Мы заблудились в этом свете.
Мы в подземельях темных. Мы
Один к другому, точно дети,
Прижались робко в безднах тьмы.
По мертвым рекам всплески весел,
Орфей родную тень зовет.
И кто то нас друг к другу бросил,
И кто то снова оторвет…
В башне Изиды уже несколько месяцев жила семья какого-то таможенного чиновника. Борские переехали в маленькую квартирку на Петербургской стороне с окнами во двор-колодец, до того неживой и мрачный, что одинокий тополь у глухой стены казался роскошным произведением природы, оазисом среди каменной пустыни.
«Хватит с нас мистики!» — сказали в один день супруги Борские и стали подыскивать себе другую квартиру, поменьше и попроще пресловутой башни. Это было последнее их решение, принятое согласно. В день переезда в альманахе «Северные цветы» вышла пьеса Борского «Зинкино корыто». Действие ее происходило в обычной прачечной. Поэты-мистики заходят сюда, чтобы простирнуть свои грязные воротнички, и видят прачку Зину. Она им кажется новой богиней Венерой, вышедшей из мыльной пены. Начинается мистический танец вокруг богини. Мистики садятся в корабль, чтобы плыть на Кипр Духа, родину Венеры. Но корабль оказывается обыкновенным тазиком из прачечной. Мистики тонут в Фонтанке.
Шпанский с остальными, конечно, узнали в тонущих мистиках себя. Произошел жуткий скандал с проклятьями, угрозами вызова предателя Борского на дуэль, впрочем, неосуществленными. Башня Изиды была названа «Аскольдовой могилой новой поэзии» и «Маяком предателей и отщепенцев».
Борские не опасались их угроз и тем более проклятий. Они просто решили сменить обстановку. Супруги устали от «идеальных порывов духа», от «имманентных мандрагор» и «гиацинтовых Пегасов». Людмила же хотела самых простых отношений между мужчиной и женщиной, которые до сих пор оставались для нее нераскрытой тайной. Но месяц спустя она поспешно уехала к отцу и матери в Бобылево, оставив Алексея одного в полутемном кабинете за большим письменным столом.
Свет лампы освещал нижнюю часть лица Алексея, стопку чистой бумаги и всего один исписанный стихами листок, в который смотрела грустная фарфоровая собачка.
— Мне тоже кажется, что острый каблучок, наступающий на сердце поэта — это чудовищная пошлость, — сказал Алексей собачке, прятавшей от него взгляд за свисающими ушами. — Но ты пойми, в этой пошлости я честен, потому что так оно и есть. Я так слышу, так буду писать. Ведь мы не испугаемся пошлости? Еще бы! Ты сама и есть первая пошлятина, тебе ли себя бояться? Прости…
В дверь постучали. Вчера Алексей пришел вечером домой, едва держась на ногах, и вырвал звонок с корнем, когда ему никто не открыл. Борский не обратил на стук никакого внимания.
— Она так измучила меня. Она ничего не понимает. Иногда мне кажется, что она — низкопробная дура. Вот и тебя она поставила мне на стол и запретила убирать. Но без нее я не могу, мне надо видеть, чувствовать ее все время рядом с собой. Я должен выслушивать ее упреки, обнаруживать ее непонимание. Понимаешь? Я должен гибнуть вместе с ней. Почему?..
Опять послышался стук.
— Стук в дверь. Открыть, не разрешив вопроса, я не могу. И гость мой как вопрос стоит в дверях… Или не так? А ведь вправду кто-то стучал… Люда? Она вернулась!..
Он побежал в прихожую, на ходу потерял тапочку, убежал вперед, вернулся, шарил ногой под креслом, встал на четвереньки. Не слыша больше стука, вскочил, открыл входную дверь, держа тапочку в руке, как собачка, встречающая хозяина.
На лестничной площадке стояла высокая и, как отметил про себя Борский, статная молодая девушка.
— Здесь проживает поэт Алексей Алексеевич Борский? — спросила она с южным акцентом.
Понятно. Одна из поклонниц его таланта. Наверное, слушала его выступление на поэтическом вечере в Киеве три года назад.
— Алексея Алексеевича нет и в ближайшее время не будет, — ответил Борский с интонациями Людмилы в голосе. — Он сейчас отдыхает в Крыму. Прошу прощения…
Девица лукаво посмотрела на Алексея и спросила:
— Ведь это вы, господин Борский? Не обманывайте меня. Ведь у меня есть даже ваш фотографический портрет… Сейчас…
Она наклонилась и стала рыться в сумочке, которую можно было бы назвать дамской, если бы не ее внушительные размеры.
— Отойдите, вы заслоняете мне свет, — приказала она, и Борский невольно подчинился.
Девица извлекла из сумки листок плотной бумаги. К удивлению Алексея, это была старенькая литография, изображавшая горца в мохнатой шапке и бурке, скакавшего на лошади на фоне заснеженных вершин.
— Нет, это не то… Сейчас, господин Борский… Где же вы? Куда вы провалились?
— В преисподнюю, — грустно улыбнулся поэт.
— А! Нашла. Вот вы — молодой, красивый и очень талантливый.
— Откуда это у вас?
— Купила в Ставрополе, в книжной лавке. Мой батя вас немного помял. Видите трещину на снимке поперек лба? Но ничего. Зато я вас вот нашла живого…
— Да, живого. А то могли б не успеть. Я спрашиваю не про фото, а про этот рисунок, литографию. Откуда у вас этот горец?
— Так все оттуда же. В лавке книжной и купила, в Ставрополе. Там много всякого такого продается.
— Погодите, так вы сюда из Ставрополя?
— Не, я из станицы Новомытнинской. Терское казачество… Слыхали?
— Вот как! Вы с Терека! Удивительно! Так проходите! Что же я держу вас на лестнице? С самого Терека? Удивительно!
— Что же тут удивительного? — говорила девица, бойко заходя в квартиру Борского. — Тут Нева, там Терек. У вас туда вода бежит, у нас — сюда, значит. По всей России реки до самого Северного Кавказа. И ничего удивительного…
— Прошу прощения, я не спросил вашего имени…
— Катерина Хуторная.
— А по батюшке?
— Катерина Михайловна по батюшке… Борский засуетился, пригласил девушку в гостиную, бросился разогревать чай.
— Вы извините, я вторую неделю без прислуги…
— А на что нам прислуга, Алексей Алексеевич? Мы и без прислуги управимся. Где тут у вас кухня? Показывайте, показывайте… Вы — знаменитый российский поэт, вам по-бабьему стряпать не положено. А нам, казачкам, это привычно и положено… Идите пока, попишите какие-нибудь великие стихи!
— Так вы, Катерина Михайловна, думаете, что поэт вот так захотел и пошел писать стихи? В любое время, как лесоруб или косарь.
— Косарь в любое время не косит, а только после Петрова дня…
— Хорошо, как любой работяга. Так? Думает: дай-ка сейчас великий стих напишу. Идет и пишет.
— А что? Разве не так?
— Вы прелесть, Катерина Михайловна, — обрадовался Борский ее наивности.
Ему было с этой странной провинциальной девицей легко и просто. Все, что было нанесено за многие годы, что усложнило и запутало жизнь, показалось ему сейчас пустым и никчемным. Все теперь было… как чай заварить.
— Ой! Ведь вы надо мной смеетесь, Алексей Алексеевич, — сказала девушка, глядя на него, как он только что рассмотрел, даже не голубыми, а темно-синими глазами. — Я какую-то глупость сейчас сказала, а вам весело. Я же в Петербурге первый раз, да я и в Ставрополе была первый раз. И сразу же так повезло — вас вот купила…
— Так вы и стихи мои читали?
— А как же! Читала. «Лошадку», «Галку посреди двора», «Медвежонка».
— Это же все детские стихи!
— Наш хорунжий в школе учительствовал, так я там и читала. Но я еще в Ставрополе вашу книжку купила. Всю в поезде прочитала.
— Понравилось?
— Еще бы! Красиво так вы пишете, что дух захватывает. Алексей Алексеевич, откуда вы такие слова красивые берете? И еще так непонятно у вас получается. Вот мне бы так научиться писать — непонятно, чтобы никто ничего не понял, а подумал: вот ведь как красиво пишет, а я тут дурак дураком сижу…
Борский с грустной улыбкой посмотрел на Хуторную.
— Катерина Михайловна, правильно ли я вас понял? Неужели вы тоже больны тем же недугом?
— Каким, Алексей Алексеевич, недугом? Да я — девушка здоровая. Об меня батяня слегу обламывает, а мне хоть бы что.
— Да я про тот недуг, который называется поэзией, смешной вы человек. Вы тоже пишете стихи? Признавайтесь!
— Пишу, Алексей Алексеевич, за что и терплю от родителя своего.
— Что же, вас отец наказывает за стихи?
— Бьет всем, что только под руку попадет… Только мы, казачки, народ крепкий. Не справился он со мной. Вот послал в столицу, пробовать. Может, говорит, из меня толк выйдет? Я же до вас с просьбой, Алексей Алексеевич. Вы прочтите мои стихи. Скажите мне честно — понравится вам али нет? Давайте сначала чаю попьем или сначала стихи?
— Сначала стихи, Катерина Михайловна. Вначале было слово…
Борский впервые держал в руках стихи, за которые автора били. Не за содержание, а за стихи сами по себе. Били вожжами, сапогом, кулаком, нагайкой. Вот в этом месте и был нанесен неожиданный удар в спину. Здесь скользнула рука вверх, а сюда упала слеза. От боли или от обиды…
— Посмотрите, посмотрите, что написал Алешенька! Какая прелесть! Вы только послушайте!
Распахиваются двери. Мама бежит с листком бумаги в руках. Она показывает первое его стихотворение про Зайкины сайки вcем-вcем: дедушке, бабушке, папеньке, гувернантке, кухарке… Все читают, слушают, кричат и бегут теперь за маменькой. Это был его первый успех, наверное, самый большой за всю его жизнь.
Бедная девушка… Несчастный человек… Или на оборот?..
— Что же вы молчите, Алексей Алексеевич? Вам понравилось?
— Нет, Катерина Михайловна, — ответил Борский сокрушенно, — не понравилось.
Алексей Борский не умел врать ни в жизни, ни в поэзии. Он увидел, как задрожали ее полные губы, как увеличились словно под линзами синие глаза.
— Не понравилось, совсем не понравилось… Это очень плохие стихи… Это даже не стихи вовсе, Катерина Михайловна…
— Не понравилось… Совсем не понравилось… Не капельки не понравилось, — она плакала, уронив голову на руки.
Борский присел рядом. Осторожно положил руку на ее голову.
— Катя, Катенька, не плачь, — говорил он, сам готовый разрыдаться вместе с девушкой, — не о чем плакать. Не стоит поэзия твоих слез, одной слезинки твоей не стоит. Мне надо плакать, Цахес надо плакать, Гумилеву, Андрею Белому. Плакать, что нет ничего в нашей жизни, кроме стихов, а все остальное — только мучения, судороги, боль. Ведь завтра может оказаться, что все это тоже — не поэзия, не искусство, а просто игры символистов, акмеистов, футуристов. Одно только кривляние на потеху себе и публике. И ведь забудут тогда, еще при жизни забудут, завтра же забудут. А мы за эти забытые строчки себя мучили, родных изводили… Так, может, вожжами — это не так плохо?
— Ага, не так плохо?! — она подняла на него огромные заплаканные глаза. — Сами бы попробовали вожжами, тогда узнали бы! А нагайкой! Вот не знаете, Алексей Алексеевич, а говорите!
Она увидела мокрое пятно на белой скатерти и испугалась.
— Сколько я здесь наплакала! Что же это такое! Ваша хозяйка сердиться будет…
— Не будет… Чище ваших слез ничего нет, Катерина Михайловна. Вы мне лучше вот что скажите. У вас среди стихов я увидел один прозаический отрывочек. Рассказ, что ли, или зарисовку. Про то, как казачка провожает казака на войну, держится за стремя, смотрит ему вслед… Это что такое?
— А! Это я так написала, чтобы потом в стихотворение переделать. Думаю, напишу пока, а рифмы потом придумаю. Мне эти рифмы так трудно придумывать, если бы вы только знали. Мука одна! За работой, бывало, придумается, а пока то да се, раз и из головы навылет! Вспоминаешь ее, рифму окаянную, а вспомнить не можешь…
— Рифму окаянную, — повторил Борский. — Хорошо вы это сказали. Так это вы написали?
— А кто ж еще, как не я? Но это еще рифмовать надо.
— Не надо это рифмовать ни в коем случае! — рассмеялся Алексей. — Боже вас упаси портить такую сочную, первозданную прозу.
— Прозу?
— Именно прозу. Вам, Катерина Михайловна, надо прозу писать. Рассказы, повести, очерки, зарисовки, романы, наконец…
— Романы? — опять повторила за ним Хуторная и почему-то покраснела.
— Да не романы, а жизнь! Ту самую жизнь, которую вы знаете, чувствуете, любите. Про терских казаков, их нравы, обычаи, семьи, любовь…
— Про любовь? — спросила Катерина. — Так я про любовь не знаю ничего. Какая она? Что о ней писать? Вот у вас в стихах много про любовь… Вы, Алексей Алексеевич, все про нее знаете…
— Я… про любовь… Да ничего я про нее не знаю. Вот сижу сейчас в темном кабинете один, пишу что то про сердце, каблук, а выходит пошлость одна, хоть и правдивая в чем-то… А вы говорите «любовь»…
Когда он поднял глаза, то увидел перед собой совершенно другое лицо. Напротив сидела красивая женщина, принявшее важное для себя решение. В глазах ее был ужас перед своей собственной решимостью и восторг неотвратимости падения.
— А вы полюбите меня, Алексей Алексеевич, — сказала Катерина дрожащим голосом. — Без стихов и романов, а прямо сейчас, от всей души. Вот я вас полюбила сразу и на всю жизнь, крепко полюбила. Вы мне дверь открыли, а я вам сейчас вот откроюсь… Люблю вас, и все. И знать ничего не хочу, пусть все несется мимо… Идите ко мне, Алексей Алексеевич… Люба ты мой… Единственный ты мой… Ненаглядный… Стихотворение ты мое самое лучшее…
Они ждали ее день и ночь. После того, как получили сообщение, все боялись поверить. Вдруг кто-то пошутил так мерзко. Паша нашел знакомых, и ему помогли определить, кому принадлежал номер телефона, с которого было это сообщение отправлено. И он нашел этого человека. Тот подтвердил. Да. Было такое. Приходила. Откуда, правда, не знает.
И они стали ждать. А что им еще оставалось делать?
И они дождались. Им все казалось, что это чудо. И что теперь они будут жить по новому. Не совершая былых ошибок. Ведь они обнаружили, что она — цемент их фундамента. Без нее каждый их них сам по себе…
Она сказала всем, что выплыла, схватившись за бревно. И провалялась у бабки с воспалением легких. Как только смогла, сразу и выбралась. Пять дней она чувствовала себя, как звезда после спектакля. Ей звонили одноклассники и родственники. Приходила классная руководительница Зинаида Терентьевна и рыдала у нее на груди. Прибегала обезумевшая от счастья Настя! Все было хорошо. Вот только поступать она в этом году отказалась наотрез. Отец уговаривал, что протащит и после всех официальных экзаменов, что жаль терять год и вообще. Но, чтобы он ее протаскивал, она не хотела. Она хотела по-настоящему. А с ней вместе не стала подавать документы и Настя. И родители от нее отстали. После такого стресса пусть девочка делает что хочет. Лишь бы была счастлива.
Но счастлива Мила не была.
Она была свободна. И от школы. И от экзаменов. Впереди, насколько хватало глаз, было штиль и спокойствие. Одно только было ужасно.
Ей ничего не хотелось. Она ждала только звонка. И рисовала то, что сохранила в памяти. Она спала, зажав в руке мобильный.
Но все приходит лишь для того, кто умеет ждать. В один прекрасный день, в начале сентября, когда ехала на тренировку в маршрутке, в сумке у нее запел звоночек. Именно сегодня она уже ничего не ждала. Но так всегда и бывает. Судьба дает только то, что из рук у нее не выдирают.
И когда она услышала «Милая», сказанное так, как говорил это только он, она зажмурила глаза. Сказала: «Подожди» и стопанула маршрутку посреди дороги.
На тренировку она не пошла. Они встретились через час.
Он подъехал к ней на машине. И просигналил. Она не сразу его узнала, потому что бороду свою, которой зарос у бабки, он сбрил, отчетливо помолодев. А может быть, ей так казалось, потому что он уже не выглядел больным. И от этого он стал каким-то опасным. Чувствовалась в нем здоровая сила и кипящая мощь. И ей стало опять как-то непонятно жаль, что она уже не может с ним по-хозяйски обращаться. Дотронуться, и то уже не может. Как это странно.
Он повез ее в гости к своим. Куда-то на задворки торгового центра. К Вахиду. Как Мила поняла, главе их семейства.
Вахид был толстым и седым. Он радостно поднялся им навстречу.
— Вот, Вахид, та девушка, которая меня спасла. — Мила протянула руку. Теперь, правда, она не знала, как следует себя вести. Но из рассказов Аслана ей понятно было, что лучше промолчать.
— Ты здесь всегда желанный гость, девочка, — сказал ей Вахид. А потом заговорил с Асланом по-чеченски.
Визит вежливости был закончен. Ей было даже лестно, что он ее кому-то показал. Но ведь спас ее вообще-то он. А надо было об этом говорить Вахиду или не надо было, она не знала. Ей не хотелось, чтобы все вот так закончилось. Но он молчал. Он вез ее домой.
Он вышел из машины. И проводил ее до дома. Был вечер. Зажглись фонари. Во дворике за церковью было совсем темно. Они остановились у ее парадной. Он помолчал, а потом, глядя себе под ноги, сказал:
— Я не хочу обижать тебя. Но нам не нужно встречаться. Я принесу тебе несчастье.
— Обещаешь? — она улыбнулась.
— Обещаю… — он смотрел теперь прямо. — Мы ничего друг другу не должны. Мы в полном расчете.
— Хорошо. Хорошо. — Она подозрительно легко согласилась. — Хорошо. Тогда поцелуй меня на прощание.
— Я не умею целовать женщину на улице.
— А снимать женщину на улице ты умеешь? — спросила она едко.
— Умею, — жестко ответил он. — Только потом лица ее не помню. А вот твое лицо я помню хорошо.
Она, конечно, знала, что так и будет. Она боялась этого. И вот… Но он прервал ход ее мыслей.
— Знаешь, есть такое чеченское предание. В горном селении путник постучал в дом. Ему, конечно, открыли. По закону, в горах в дом пускают всех. И три дня не спросят, зачем ты пришел. Так вот, его пустила женщина. Оставила на ночлег. Всю ночь просидела за прялкой. Утром поливала ему водой, чтобы он умылся. И он случайно задел ее руку. А когда узнал, что хозяйка, оказывается, всю ночь была дома одна, он взял кинжал и отрубил себе палец, которым случайно ее коснулся. Так у нас относятся к чести женщине. И я не стану идти против того, к чему привык.
Она все поняла. И ей хотелось спорить. Хотелось доказать ему, что он не прав. Что все теперь иначе. Другие времена. И женщины другие.
— А что, у вас жены не изменяют?
— Нет. Разве им хочется умирать?.. А за измену — убивают.
— Что, и сейчас?
— Да. И сейчас.
— Но ведь на русских тоже женятся?
— Редко.
— А ты мог бы жениться на русской? — Она знала, зачем спросила.
— Я бы не стал. — Он смотрел на нее серьезно.
— Да? Интересно почему? — Ей стало ужасно обидно.
— Ты со мной все время споришь. И совсем не умеешь молчать. Вот поэтому.
— Я тебя не спрашивала, Аслан, женился бы ты на мне или нет! Я о русских спрашивала…
— А у меня нет никаких русских, кроме тебя! Она услышала совсем другое. И поспешила оправдаться:
— И я с тобой не спорю. Я так разговариваю. И иначе не умею — да, господин, нет, господин. Мы этого не проходили…
Она открыла дверь своим ключом. Стала раздеваться. Увидела на вешалке чужие пальто и куртки. А на полу несколько пар мужских ботинок и утонченные женские сапожки на шпильке. Они ей так понравились, что она даже захотела их примерить, пока никто не видит. Из комнаты раздавался смех. У родителей были гости. Тапки ее кто-то уже надел. И она пошла в комнату босиком.
Остановилась в дверях. Сказала бодрым голосом:
— Добрый вечер!
Эта была прошлогодняя Пашина съемочная группа. Двоих, мужчину и женщину, она просто помнила в лицо. А режиссера Юру Шамиса неплохо знала. Два года назад, когда фильм еще только задумывался, они с отцом частенько просиживали тут до ночи. Юре было где-то около тридцати пяти. Он был некрасивый, но достаточно приятный мужик. Темные волосы, усы, очки с чуть тонированными стеклами. Прекрасный грим для любого резидента. Какой Юра под всем этим на самом деле, Мила представляла смутно.
И началось. К ней обернулись все. И пошло-поехало. Какая-то же ты стала взрослая! Да какая красавица! Да тебя ж в кино снимать надо!
— Нет! Так просто не снимешь… Для Милы нужно специальный сценарий писать. Она ведь у нас особенная… — сказал Юра. — Садись, Милок! Посиди с нами! Дай я за тобой поухаживаю…
— Для хорошеньких девочек, которые хотят сниматься в кино, — приподняв одну бровь, назидательно сказал Павел, — всегда нужен особый сценарий. Желательно без слов. Вошла-вышла. Как вспомню Олю, так вздрогну. Это у вас перекур был. А я двадцать дублей снял одного «Прощай навсегда, Вася!» Нет уж, Юрочка, когда в следующий раз надумаешь актрис без образования снимать, то, пожалуйста, без слов…
— Милуся, тарелку себе на кухне захвати, — распорядилась Наташа. — И вилку чистую для Нины. На, эту в раковину положи…
Мила зашла в ванну, помыла руки, надменно глянула на свое отражение в зеркале. Осталась вполне собой довольна.
Ей налили вина. Родители тут уже вмешиваться были не вправе. Девочке девятнадцатый год. Винцо дошло до головы практически с первого глотка. Последний раз Мила ела еще утром.
Как-то успела она за то время, что прошло после окончания школы, сильно повзрослеть. И ей было интересно с этими людьми разговаривать. И с приятным удивлением она обнаружила, что почти совсем перестала комплексовать. После всего, что с ней за последние месяцы приключилось, эти милые люди казались ей совершенно безобидными. Тактичными, интеллигентными и уравновешенными.
И даже рисунки свои она не постеснялась показать Юре Шамису, который проявлял к ней постоянный на протяжении всего вечера интерес. Вот ведь как хорошо, когда смотрят на твои работы, и ты не боишься, что порвут в клочья. Какое приятное чувство защищенности.
Левшиновский метод обучения явно оказал на Милин характер общеукрепляющее действие. Она считала учебу у него своей личной Школой молодых волков.
Цветочки Юра мягко откладывал, а вот на демонах застрял основательно. Нравились ему эти работы.
— Плод воспаленного воображения? — спросил он, улыбаясь.
— С натуры… — бросила она небрежно, с интересом глядя, как до него доходит эта информация.
— Демон с натуры? Сильно! И частенько он тебя посещает? — он засмеялся, но глаза ждали ее ответа.
— Хотелось бы чаще… — она загадочно улыбнулась в ответ.
— Помнится, к Врубелю они тоже наведывались. И даже в сумасшедшем доме не забывали…
— Нет. — Она махнула рукой. — Мой ко мне в сумасшедший дом вряд ли ходить станет.
Он смотрел на нее с восхищением, не до конца понимая, серьезно она говорит или просто играет с ним. А ей нравилось, что можно вот так, походя, потешить себя, слегка пробегая по сокровенным струнам своей души. Ей впервые понравилось то, что у нее есть тайна.
Вернулись в гостиную. Еще выпили вина. Родители увлеченно вспоминали какие-то истории с Ниной и Стасиком.
А Юра, откинувшись на спинку дивана, рассказывал ей что-то о своих планах. Расписывал величие ближайшего проекта. А потом возвратился к теме, связанной непосредственно с ней. Говорил, воркуя. С интимными интонациями. Ее это не раздражало. Ей нравилось. У него это получалось несерьезно. И ей понятно. И ему.
— И все-таки, никогда не поверю, что красивая девушка никогда не мечтала сыграть в кино…
— Ну, мечтать-то я, может, и мечтала, да папа как-то к этому не очень хорошо относится, — сказала она, отпив глоток вина и мельком взглянув на отца, который ничего не слышал.
— Ну, мне-то можешь сказать. Я ж не папа. Так, в порядке бреда — в какой роли ты бы хотела появиться? Может быть, эротический триллер или там «Секс в большом городе», м?
— Не думала никогда… — сказала она честно. — Хотя, я знаю…
— Ну-ну-ну! Интересненько… — он даже поставил свой бокал на столик.
— Возлюбленной чеченца… — она сказала и почувствовала, как горячая волна заливает лицо. Она немного закрылась от него бокалом и стала смотреть сквозь красное вино на лампу.
— Да. Удивила. Смотрите-ка! — он оживился. Ее нестандартность ему определенно нравилась. — Но эта роль трагическая. Да и конец печальный.
— Да? Почему вы так думаете? — Она вскинула на него свои янтарные глаза. — Разве у этой роли не может быть счастливого конца?
— Ну, не знаю… Для тебя, наверное, я бы сделал исключение и придумал хороший конец.