусов.

— Я спорю с ним, доказываю, что возможна гармония земных и небесных, возвышенных чувств. А он говорит, что мы живем на историческом изломе, который проходит через каждую семью, через каждое супружеское ложе. Надо сохранить себя для будущих времен, а не впасть во всеобщий хаос… Я попробовала другое средство, самое надежное мое оружие… Мне почти удалось. Но «почти», как я теперь понимаю, в этом деле еще хуже. И для него, и для меня. Теперь мы в ссоре. Алеша не разговаривает со мной. Ночью он жег какие-то свои стихи, писал опять и опять жег… Это невыносимо! Это мучительно! Если бы вы знали, как это мучительно! Что вы хватаете меня? Отпустите! Вот как вы меня поняли, практик, лаборант! Придумали формулу наших с Алешей отношений? Что вы понимаете, ничтожество?! Что вам всем живой человек?!.

В этот момент из темноты послышался стук копыт. Людмила вздрогнула и отшатнулась. Из-за угла показался экипаж. Он приближался к ним.

— Куда изволите? — спросил извозчик.

— Проезжай, милейший, — ответил Белоусов. — Никто тебя не звал.

— Как же-с не звали?! — изумился извозчик. — Кричали же. Разве я глухой? Разве я не слышал? Эх, господа, баловство одно на уме! Но-о о-о, пошли! Ишь, уши развесили!..

2003 год. Москва

Следователь из Москвы Никита Савельич Батурин приехал днем. Его откомандировали для расследования аварии на Московском море. Затонул пароход, на палубе которого лихо отплясывали выпускники одной из элитных московских школ. Обошлись даже без МЧС. Всех, кто оказался в воде, через какие-то пятнадцать минут подобрали проплывавшие до соседству суда. Спаслись все. Не нашли только одну девушку. Люду Дробышеву. К сожалению, говорили, что она не умела плавать… К тому же в воде ее никто не видел. Одна ее одноклассница вспомнила, что когда последний раз говорила с ней, то Люда собиралась спуститься туда, где лежали сумки и переодеться. Но после этого ее уже не видели. Получалось, что в момент кораблекрушения Люда Дробышева одна была на другой стороне судна. А это ничего хорошего не сулило. Человек, который не умеет плавать, оказывается один в экстремальной ситуации. А до берега в этом месте с трудом доплывет и умелый пловец.

Если бы не эта несчастная девушка, ребята отделались бы легким испугом. Даже было бы что весело вспомнить на встрече одноклассников. Но тот факт, что пропала одноклассница, поверг всех в не вероятное уныние.

Никита развернулся быстро. Капитан, как и следовало ожидать, немедля попал под следствие. Было заведено уголовное дело. Непонятно, почему судно отклонилось от заданного маршрута. А там отмель. Зимой здесь под лед сваливают старые машины. Как ни запрещай, а топят почти каждую зиму. Вот и налетел пароход на какую-то гору металлолома. Может быть, был бы покрепче, так и выдержал. Все-таки не «Титаник» на айсберг налетел. Но капитан ремонт несущих конструкций откладывал. И треснули они с одного бока, как орех.

Капитан за это, конечно, ответит. А если девчонка погибла — то и сядет. Вот только утонула она или нет, пока было неясно.

Отряд спасателей на моторке весь день ходил вдоль окрестных берегов. Беда была лишь в том, что в Иваньковском водохранилище громадное количество островов и островков. И все-таки постарались пройти по берегам. Опросили людей в населенных пунктах. Но пока что никаких результатов не получили. К тому же, если девочка не умела плавать, искать ее на берегу за километр от места катастрофы, наверное, особого смысла не имело.

Жалко было родителей девочки. Как им сообщили, так они и примчались. А толку от этого не было. Они сидели на причале под дождем и отказывались уходить. Никита Савельич по долгу службы обязан был подойти к ним. Оставил визитку. Взял у них номер телефона. Обещал держать в курсе дела. И все-таки мягко посоветовал уезжать. Уже начинало темнеть и делать здесь было уж совсем нечего.

Ребят увезли на автобусах. Некоторые хотели остаться. Но им не разрешили. От того, что толпа стоит на берегу, никакого проку нет. Пусть спасатели делают свою работу.


Наташа, когда ей позвонили, впала в транс. Глаза ее были направлены в пустоту перед собой. Она ничего не замечала, ни на кого не реагировала. Павел все-таки вел машину, шел дождь, и ему волей-неволей приходилось думать о том, что он делает. Это на время отвлекало. Что же они будут делать, когда приедут домой, он думать не желал. Смириться и сказать себе — да, дочери больше нет, он не мог. Надежда в нем жила бешеная. Ну не могла Мила взять и сдаться. Не могла…

И он только клял себя за то, что не нашел в себе педагогических способностей, чтобы научить дочь по-настоящему плавать. Она боялась, а он загорал. Настаивать было не в его правилах. Он и Наташу отговаривал: «Ну не хочет — не надо. Научится, когда подрастет». И вот не научилась. Кого ж за это винить, как не себя самого?

А когда приехали — началось самое страшное. Осознание того, что у всех дети дома, а твоей дочери нет и скорее всего, никогда не будет. Наташа не ложилась. Сидела на кухне, курила и смотрела в пустоту. Павел пытался заставить ее поспать, но она не слушала. Она, вообще, похоже, его не слышала.


Всю ночь до утра они с бабой Тасей боролись с его зашкаливающим жаром. Хорошо, что не было градусника. А то, наверное, Мила перепугалась бы гораздо сильнее. Неведение иногда спасительно.

Он мотал головой и что-то неразборчиво говорил по-русски, а то и на своем страшном и непонятном языке.

К утру Мила настолько плохо соображала, что уже не понимала, когда надо тряпку выжимать, а когда прикладывать к его лбу. Она поняла это, когда чуть было не облила его холодной водой. Тогда она села, чтобы минутку отдохнуть, да так и заснула, сидя, уронив голову на руки.

Бабка сменила ее. А поспать отпустила на чердак, дав с собой худенькое одеяло. А больше спать негде было. На чердаке было душновато, но зато пахло сеном. Почему-то у бабы Таси лежала здесь мягкая груда сухой прошлогодней травы. Да не просто сена, а какой-то особой: мяты, что ли, с ромашкой… Запах был потрясающий. Мила на эту травку рухнула и больше себя не помнила…

Она проснулась и долго не могла ничего понять. А когда вспомнила, то резко вскочила. Прежде, чем спуститься по приставной лестнице, заглянула вниз.

Бабки в доме не было. За окном смеркалось. Она проспала весь день…

Тревожно стало на душе. Родители ее, наверное, уже потеряли. Надо что-то делать. Но эти нервные мысли она отложила на потом. Куда она сейчас уйдет, когда он там лежит в таком состоянии…

С лаза на чердак его постели видно не было. Мила быстренько спустилась, прихрамывая на обе сбитые в лесу ноги, прошла босиком по полу. На цыпочках подошла к нему. По-хозяйски положила руку ему на лоб. Отвернулась, чтобы ничего не мешало сосредоточиться и определить температуру. Горит. Вздрогнула оттого, что он шевельнулся. И смотрел на нее теперь из-под полуопущенных ресниц.

Она, сама не зная, как это у нее получилось, провела рукой по его заметно заросшей со вчерашнего дня щеке. Хотелось его подбодрить, что ли. Он закрыл глаза.

— Ничего, — сказала она тихонько. — Все будет хорошо.

Он медленно покачал головой, облизнул пересохшие губы и отвернулся от нее к стене.

Она вышла на улицу. На ноги сразу накинулись комары. Из собачьей будки торчала рыжая лапа и кончик морды, даже не пошевелившиеся при звуке ее шагов. Так, подпрыгивая и хлопая себя по ногам, она стала оглядываться в поисках бабы Таси. Перед домом ее не было. Зато на веревке висели выстиранная рубашка и джинсы. Мила решила дом обойти. Бабка копалась на грядке с другой стороны. Что-то поздновато для огорода.

— Баба Тася! Здравствуйте! Весь день проспала. Ничего не слышала. Ну, как вы тут без меня?

— Выспалась — и слава Богу. Я вот днем с ним сидела, а сейчас решила все-таки тут покопаться. — Бабка смахнула комара со лба запачканной в земле рукой. — А то днем отойти от него боялась.

— Что — плохо совсем? — Мила обеспокоено вгляделась в бабкины глаза.

— Посмотрим, что ночью будет, — уклончиво ответила она. — Тут знаешь, рано говорить… Видала я всяких раненых в войну. Хоть и молоденькой совсем была, а помню. Бывало, сегодня лучше, а утром помер. — Бабка нагнулась и выдернула пару корешков из чисто прополотой земли. — Ладно, пойдем. Картошки сварим.

Они с бабкой пошли обратно к дому.

— Как зовут-то его, знаешь?

— Нет, бабушка. Знаете, когда тонула, не до того было… — Мила усмехнулась.

— Асланом звать его. Почти Русланом…. Вот такая у нас тут с тобой сказка. Тысяча и одна ночь…

Мила помогла принести ведро с водой от колодца. Чуть не переломилась. На даче у них таких громадных ведер не водилось. Так… пластмассовые. А когда притащила, бабка Аслана уже чем-то отпаивала.

А когда они с бабкой на кухоньке поели вареной картошечки с укропом, бабка сказала:

— Ночью посиди с ним. А я тут подремлю на лавке. Если что — буди, не мешкай. — Она налила отвар в стакан через тряпочку. — Пить ему давай побольше.

Когда Миле было десять, у кошки родились котята. Раньше ей таких чудес в жизни видеть не приходилось. Тогда, в детстве, даже ночью она просыпалась, чтобы встать и пойти посмотреть, как они все поживают в своей коробке у батареи. И сидела рядом по часу. И совсем не хотела спать.

А сейчас нечто похожее стало происходить с ней опять. Она подолгу смотрела на того, кого притащила на своих плечах в этот пахнущий особым травным запахом домик.

Всю ночь на столе горела лампа. Мила прикрыла ее газетой, чтобы свет не бил в глаза. В этом мягком освещении вся комната бабкиного дома казалась декорацией к какой-то сказке. Мила никак не могла понять, как за последние сутки двое доселе незнакомых ей людей так плотно заслонили собой весь горизонт. Вот ведь — оступись на один шаг, и рисунок судьбы абсолютно меняется. Жизнь, как река, огибает препятствие и прокладывает новое русло.

Она все еще не пришла в себя после всех этих невероятных событий. Никому и никогда, кроме мамы, она не была обязана жизнью. И это ослепительное откровение витало вокруг Аслана словно нимб.

Она удивленно смотрела на него взглядом художника. У него были такие выразительные черты лица, которые она сама придумать не могла бы. Хотя именно это и старалась сделать последние полгода. Вот, оказывается, каким он должен быть…

Нет, ангелом он мог ей показаться только потому, что спал. Конечно, он типичный демон. И она вспомнила, как он с ней разговаривал. И вспомнила, какой у него тяжкий взгляд. Хотя тогда глаза его были обращены внутрь. Он боролся с болью.

Но ни раскаянья, ни мщенья

Не изъявлял суровый лик:

Он побеждать себя привык!

Не для других его мученья!

Она проснулась оттого, что солнце уже взошло, и лучи его показались прямо над верхушками деревьев, которые она видела из окна. Ночью она так и заснула за столом, уложив щеку на руки.

Ночь прошла спокойно. Пару раз она вставала и подходила к нему, когда он говорил что-то во сне. Клала прохладную ладонь на его лоб, и он затихал. И ей это нравилось. Нравилось, что она может сделать так, чтобы ему стало спокойнее. В ней пробудился дремлющий в каждой девушке материнский инстинкт. А обращенный к мужчинам, он усиливается в десять раз. Видимо, заговорила память предков. Раненый мужчина — вечный ребенок на руках сотен поколений женщин.

Она подняла голову и увидела, что он не спит. Травки бабушкиной она ему ночью не давала, не хотела будить. А травка у бабушки была не простая. Видимо из-за нее он и проспал больше суток.

Сейчас он лежал и смотрел на нее. Она с удивлением обнаружила, что глаза у него вовсе не черные, как ей вначале показалось, а приглушенно-зеленые, непрозрачные, с очень длинными ресницами. Она давно заметила, что у южных детей прямо-таки фантастические ресницы. Но во что они превращаются у взрослых мужчин, никогда внимания не обращала. По понятным причинам старалась в глаза этим мужчинам не заглядывать.

Если бы он видел, что она проснулась, то, наверное, не стал бы так настойчиво смотреть ей в лицо. Но он продолжал смотреть и смотрел как-то задумчиво. Ей показалось, что она просто предмет, на котором случайно остановился его взгляд.

Она подошла и присела на край кровати. Взяла его за руку. Он продолжал смотреть туда, откуда она уже ушла. Рука у него была горячая, твердая и тяжелая. Это необычное ощущение даже заставило Милу взглянуть на его ладонь. Она была ровно в два раза шире Милиной. И в бессчетное количество раз темнее.

— Аслан! — Он посмотрел на нее. И медленно закрыл глаза. — Ну скажи хоть словечко.

— Как тебя зовут, милая? — проговорил он совсем тихо, так и не открыв глаза.

— Да так и зовут. — Она улыбнулась. — Мила.

Он только слегка сжал ее руку. Надо полагать, это означало, что не все так плохо.


Однако радоваться было рано. Днем ему стало хуже. Вместо горячего жара пришел озноб. Он стал часто кашлять. И понемногу становилось ясно, что знобит его не только от раны, но и от болезни. Видимо, промерз под дождем в лесу, да еще и в мокрой одежде. А сил бороться у организма совсем не осталось. Чем бороться-то, когда потеряно столько крови…

Начались настоящие мучения. Ему было больно кашлять, рана не давала. Ей так хотелось ему помочь. И просто за руку подержать. Мила даже себе иногда боялась признаться, что не хочет, чтобы он быстро выздоровел. Потому что тогда не будет у нее права вот так хозяйничать на его территории, гладить его по руке, вытирать ему пот со лба и случайно касаться плеча. Эти смуглые сильные руки, лежащие поверх одеяла, начинали ей сниться по ночам. И власть их над ней была безгранична…

Бабка же суетилась и заваривала какие-то фантастические сборы. Прикладывала к ране мелкие свежие листочки, за которыми охотилась в лесу по три часа, чтобы скорее зажило.

Бросить его сейчас и уйти было совершенно невозможно. А Миле так надо было добраться туда, где есть телефон. Родители сходят с ума… Как сообщить им о том, что она жива и здорова? Бабка сказала, что на почту идти далеко, почта ближайшая не на этой станции. Да еще и заблудиться недолго. Зато подсказала другое. В деревне, что подальше от станции, есть дом. Купили его какие-то люди. Вот к ним то и надо идти. У них телефон наверняка есть. Только приезжают они на выходные. Так что подождать придется.


И она ждала. Но успокоиться не могла. Только сейчас до нее дошло, что собой представляет жизнь современного человека. Сплошной наркоз. Она никогда не терпела боли. К зубному ходила — платила за укол. От головной боли — принимала таблетку. Когда у нее было воспаление легких, принимала антибиотики. Мамины младшие подружки уже вошли в привилегированное поколение и рожали своих детей под полным и комфортным обезболиванием. На каждую болезнь существует лекарство. Ну, почти на каждую. Страховка упруго пружинит.

А теперь она видела, как оно бывает на живом нерве. Как природой было задумано, чтобы человек страдал. И презирала весь на свете наркоз. И всех, кто не знает, что это такое — боль.

Боль, сказала ей баба Тася, это разговор человека с Богом.

И Аслан с ним сейчас разговаривал день и ночь.

А Бог — он для всех один.


«Господи! Верни мне ребенка!» — в который раз взывала к небу Наташа и рыдала. Прошла уже почти неделя. Милы не было.

Наташа не могла ни есть, ни спать, ни работать. Она только держалась за какую-то одной ей ведомую внутреннюю нить, которая вела ее к дочери. И не верила, что все кончено.

Павел стал серым. Смысл жизни потерялся.

Вроде бы и дочка уже взрослая была. Выросла и наконец стала посамостоятельней. Сколько мечтали они раньше о том времени, когда можно будет спокойно оставлять ее дома одну. И не устраивать чехарду с бабушками и тетями. Им всегда было некогда.

Теперь ему казалось, что это возмездие за то громадное желание дочку куда-то пристроить. Только чтобы не сидеть с ней самому. А ведь мог иногда. Что лукавить.

И терял время. Терял время, которое, оказывается, было строго ограничено. И теперь уже у ребенка не спросишь о том, о чем так хочется спросить. Когда ей было лет пять и у него вдруг выдавалась минутка поговорить с ней, он задавал ей любые вопросы, которые приходили в голову: «Что такое совесть?», «Что такое любовь?», «Что такое хлеб?» Она так искренне копалась в своей душе, чтобы найти ответ, так трогательно объясняла ему! Он все обещал, что возьмет у друзей диктофон и запишет ее на память об этом удивительном возрасте. Да так и не успел. Она выросла. Но он успокаивал себя тем, что спросить обо всем можно и у взрослой. Но опоздал и тут. И понял это только тогда, когда она не вернулась вместе со всеми…


Аслану стало немного лучше. И он начал выходить на улицу, сидел на солнышке. Первое, что сделал — поточил бабке все ножи. Мила, когда Тасе не помогала, сидела вместе с ним. Говорила, в основном, она. Он отвечал односложно, старался больше молчать, чтобы не бил кашель. Иногда просто кивал головой, и все держался за бок. Что с ним случилось на корабле, он ей все-таки в двух словах рассказал. Уж больно была она настойчива.

Белка к нему не приближалась. Обходила кругами.

Мила решила, что пора. Дальше ждать нельзя. Завтра суббота. А значит, есть шанс застать в деревне тех, кто приехал сюда из Москвы. Идти надо было далеко. Сначала до дороги. А потом километров шесть. Так объяснила бабка.

Уйти ей хотелось пораньше. Очень уж не нравилось Миле возвращаться по незнакомым местам поздно. Главное, как она полагала — это запомнить дорогу. С этим у нее, правда, было не очень. Географический кретинизм. Так, кажется, называлась ее способность теряться на незнакомых ландшафтах.

Одета она была так, что пристать к ней могли только идиоты. Бабкина выцветшая юбка и слишком просторный для нее свитерок. А голову, чтобы идти в лес, она повязала платком. Ну, и галоши, конечно. Все путем…

Дошла часа за два. А пока шла, все дивилась тому, как хорошо в лесу ранним-ранним утром. И день впереди. И ночь далеко. И ей казалось, что у нее в душе тоже ранее утро.

Самым трудным оказалось другое. Дойти-то она дошла. А вот впервые столкнулась с тем, что встречают по одежке. Дом, который был ей нужен, стоял за забором. Новенькая сверкающая машинка говорила о том, что хозяева приехали. Она постучала. Вышел толстый мужик в трениках. Лицо его, в принципе, ничем не примечательное, белобрысое, показалось ей каким-то обмылком. Оказывается, неделю смотреть только на сына гор, с его чеканными чертами лица, было просто вредно.

— Извините, пожалуйста, мне очень нужно позвонить. Вы не разрешите?

— Девушка, тут не главпочтамт. На станцию идите. Давайте, все, блин, ко мне теперь ходить будем. Ну вы даете, ребята… — И он, глядя все время мимо нее, махнул неопределенно рукой, повернулся, почесал затылок и ушел.

Она закричала ему вслед:

— Да поймите, меня мама в Москве потеряла. С ума сходит. Ну, пожалуйста! Можно хоть сообщение отправить. «Мама я жива». Что же вы, не русский человек что ли?

Но он удалялся. И она злобно подумала: «новый русский».

Она никуда не уходила и думала, что никуда и не уйдет пока не добьется своего. Но через две минуты он вышел на крыльцо и спросил:

— Ну? Номер-то какой?

Обратно Мила шла не спеша. Вдыхала лето. И на душе теперь было хорошо.

Но когда возвращалась, поворот на дороге прошла. И долго еще шла вперед, не узнавая ничего вокруг. Потеряла на этом целый час, если не больше. А когда все-таки вырулила на нужную тропинку, пошел дождь.

Когда она, хлюпая галошами, подходила, наконец, к дому, то увидела, что он стоит на крыльце.

— Где ты была? — спросил он хрипло и впился в нее глазами.

— Ну что ты здесь стоишь?! Иди в дом скорее. Тебе нельзя тут. Прохладно. С ума сошел! — Она не ответила ему, только разволновалась, что ему опять будет хуже.

— Где ты была? — повторил он. Но видно было, что повторять он не привык.

— О Господи… Рацию в лесу нашла. На тебя стучала! — Она с упреком на него смотрела. Но юмора ее он, кажется, не понял. Видимо, в жизни с ним происходило и не такое. — Не надо думать, Аслан, что мир вертится только вокруг тебя!

Она не говорила с ним весь вечер. Обидно было, что он о ней подумал что-то, чего сделать бы она не смогла. В конце концов, смешно выходить раненого человека, а потом сдать.

Бабка не вмешивалась. У нее с ним все было прекрасно.


Она сидела у себя на чердаке, расчесывала волосы и зашивала свитер, который утром зацепила о гвоздь, когда приставная лестница, ведущая к ней, вздрогнула и заскрипела.

— Мила!

— Аслан! Не надо, не поднимайся. Тебе нельзя! — Но он подумал, наверное, что нельзя ему, потому что слаб. И поэтому полез еще решительней.

— Почему нельзя?

Показалась его голова. Он оперся локтями о верхнюю ступеньку лестницы и замер, глядя на нее, не отрываясь.

— Слезай, а… Видишь, одежду зашиваю, другой-то нет. Не смотри, пожалуйста.

Но ей было приятно, что он смотрит. Приятно… И нисколечко не стыдно. Волосы были распущены и закрывали ее всю, как широким платком. И только поэтому он не сразу понял, почему нельзя.

— Ты бы себя видела… — сказал он хрипло и спрыгнул вниз.

Она только услышала, как сдавленно он охнул. Рано ему еще было выделывать такие финты.

Вечером бабка грела песок, а потом клала его в полотняный мешок. А Мила прикладывала ему горячий песок к спине. Это у них было вместо горчичников.

— Что это у тебя? Все хотела спросить… — Она легонько дотронулась до шрама под лопаткой.

— Война.

— И с кем ты воевал? С нами?

— Чеченцы не стреляют в спину.

— Зато они отрезают головы…

— Мужчина должен уметь и это делать.

— А я думала, что мужчина должен уметь совсем другое. Строить, а не взрывать, лечить, а не убивать… любить, а не воевать.

— Вот и скажи это тем, кто пришел к нам с войной…

Говорить с ним об этом она не любила. Уже сколько раз натыкалась на глухую стену. Зато ей нравилось спрашивать его о том, как они жили раньше. Если его послушать, так чеченцы просто самые лучшие люди на земле. И уж во всяком случае — самые свободолюбивые. И даже приветствуют друг друга по-чеченски так: «Приходи свободным». А у нас желают, чтоб был здоров. Он гордился тем, что его народ, вайнахи, потомки самого древнего государства Урарту. И за всю историю у вайнахов не было ни одного царя. Они не могли признать между собой главного. Каждый у них главный. Это у них в крови.

— И как же вы живете?

— А тебе разве непонятно, как жить, когда ты живешь в семье? Ты слушаешь папу и маму. Любишь сестер и братьев. И если с ними что-то случится, должен отомстить. Это так просто, пока никто ни во что не вмешивается.

Особенно ей нравилась нохчалла — кодекс чеченской чести. Это была какая-то восточная сказка. Все в ней себе все отрубали по собственной воле, если сделали что-то не так. Молчали. Потому что зачем она, тысяча слов? Даже невесту на свадьбе испытывали на умение молчать. Ведь болтливость — от глупости. Мстили за обиду кровью. Спускались с коня перед женщиной. И переставали сражаться друг с другом, если она кидала между ними платок.

— Что ж ваши женщины сейчас его не кидают?

— Перед ракетами их кидать или перед танками? Они теперь делают иначе… Хотя Коран запрещает себя убивать…

— А ты читал Коран?

— А ты читала Библию?

Она не ответила, потому что еще не успела ее прочесть. Судя по всему, и он Корана не читал. «Так и живем, — подумала она, — не зная, что же там у каждого из нас все-таки написано».

Ей нравилось слушать про его мир. Иногда он говорил долго. И глаза его загорались. Теперь, когда он совсем зарос бородой, они сверкали каким-то уж совсем первозданным огнем. И она смотрела и верила — да, он из древнейшего государства Урарту. Он вообще из другого времени. И порода в его лице — результат тысячелетней селекции. С бронзовым отливом кожа. И зеленоватые глаза. Волосы были темными, но не черными. По его словам, так, вообще, настоящие чеченцы — сплошные блондины со светлыми глазами.

Она просила, и он учил ее говорить на своем невозможном языке. И когда он говорил, ей казалось, что есть в нем какая-то варварская прелесть. До трех она научилась считать легко. Цъха, ши, къхо. Выучила, как сказать, что ей восемнадцать. Сан берхийтта шо ду. Узнала, что Аслану тридцать — ткъе итт.

А вот «спокойной ночи» повторяла про себя весь день, чтобы вечером сказать ему:

— Буйса декъала хульда шун, Аслан!

— Одика йойла шун, — ответил он и улыбнулся. Она впервые видела, как он улыбается.

Но время пришло. И задерживаться больше у бабы Таси было нельзя. Он поправился. Еще не совсем. Но вполне мог добраться до города. А она так привыкла к тому, что они живут все втроем, что даже забыла, что надо возвращаться. Что все нормальные люди готовятся к институту. Что может, она уже вообще все пропустила. Но она оправдывала себя тем, что в смысле профессии шагнула так далеко вперед, как не могла продвинуться за год. Она нашла своего демона и уносила с собой маленькие наброски на газетных страницах, которые делала долгими ночами, глядя ему в лицо. Под каким-то ватным одеялом памяти лежала ее жизнь в Москве. Надо же было так отдохнуть!

Бабку на прощание обняла. Одежду обещала вернуть. И, как сможет, сразу приехать. Денег у бабки брать было неудобно. Зато накануне сходила в лес. Набрала черники. Решила ею и расплатиться. Конечно, не с контролером в электричке. Добраться нужно было до шоссе. А там — автостопом.

Аслан проводил до дороги. Не обнял, ни поцеловал. Так и стоял. Смотрел.

— Спасибо тебе, Аслан. — Она помолчала, чувствуя, что сейчас заплачет. — Позвони мне. Не исчезай…

— Не рассказывай обо мне никому, Милая. Обещай мне. — Она кивнула. — Одика йойла шун…


Загрузка...