…Жди, старый друг, терпи, терпи,
Терпеть недолго, крепче спи,
Все равно все пройдет,
Все равно ведь никто не поймет,
Ни тебя не поймет, ни меня,
Ни что ветер поет
Нам, звеня…
Целую неделю изо дня в день повторялось одно и тоже. Борский спускался в один из дешевых кабаков, которых в его районе было великое множество, и под патриотические крики подгулявшей публики делал первый заказ. С ненавистью глядя на окружающих, Борский опрокидывал рюмку и тут же, без перерыва, вторую. Ему становилось немного легче, лица людей теперь не казались ему такими ублюдочными. Потом его кто-то обязательно узнавал, раздавался крик:
— Господа, сегодня среди нас знаменитый российский поэт Алексей Борский!
К нему лезли через столы, протягивали к нему пахнущие рыбой руки и залапанные рюмки. Он опять пил, вставал, читал свои старые стихи, забывая и путая строчки, опрокидывал в себя очередную порцию водки и тяжело садился, опираясь рукой на чью-то слюнявую физиономию.
Борский знал, что после декламации стихов обязательно из табачного дыма выплывет женское помятое лицо, сядет напротив, будет ломаться и картинно курить, а на любую его фразу станет громко хохотать, запрокидывая голову и показывая почти старушечью шею. За этим у него обычно следовал приступ омерзения или жалости к себе и к ней. В зависимости от этого он или бил в ярко накрашенный хохочущий рот, или страстно целовал увядающую почти на глазах шею.
Просыпался Борский в какой-нибудь вонючей каморке под лестницей, среди множества раскиданных по полу и матрасу женских тряпок. Просыпался он, правда, не утром, а еще среди ночи. Выходил, шатаясь на улицу, оглядывался по сторонам. Со странным наслаждением он понимал, что не знает, где находится и куда ему надо идти. Чувство потерянности и заброшенности напоминало ему какие-то забытые мотивы лучших его стихотворений и поэм, которых он давно уже не писал.
Он шел наугад и выходил к какому-нибудь каналу, спускался к воде, долго смотрел на свое отражение, возвращая себе память. Приходил он домой на рассвете, что-то бессвязное говорил понурой фарфоровой собачке и забывался нервной, тревожной дремотой.
В эту ночь все повторилось, как всегда, за исключением того, что на грязном матрасе он оставил спящей совсем молоденькую девушку, с глупеньким выражением на спящем личике. Удивили Борского еще ее очень большие руки, лежащие поверх стеганого одеяла, руки работницы консервного или кирпичного завода. И еще Алексей сразу же определил, что находится в двух шагах от дома, и это было ему неприятно. Выходило, что и в другом мире он уже освоился, обжился.
В свою квартирку он пришел ночью с ясным чувством, что приперся раньше условленного времени и кому-то помешал. В прихожей он увидел узлы и какую-то корзинку. Женское летнее пальто на вешалке. Сквозь собственное омерзительное дыхание он почувствовал даже запах духов. Он боялся даже думать об одной женщине, поэтому подумал про другую, которой он тоже был рад, почти счастлив. Но только почти…
Не раздеваясь, он заглянул в комнату и увидел незнакомую женскую фигуру. Полная женщина в свете лампы мягко двигалась по его кабинету, что то поправляя на ходу, всматриваясь в корешки пыльных книг. Услышав шаги, она обернулась, и сквозь несколько прожитых вдали друг от друга лет и необычные глубокие перемены в чертах лица Борский разглядел родное, о чем даже загадывать боялся.
— Люда! — закричал он, одновременно радуясь и пугаясь незнакомого в ее лице.
Он побежал к ней, запинаясь по дороге об очередной узелок, но она отстранилась от него.
— Леша, осторожней! Я беременна…
— Ты беременна! Здравствуй! Я так счастлив тебя видеть. Ты беременна…
— Перестань прыгать. Что с тобой такое? Ты пьян? Как же ты выглядишь? Что с тобой?
— Ты беременна, а я пьян, нет, я счастлив…
— Леша, ты, пожалуйста, не беспокойся, — сказала она деловым, тоже незнакомым ему тоном. — Я завтра же уеду к родителям в Бобылево. Очень боялась тебя побеспокоить, стеснить. Хочу забрать кое-какие свои вещи. Но скажи мне, что с тобой?
— Нет, это ты скажи мне, что с тобой?
Как в те годы, когда Люда пыталась понять суть символической поэзии, настойчиво прося мужа объяснить ей все по порядку, разложить по полочкам, она взяла его за руку, усадила за стол напротив себя и сказала такую знакомую Борскому фразу:
— Леша, давай говорить. Ты говори первым.
— Люда, я весь, как на ладони. Я весь перед то бой, ничего в закромах нет.
— Ты одинок? Ты пьешь?
— Это ничего. Это пройдет…
— Почему ты не говоришь, что женат?
— Потому что я всегда считал, что моя жена — ты.
Людмила смотрела на его грязные, черные ногти, которые он прятал, ловя ее взгляд, на слипшиеся неопрятные волосы, на серое, как питерское небо, лицо и не понимала этого человека. Она думала, что он, наконец, нашел свое счастье, свою женщину, которой посвящал стихи, с которой жил нормальной семейной жизнью, к тому же считал ученицей, а главное — которая любила его. Но, оказалось, что все не так. Или он пьян? Или это опять какая-то поэтическая игра в другую жизнь?
— Откуда ты знаешь про Катю? — спросил Борский после некоторой паузы, пока они смотрели друг на друга.
— Мы служили в одном госпитале, и мы дружили.
— Правда? — Лицо Алексея оживилось детской улыбкой. — Это хорошо, что вы встретились. Знаешь, это как в добрых мечтах или сказках, когда люди встречаются без злобы, зависти, вражды. Даже на войне…
Он еще говорил что-то в таком ключе, а Людмила раздумывала — сказать ли Алексею, что Катя так ничего о ней и не узнала. Подумала и решила не говорить.
— Она пишет роман про терских казаков, — сказала Люда.
Борский захохотал.
— Что ты смеешься?
— Прямо роман! Не повесть, не рассказы, а роман. Узнаю Катю!
— Она пишет так броско, сочно, с каким-то народным знанием жизни. А с виду простая, красивая девчонка. Хорошо, что ты ее встретил. Но ты ее выгнал, потому что решил спокойно опускаться на дно?
— Я же тебе уже сказал… А потом все, что мог, я ей уже дал. Теперь ее должны учить другие люди: солдаты, крестьяне, казаки… Ты тоже. Вот почему я так обрадовался вашей встрече.
Люда смотрела на Борского во все глаза, стараясь рассмотреть ту душевную тень, которая непременно должна быть в мужчине, когда он находится в таком странном, нелепом положении.
— Алексей! — наконец, сказала она строго, как учительница гимназии, сестра милосердия, в конце концов. — Почему ты меня не спрашиваешь: кто отец ребенка? Люблю ли я его? И все такое, что спрашивают обычно.
— Мне это не надо знать, — тихо ответил он. — Ты поступила, как надо. Я все принимаю, как есть. Все, все…
— Погоди… Я тебя правильно поняла? Ты принимаешь меня с чужим ребенком?
— Да, принимаю. Только этот ребенок мне не чужой. Ты — моя жена, а это — мой ребенок.
В воскресенье супруги Борские пошли в Казанский собор. Поднимаясь по ступеням, она почувствовала себя плохо.
— Леша, воды отходят, — прошептала она, бледнея.
— Что? Какие воды? Люда! Подожди! — Борский ничего этого не знал и не понимал.
Черная статуя в нише указывала Борскому куда-то вниз, но он ей не верил.
Выходившие из собора женщины бросились ему на помощь. Он нес Людмилу вместе с людьми, лиц которых не видел, и думал, что теперь он ее не уронит, как тогда, много лет назад, в траву. Нет, теперь уже не уронит…
В больнице получилась какая-то спешка, которой он тоже не понял. Людмилу унесли, он присел на скамейку в полутемном помещении. Закрыл глаза и тут же их опять открыл, потому что ему почудилось, что его зовут. Но было тихо. Потом вышел доктор и еще сестра в белой косынке. Они говорили ему о Боге и Людмиле. Он кивал им, хотя почти ничего не понимал из сказанного. А доктор говорил уже про какого-то другого человека, которого Борский не знал, которого вообще еще никто на этой земле не знал…
Она сидела с ребенком на заднем сиденье. А Юра вел машину и слушал музыку на классической волне.
Девочка спала.
И можно было законно молчать.
Молчания ей в жизни теперь очень недоставало.
Многочасовые интеллектуальные беседы про себя она называла не иначе, как треп. Может, истина в этих спорах когда-нибудь и рождалась. Но никто ее радостно не вылавливал. И она тонула опять. Так и мутили все время воду.
К ним постоянно приходили гости. И гостями их уже никто не считал. Люди. Приходили. Уходили. Сидели. Пили кофе и чай. А по вечерам все больше покрепче. Сочиняли. Уносились в своих фантазиях в заоблачные дали. А были эти фантазии просто составной частью меню. Так: Помечтать. Выпить. И закусить.
Все то же самое видела она с детства. Творческие люди поколения ее родителей жили так же. А вот молодая поросль в тех же знаменитых семьях брала быка за рога. Видимо у них этот трендеж, слышанный сызмальства в убойных количествах, так же, как и у Милы, вызывал стойкую аллергию. Они не лезли по семейной традиции в актеры, а становились организаторами. Понимали, что никакой дядя для них ничего не сделает. Дядя сидит в гостях, подперев голову рукой, и предается воспоминаниям молодости.
В свободное от гостей время Юра, правда, старался. Писал сценарий на пару с не менее известным, чем он сам, приятелем. Сценарий они писали длинный, как сама жизнь. Поэтому конца ему видно не было. Творили в модном жанре сериала. Мила радовалась, когда они, наконец, запирались у него в комнате и работали. Правда, иногда проходя мимо двери на кухню, она слышала, что работа опять перерастала в привычный треп.
Юра держался хорошо. Продолжал гнуть свою линию чистой любви. Возможно, даже был искренним. Молодая жена как-то исподволь стимулировала победы и достижения. Он часто любовался ею и все время повторял сакраментальное «Сниму тебя в кино!» Эта фраза, похоже, давно стала в его устах простым комплиментом для впечатлительных женщин. А Мила впечатлительной быть не перестала.
Только впечатляли ее другие вещи.
Она еще была вся там. В той жизни, которую прожить не удалось. А только отломить кусочек.
— Ты подожди здесь, пожалуйста. Нам поговорить нужно. Это недолго. Заходить не будем. Я сейчас.
Юра кивнул, надел очки и достал газету. В ее дела он особо не вникал.
Она взяла на руки дочку, которая крепко спала, как и положено новорожденному младенцу.
Воздух здесь был совсем другой. После душного города Миле показалось, что она, наконец, сняла скафандр. А здесь все настоящее. И птицы пели, и землей пахло.
Она пошла по тропинке.
И только ужасно боялась, что дома никого не будет. Боялась увидеть те же, что во сне, заколоченные досками окна.
Руки начали уставать от тяжести, а она еще не видела дом.
Но вот, наконец, кусты поредели, и она вышла на поросшую травой поляну.
Дом был жив.
А ей навстречу шла бабка.
— А я давно тебя поджидаю. — Одобрительно кивала. — С дитем. Все верно.
— Познакомьтесь, бабушка — это моя дочь, Таисия.
Они посмотрели друг на друга.
— Он обещал вернуться ко мне летом. — Людмила печально улыбнулась. Так печально, как улыбается, наверное, осень, глядя, как опавшие листья засыпает первый снег. А потом прошептала: — Но его больше нет, баба Тася. Его больше нет. Неужели такое бывает? Был и нет.
— А ведь он сдержал свое обещание… — Бабка склонилась над спящим у Милы на руках ребенком, внимательно вглядываясь в маленькое личико. — Он все-таки вернулся к тебе. Летом. Ты только посмотри…