Порез на руке Маню был неопасным: это Элль мнилось, что ударом навахи она нанесла Маню серьезную рану. Он спустился со скалы быстро и привычно, как проделывал это много раз. Как только его босые ступни коснулись небольшой террасы (не шире ладони), выступающей из камня, он, прижавшись спиной к скале, проскользнул через боковину потока водопада. Здесь вода образовала тонкую завесу, закрывающую пустое пространство под потоком.
Появившись из-за водопада, как кобольд, вышедший прямо из чрева горы, он спрыгнул в озеро. Глубина озера в этом месте была невелика — до середины бедер.
Вылетев в туче брызг на берег, он бросился бежать прочь из Козьего ущелья. Сначала Маню бежал по тропе, а когда отвесные голые стены ущелья стали более пологими и на них появилась растительность, кинулся вверх по склону, цепляясь за ветви кустарников. С истинно обезьяньей ловкостью он за считанные минуты взлетел по склону и бросился бежать дальше в горы, уходя от селения, от ферм.
Он провел в горах весь день и большую часть ночи, возле огромной каменной глыбы из тех, которые помнили времена, когда Европа несла на себе тяжесть ледяного панциря. Изредка он спускался с камня, чтобы напиться воды из ручья. Голод он утолял ягодами и кислыми плодами дикой яблони, росшей поблизости. Маню то забирался на камень и сидел на нем, обратившись лицом в сторону селения, то начинал ходить кругами вокруг глыбы, жестикулируя и разговаривая сам с собой. Дважды над ним пролетал вертолет, но Маню, заслышав тарахтенье вертолетного двигателя, задолго до появления в небе геликоптера прятался, залезая под камень, который с одного края возвышался над почвой, оставляя внушительную щель. Один раз он достал из кармана губную гармонику и долго, с час, играл для самого себя, но его игра неожиданно прервалась плачем, и Маню запустил гармоникой в куст шиповника, который рос у подножия глыбы. Ему пришлось спуститься, чтобы отыскать ее вновь. Найдя гармонику, застрявшую в развилке веток, он заботливо проверил, не испортилась ли она, и, убедившись, что гармоника в полном порядке, снова спрятал ее в карман и больше не доставал. Порез на руке не давал ему покоя, он задирал рукав и пристально вглядывался в узкую рану с давно подсохшей кровью, словно ждал, что она заговорит с ним, объяснит ему, в чем он виноват.
Маню был в смятении. Даже зрелище садящегося за гору солнца не привнесло в его душу покой и восторг, как это происходило обычно.
За всю его жизнь такое с ним происходило всего второй раз. Он чувствовал, что происходит что-то не так, совсем не так. В первый раз это случилось, когда мать подвела его к отцу, который, вытянувшись, лежал на кровати со сложенными на груди руками, с закрытыми глазами и осунувшимся, непривычно серьезным лицом. Он и раньше видел мертвецов — отец с матерью брали его на все похороны, случавшиеся в селении и на близлежащих фермах, — но бледное лицо отца сказало Маню, что произошло нечто несправедливое и непоправимое. Он зажмурился, чтобы не видеть страшного лица, и выбежал из комнаты. Раньше он любил бывать на похоронах: все празднично одеты, как в церкви, а после — вкусное угощение. Но на погребении отца Маню отсутствовал: он забился на чердак, и заставить его спуститься не могли ни посулами, ни уговорами. Он покинул свое укрытие только на следующий день и с тех пор ждал, что в один прекрасный день отец вернется оттуда, куда ушел. Мать пыталась его разуверить, но он оставался при своем мнении: отец ушел или уехал на автобусе и обязательно вернется, когда соскучится по Маню, а тот страшный человек, которого показала ему мать, — не отец, и Маню не знает, как он появился в их доме. Он заметил, что мать сердится, когда он упоминал об обязательном возвращении отца, и прекратил говорить о нем, но ждать не перестал. Отец должен был обязательно вернуться. Обязательно. Он сказал о своем желании кюре на исповеди, но тот, как и мать, сказал, что отец не вернется. Маню всегда верил священнику, который был к нему очень добр, но в этот раз не поверил.
А потом появилась Римма, которая уехала так же, как и отец, и, наверное, туда же, куда и он. И Маню стал ждать, что отец не просто приедет — он обязательно приедет вместе с Риммой. Отец снова будет дома,
Римма будет играть с Маню, и все будет очень хорошо…
Элль была лучше Риммы. Она была доброй. Тот, другой, — он был совсем не отец, хотя такой же большой и высокий. Он, наверное, притворился отцом, но Маню ему не поверил. А Элль была доброй. Римма не была такой: она дразнила Маню, била его… Но она играла с ним, и, когда она играла с ним, Маню забывал про то, что она дразнила и била его. Элль разрешила ему себя трогать, как это делала Римма, и Маню понял, что она тоже будет играть с ним, уводить далеко в горы и там играть с ним. Но она не будет его бить и дразнить… Она будет с ним играть… Кюре сказал, что Маню играть нельзя, что это плохо — ему Бог сказал, что Римма играла с Маню. Маню верил в Бога, но играть — это было так хорошо… Маню решил, что он сможет спрятаться от Бога. Он спрячется, и Бог ничего не узнает.
Элль рассердилась на Маню и не разрешила ему смотреть, как она и тот, другой, играют. Римма тоже сердилась, а потом захотела играть с Маню — увидела, когда он шел за ней, и позвала. Элль тоже увидела и позвала. А потом рассердилась снова и сказала, что играть не будет. Тогда рассердился Маню — он очень хотел играть. А потом Элль сделала ему очень больно, а что было дальше, он не помнил. Он помнил, что вдруг увидел Элль, которая лежит с закрытыми глазами, и очень испугался. И спрятал Элль в пещеру за водопадом, про которую никто, кроме него, не знал. Он очень обрадовался, когда Элль открыла глаза. Она его боялась и очень сердилась — ведь он ей сделал плохо, хотя не знал, что именно, но Маню ей пообещал, что больше не будет так делать, и Элль снова стала доброй.
Она попросила принести еду, одежду и… Маню не мог в мыслях произнести словосочетание, которому она его обучила, поэтому громко сказал вслух:
— Жеские плокладки… — пошевелил губами и повторил: — Жен-скии пло-клад-ки… — И остался доволен, что запомнил так хорошо.
Он ничего не смог принести Элль и не успел зайти в аптеку: мать пришла вместе с другим, разбудила его, отняла хлеб и мясо, которые он взял на кухне, и одежду, которую он взял со стула в комнате наверху, и посадила его в чулан. Они, мать и другой, хотели узнать, где Элль, но Маню ничего не сказал: он знал, что если скажет, то Элль уедет и некому будет с ним играть.
Утром Маню убежал и… толкнул другого, который погнался за ним, так, чтобы он упал. Нельзя было толкать его. Нельзя… Но зачем он побежал вдогонку? Зачем? Отнять у Маню Элль… И Маню толкнул его. Он не хотел толкать, но толкнул. А потом понял, что сделал очень и очень плохо — гораздо хуже, чем утащить банку варенья из погреба, — и не знал, что ему делать дальше. Он решил принести другого в пещеру к Элль и спросить ее…
Устав от мыслей и переживаний, Маню уснул сразу же после заката и проснулся, когда до рассвета оставалось не больше часа. Он широко зевнул, потянулся и, спрыгнув с камня, пошел в селение. Он был страшно голоден, но спокоен и умиротворен. Он знал, что его будут сильно ругать, и внутренне был готов выдержать не только ругань, но и трепку. Он знал, что провинился, и приготовился к наказанию. Это его не волновало, потому что он знал самое главное: Элль никогда не будет с ним играть. Откуда к нему пришло такое знание, он не ведал, да и не задумывался над этим: знал — и все. Он знал, что Элль все равно уедет с другим. И что она добрая… И что другой ей очень нужен…
Он расскажет и покажет, где они оба. Маню тоже хороший и не злой. Он больше не будет делать плохо.