Дни текли медленно и растягивались так, словно и вправду были медовыми. Джереми с утра садился работать, а Элль либо читала, либо спускалась вниз на кухню к Мари и проводила время там. С нею было так приятно беседовать за чашкой кофе. Иногда к ним присоединялся Маню, но он все еще стеснялся Элль, хотя и лучезарно улыбался ей при каждой встрече. Правда, когда она проявила интерес к его птицам, он тут же забыл о робости и стал с гордостью демонстрировать ей своих питомцев, рассказывая историю каждого из них. Элль вряд ли разобрала бы хоть слово из косноязычного лопотания Маню, но выручала Мари, выступая в качестве переводчика. Вскоре Элль и сама начала понимать его, хотя и с трудом: Маню не мог произносить слова ясно, но в общем-то его речь походила на речь ребенка лет пяти. Он пользовался сугубо простейшими предложениями из двух или трех слов, да и те строил так, что у любого учителя грамматики волосы бы встали дыбом. Еще пониманию мешала та восторженность, с которой Маню отвечал, если к нему обращались: подобия слов лились из него с бешеной скоростью, и речь превращалась в поток совершенно невразумительных восклицаний. Так, например, случилось, когда Элль похвалила его игру на губной гармонике. Маню, размахивая руками, как ветряная мельница, и подпрыгивая на месте от возбуждения, обрушил на нее целую филиппику, во время которой она только беспомощно пожимала плечами, а Мари, как назло, вышла. Все прояснилось через пять минут: Маню выбежал из кухни и вернулся уже с губной гармоникой и дал Элль целый концерт.
С этого момента он взял за правило играть ей каждое утро. Она не протестовала. Кроме гармоники у Маню был еще старый аккордеон, и он, само собой, продемонстрировал Элль свое умение играть и на нем. В глубине души Элль была поражена метаморфозам, происходящим с Маню, когда он брал в руки инструмент. Стоило ей закрыть глаза, как исчезал нелепый, страдающий слабоумием человечек, а открыв их, вновь она возвращалась к Маню, сидящему перед ней с восторженной широкой улыбкой. Он многого не умел: не умел писать, читать, считать, водить машину, бриться — его брила мать. Однажды Элль оказалась свидетельницей процедуры бритья и видела, как голый по пояс Маню с покрытым пенкой подбородком испуганно следит глазами за бритвой, поблескивающей лезвием в руке Мари: она брила сына старой опасной бритвой с непринужденной ловкостью опытного брадобрея, а он тихонько повизгивал от страха, когда его касалось лезвие, с хрустом снимая волосы с кожи. Он боялся пошевелиться на стуле, изо всех сил вцепившись в сиденье. Однако Маню легко справлялся с домашней работой и не был для матери обузой: она доверяла ему не только колку дров для камина, но и мытье посуды, и не было случая, чтобы Маню что-нибудь разбил. У него были игрушки — в основном всякая техника: автомобили, игрушечная железная дорога, вертолеты и прочее, и прочее в том же духе. Перемыв гору посуды и накормив своих птиц, Маню мог тут же на кухне опуститься на пол, достать из карманов штанов любимый радиоуправляемый гоночный «порше» вместе с пультом — подарок Луазо ко дню рождения — и гонять его по полу до бесконечности, пока Мари не надоедала снующая под ногами жужжащая игрушка, на которую она боялась наступить и раздавить. И тогда мать изгоняла сына вместе с моделью в пустующий зал, где места было гораздо больше.
С пультом управления Маню обращался поистине виртуозно: яркий автомобильчик на предельной скорости носился по полу, ловко огибая встречные препятствия.
Элль удивляло, как Маню, с его интеллектом и уровнем развития, умудряется воистину виртуозно исполнять и на аккордеоне, и на губной гармошке сложные музыкальные произведения. Как? Она обратилась за разъяснениями к мужу, но Джереми только пожал плечами. Ей ничего не оставалось, как принять Маню таким, каков он есть, не вдаваясь в никчемные домыслы.
И если Элль довольно быстро сумела найти ключик к сыну Мари, то ее мужа Маню по-прежнему боялся как огня и словно испарялся, стоило лишь тому появиться в поле его зрения. Элль недоумевала, что могло послужить этому причиной, — Джереми не давал повода для опасений; но у Маню, когда она заводила с ним речь о Джереми, глаза становились круглыми от страха. Не помогало даже упоминание о Филиппе, которого Маню называл Липом. Недолго помучившись, Элль прекратила попытки приучить Маню к мужу.
С Мари у Элль установились самые доверительные отношения. Пожалуй, еще ни с кем она не была настолько откровенна. Они разговаривали обо всем на свете, в частности о Луазо, и Элль смеялась, что теперь обладает потрясающим количеством «компрометирующего материала» на Филиппа. А Мари, в свою очередь, узнавала подробности о взрослой жизни племянника, который, по ее словам, удрал из дому, как только появилась уважительная причина — окончание школы. К рискованным занятиям Филиппа Мари относилась спокойно — на то он и мужчина, чтобы быть дерзким и бесстрашным — и гордилась им: принесла и показала Элль фотографию Луазо на вершине Эвереста, вырезанную из какого-то журнала. Мари больше интересовала Аделаида, о которой упомянула Элль, рассказывая историю своего знакомства с Джереми.
Ровно в полдень Джереми откладывал в сторону нотные листы и отключал компьютер, после чего молодожены отправлялись на длительную прогулку. У них уже появились излюбленные места, но еще не пропал исследовательский интерес, и, в зависимости от настроения, они либо уходили в поисках новых «неизведанных» троп, либо шли к неглубокой заводи у маленького водопада, прозрачная вода которого прыгала по заросшим мхом валунам, словно по ступенькам лестницы, пока не успокаивалась в озерце с каменистыми берегами. Вода в заводи была прозрачной, как стекло, и не такой холодной: она успевала к их приходу достаточно прогреться, чтобы можно было купаться. Набродившись вдоволь, они возвращались, обедали, Джереми опять садился за работу, и Элль частенько оставалась в комнате вместе с ним. Мужу она не мешала: когда Джереми писал, он в буквальном смысле слова отключался от внешнего мира. Сама она не тяготилась собственным бездействием, наоборот, Элль очень любила наблюдать за работой мужа. Джереми говорил, что, несмотря на кажущуюся отстраненность, он всегда чувствует ее присутствие, и оно не только приятно ему, но и помогает работать.
В своем рабочем, «божественном», как говорила Элль, спокойствии Джереми, как никогда, был похож на античную скульптуру. Или же на Маню… Когда Элль впервые пришло в голову такое сравнение, она была удивлена — что за глупости лезут в голову! — но потом пришла к выводу, что сравнение имеет смысл: наедине с собой малоподвижная физиономия Маню приобретала странное выражение, казалось, он во что-то постоянно вслушивается. Однажды Элль спросила Джереми: как он пишет музыку? Как она к нему приходит? Насколько она помнила, ее вопрос поставил мужа в тупик. Он тогда крепко задумался, прежде чем ответить, а затем сказал, что он слушает тишину, и именно оттуда музыка и приходит, и пояснил: под «музыкой» он подразумевает темы, которые составляют основу произведения, а оркестровка — скорее дело техники и опыта.
Следовательно, Джереми во время сочинения музыки находился в состоянии сосредоточения — или медитации, если хотите. О медитации Элль имела представление: ее мать с бурных студенческих времен сохранила увлечение восточными философиями, и в ее распоряжении всегда находилась отдельная комната, в которую она ежедневно удалялась на час или два для уединения. В каких «сферах» мог пребывать Джереми, она могла только догадываться. О Маню же Элль могла только сожалеть: его погруженность во что-то ей совершенно неведомое была ему тюрьмой. Утешением служило лишь то, что в своей тюрьме он был счастлив, быть может, даже больше, чем она и Джереми.
После дневной работы мужа они спускались в зал поужинать. В дневное время зал практически всегда пустовал, а вечером в нем собирались немногие завсегдатаи из числа обитателей деревни и находящихся в округе ферм. Два старика, которые играли в трик-трак на улице, по вечерам тоже перебирались за столик в бистро. Играли здесь и в карты. Общество было небольшим, но приятным и неназойливым. После первого несколько церемонного знакомства со всеми, которое организовал уже известный Элль мсье Людовик Дижон, он же аптекарь Луи и действительно местный поэт, их не беспокоили. Считалось, что теперь Элль и Джереми вошли в круг «своих», и это избавляло от косых взглядов и давало формальное право на участие в карточной игре. Играли по мелочи, но с азартом. Единственной платой за принятие во временные члены своеобразного «клуба» был обстоятельный рассказ Джереми о занятиях и планах Луазо, который был известен, разумеется, всем, а мсье Луи, по его словам, он приходился товарищем по детским играм.
Луи не чуравшийся плодов цивилизации в виде иллюстрированных журналов, кои, увы, не брали его стихов к тому же представил Джереми как знаменитого композитора, избравшего Семь Буков для написания очередного бессмертного творения. Да, да… Именно так он и выразился — «бессмертного творения». Поэтому у Джереми каждый раз очень вежливо интересовались, как пишется его «бессмертное творение», а получив ответ, что прекрасно, уверяли — в Семи Буках он обязательно напишет что-нибудь грандиозное. С его альбомами здесь никто не был знаком, в том числе и аптекарь. Было вполне достаточно того факта, что о Джереми пишет пресса. К тому, что Джереми — канадец, жители деревни отнеслись весьма своеобразно. Канадец? Ну и что из этого? Он ведь француз? Прекрасно. Канада была бы французской, ежели б не интриги англичан, на которые они всегда горазды, плюс их ненормальность — одни бесчинства футбольных болельщиков чего стоят! А француз, он всегда и везде — француз! Однако право на игру в карты было лишь формальным. И все из-за то же аптекаря-поэта: после его высокопарных описаний достоинств молодой пары сесть за карточный стол не представлялось возможным — это означало сошествие с эмпирей и полное разрушение мифа, чего не позволили бы, скорее, сами сельчане. Им лестно было сидеть в одном зале с композитором, который творит, а партнеров, готовых раскинуть картишки, и так хватало. Стена уважения, окружившая Джереми, не уступала в прочности железобетону.
Элль немного забавляло отношение селян к своей персоне. Она была в их глазах столичной светской дамой, а замужество придавало ей значительный вес, ибо знаменитый композитор не будет связывать жизнь с какой-нибудь простушкой или, упаси Бог, вертихвосткой. Ее молодость, правда, корректировала образ, привнося некоторый диссонанс, но замужество восполняло все пробелы, и Элль была окружена молчаливым всеобщим покровительством.
Она чувствовала это покровительство каждой клеточкой и прилагала немало сил, чтобы быть серьезной и соответствовать образу. Но в комнате наедине с Джереми она валилась на постель и с хохотом зарывалась в подушки, а муж с умным видом давал ей советы, от которых она доходила в смехе до изнеможения. Кульминацией веселья стало чтение поэмы, переданной Элль лично в руки неутомимым аптекарем. Луи с таинственным и многозначительным видом попросил ее прийти к нему в аптеку, где и вручил увесистую стопку отпечатанных на машинке листов, уложенных в ученическую папку для бумаги. Ей следовало ознакомиться с творением, живописующим восхождение Филиппа Меряя и других героев-французов на величайшую вершину мира, и быть первым критиком. Отказать, не обидев поэта-аптекаря, Элль не могла. Тем паче что после вердикта, который должна была вынести Элль, как человек знающий цену настоящей поэзии («это же сразу видно, мадам!»), аптекарь собирался отправить поэму для прочтения самому герою стихотворного повествования, а уж потом — в поэтический альманах. Он работал над ней целый год, и поэма — лучшее из его произведений.
Опус местного пиита они читали вместе с мужем, и, как и ожидала Элль, поэма блистала, но, увы, не достоинствами: аптекарь оказался заурядным графоманом. По мере прочтения ее веселье сходило на убыль, ведь ей предстояло вернуть толстую пачку макулатуры автору и высказать свое мнение. В щепетильности мсье Дижона по отношению к собственному таланту сомневаться не приходилось. Элль ломала голову, как бы ей не нажить нечаянного врага в лице ревностного служителя Каллиопы, каковым являлся фармацевт-стихотворец. Ее спас Джереми, который слышал подробное описание восхождения из уст самого Луазо.
Муж отметил строфы и даже целые главы, которые обозвал бредом сивой кобылы в темную октябрьскую ночь, и высказал мнение, что аптекарь о восхождении на горы вообще не имеет представления, хотя и живет среди гор, а всю информацию, вероятно, почерпнул из получасового ток-шоу и вкратце пересказал все, что слышал от Филиппа, тем самым снабдив Элль мощным оружием против аптекаря Луи. И Элль наповал сразила фармацевта: от обсуждений достоинств поэтического языка автора она ловко уклонилась, но не преминула сообщить ему о неточностях, которыми грешила поэма, и посоветовала Луи обратиться непосредственно к герою эпоса, дабы эти неточности устранить. Альпинисты — люди практического склада ума, добавила она напоследок. Метафоры и гиперболы им, конечно, не чужды, но малейшее несоответствие с истиной может привести в ярость — пусть мсье Дижон это учтет, если он собирается послать поэму самому Филиппу Мерлю. Так с помощью Джереми Элль удалось выбраться из щекотливой ситуации, в которую, сам того не ведая, поставил ее аптекарь. Без последствий, однако, не обошлось: Луи сразу же стал считать ее авторитетом в данных областях — и в стихосложении и почему-то в альпинизме — и над Элль нависла угроза знакомства с любовной лирикой аптекаря. Однако Элль сумела отговориться. Она поведала Луи, что рада бы, но начиная с сегодняшнего дня будет занята перепиской черновых записей мужа для последующей правки… Джереми и тут выступил в роли ангела-спасителя, и аптекарь с превеликим сожалением унес очередную толстую пачку бумаги, которую уже приготовил для Элль.
…А после ужина Элль и Джереми обычно поднимались в свою комнату…
На пятый день у них появился, как и обещал, Рене Ле Бук.
Он приехал в два часа пополудни, и ему пришлось бы дожидаться их, пока они вернутся с прогулки, если бы внезапный ветер с запада не нагнал на долину грозовых туч с громом и молниями, налитых темным свинцом.
Ни Элль, ни Джереми не могли предполагать, что их купание прервет ливень. Сводок погоды они не слушали и зонта с собой не захватили. От грозы пришлось спасаться бегством. Пока они бежали перелеском, редкие деревья служили хоть какой-то защитой от воды, льющейся за шиворот, но перелесок закончился, и в считанные минуты оба промокли до нитки. Ручей, который пересекал им путь, превратился в бурный и мутный поток. Джереми поднял Элль на руки и перенес через ручей. А потом они бежали по мокрой, хлещущей по ногам траве, прикрыв головы большим купальным полотенцем, тяжелым от впитанной влаги.
Они были уже на одной из улиц деревни, когда мимо проехал тяжелый «Харлей», разбрызгивая колесами пузырящиеся лужи. Мотоцикл остановился напротив входа в бистро, седок поставил его на упор, но укрыться от дождя под крышей не спешил, стоял и смотрел, как Джереми и Элль бегут по мокрым камням тротуара. Синий закрытый шлем и кожаная желтая куртка защищали мотоциклиста от дождя.
Он вошел в бистро сразу же вслед за ними. Они торопились в комнату, чтобы переодеться в сухое, и услышали сзади громогласное:
— А я тут подогретого вина закажу.
Они одновременно оглянулись, и Элль увидела иссиня-черную густую бороду мотоциклиста, плавно переходящую в венчик вокруг загорелой плеши. Над бородой ятаганом нависал хищный горбатый нос. Еще были брови, очень маленькие, как нанесенные тушью короткие черточки, и они придавали физиономии мотоциклиста удивленно-насупленный вид потревоженного среди бела дня филина. Из-под бровей весело и нагловато смотрели два зеленых глаза.
Своей плотной, почти квадратной фигурой он напоминал все того же пернатого поедателя мышей — филина.
— Знакомься, — сказал Джереми, выплевывая дождевую воду, струями текущую с мокрых волос. — Рене Ле-Бук.
— Очень приятно, — отозвалась Элль.
— Мы сейчас, — сказал Джереми.
— Жду, — коротко ответствовал Ле Бук.
Им пришлось переменить одежду вплоть до белья. Переодевшись, Джереми причесался перед зеркалом и спустился вниз, а Элль, укутавшись в махровую простыню, осталась сушить волосы феном. И чуть не уснула, сомлев от струи горячего воздуха. Она выронила фен, но успела подхватить его на лету. Чтобы казус не повторился, Элль встала с кровати и принялась расхаживать вместе с феном. Высушив волосы и уложив их, она оделась и отправилась вслед за мужем.
Рене Ле Бук заказал не только горячего вина, но и большую порцию жареных свиных ребрышек. Когда Элль вошла, он поднялся, вытер рот салфеткой и поцеловал ей руку. Это у него вышло очень непринужденно. Он подождал, пока Элль сядет за стол, и лишь потом сел сам и вернулся к трапезе. Художник вел себя как-то совершенно по-домашнему, будто сидел за столом не в кожаной куртке, а в стеганом халате и тапочках, распространяя вокруг себя атмосферу праздничного ужина в кругу семьи в сочельник. Ему было лет пятьдесят, что подтверждала густая сеточка морщин вокруг глаз. Однако в бороде и остатках шевелюры вокруг лысины седых волос Элль не заметила, а полные щеки выглядывали из-под бороды половинками сочных румяных яблок. На безымянном пальце художника тускло поблескивало золото массивного обручального кольца.
Глоток горячего вина вернул Элль к жизни.
— Ну и попали мы, сказала она. — Как загрохочет, как польет… — Сделала еще один глоток. — Как засверкает…
Словно отвечая ей, окна вспыхнули мертвенным заревом молнии, а следом прогрохотал гром.
— Сильная гроза, — сказал Ле Бук, продолжая орудовать ножом и вилкой. Выговор у него был нормандский.
— А вы на мотоцикле ехали… А вдруг молния? — спросила Элль.
Ле Бук прожевал кусочек свинины, запил его глотком вина и промокнул губы салфеткой. Все это он проделывал так вкусно, что Элль самой захотелось таких же ребрышек.
— Я проехал уже большую часть пути, когда в небе начался тарарам, — ответил он. — Стоило ли возвращаться?
— Как ты? — поинтересовалась Элль у мужа.
— Отхожу понемногу, — ответил Джереми. — Будь это скачки, мы бы с тобой взяли приз.
— Есть приз, — сказал Ле Бук. Он полез во внутренний карман куртки и извлек из него большой продолговатый конверт из вощеной бумаги. Отодвинув с сторону тарелку и стакан, он расчистил место на столе и вскрыл конверт. Внутри оказался плоский пластмассовый пенал. — Итак, я имею честь наградить вас за победу в скачках под грозой по горным склонам…
— А кого мы победили? — спросила Элль.
— Грозу, — ответил Ле Бук, открыл пенал и подтолкнул его к Элль.
— Ты только посмотри, Джереми, — восхищенно проговорила она.
Внутри пенала лежала небольшая акварель. Маленькое озерцо с нависшим над ним высохшим деревом отражало замшелый валун в гуще высокой травы и чистую небесную голубизну, потревоженную лишь крестом высоко летящей птицы.
— Потрясающе, — сказал Джереми. — Просто потрясающе.
Не нужно было быть искушенным любителем живописи, чтобы оценить мастерство исполнения акварели.
— Завидую вам, художникам… — произнес Джереми. — Картины осязаемы, и их можно приносить в дар.
Ле Бук парировал:
— Зато вы можете войти в любой дом, так сказать, в оригинале. А мои работы существуют каждая в единственном экземпляре — репродукции не в счет.
Элль взяла в руки пенал, полюбовалась акварелью и осторожно вернула ее на стол.
— Все-таки вы, Рене, слукавили: акварель вы от дождя укрыли заблаговременно, — заметила Элль. — Наверняка заранее знали, что хлынет, и отправились сюда несмотря на дождь.
— Каюсь, вы угадали, — согласился Ле Бук. — Я мотаюсь по континентам не первый год, и в этих местах тоже не в первый раз. Я давно уже сам себе метеорологическая станция — опыт сказывается. Так что о грозе знал, знал… Но с юности обожаю гонять в грозу на мотоцикле. Но это разве гроза — вот в Африке я однажды попал под дождичек! А здесь я просто отдыхаю. Кстати, я позабыл про свинину — у Мари она получается такой, что прямо тает во рту. Не присоединитесь? — Он снова пододвинул к себе тарелку. — Я специально приехал, чтобы напомнить Джереми о своем приглашении отправиться со мной за форелью, ну заодно и акварель вам привез. В качестве свадебного подарка, если не возражаете. — Ле Бук покончил с ребрышками и удовлетворенно откинулся на спинку стула. — Чревоугодие — мой грех, но что поделать?
— Половить форель? — задумчиво проговорил Джереми. — Я пока не знаю…
— А почему бы тебе действительно не съездить? — сказала Элль.
Джереми рассеянно коснулся ее плеча.
— А ты уверена, что хочешь отпустить меня на рыбалку?
Откровенно говоря, Элль совсем не была уверена. Она совершенно забыла о существовании Ле Бука после рассказа мужа о встрече с ним, и вот он свалился как снег на голову да еще привез подарок.
Видя ее замешательство, художник сказал:
— Впрочем, у вас есть время на размышления. Все равно раньше следующей недели выбраться за форелью я не смогу. А почему бы и вам с нами не поехать, Элеонор?
— Я? Ловить рыбу? Нет, — поспешно отказалась она. — У меня ничего не получится. И рыба такая скользкая…
— Ну тогда, возможно, в первой половине следующей недели, чтобы не откладывать надолго. Может быть, во вторник? — сказал Джереми.
— Там видно будет. Сегодня пятница. В воскресенье я здесь появлюсь снова: по воскресеньям идет служба в церкви, и в Семи Буках происходит маленькое столпотворение — собирается население ферм, что стоят в округе. После службы собираются здесь, обменяться новостями и немного повеселиться. Вы еще не в курсе здешней жизни?
— Да. Нам Мари говорила, — сказал Джереми.
Художник порылся в бездонном чреве своей мотоциклетной куртки и извлек сигару в целлофановой упаковке,
— Не будете возражать, если я закурю? — осведомился он у Элль.
— Курите, — разрешила она. Ей была приятна его немного старомодная вежливость. Джереми не курил, а она сама брала в рот сигарету очень редко, только когда нервы были взвинчены и надо было успокоиться. К тому же ее отец тоже предпочитал сигары.
Ле Бук освободил сигару от целлофана, срезал кончик маленьким перочинным ножом, вдруг появившимся у него в руке, и сунул сигару в зубы. Перочинный нож исчез так же внезапно, как и появился, вместо него к потолку поднялся желтый язычок огонька зажигалки. Это было похоже на фокус.
— Вино и танцы под маленький оркестр, — продолжал Ле Бук, пустив вверх клубок дыма. — Кстати, солистом здесь сын Мари. Джереми, вы не обратили внимания на этого бедного малого с профессиональной точки зрения? Как он вам?
— Впечатляет, — кратко ответил Джереми.
— Вот парадокс, — сказал Ле Бук. — Парень двух яблок сосчитать не может…
— А вы, случаем, не знаете, из-за чего он такой? — поинтересовалась Элль. — Я не могу спросить у Мари, сами понимаете.
— Нет, не знаю. Я не в курсе местных сплетен, — сказал художник. — Имею сведения только о том, что ее муж два года назад умер совершенно неожиданно и без всяких видимых на то причин: вечером лег спать, а утром не поднялся. А сына я встречаю частенько, когда ухожу на этюды. Он знает местные горы как свои пять пальцев и лазает по деревьям и скалам, что твоя обезьяна — сам видел не раз. Прямо-таки Тарзан! Верите ли, у него есть ручная косуля — тут они водятся. Сижу я один разок за этюдником и вдруг слышу крик косули, каким она детеныша подзывает. Крик очень близкий. Ну, думаю, сейчас животное выскочит. А вместо косули появляется Эммануэль собственно персоной и издает, значит, этот самый крик. Ни за что не отличить! А спустя мгновение навстречу ему выбегает самочка косули и с ходу начинает тыкаться в его руки мордой. Я за деревом сидел, и они меня не видели. Он пошел дальше, а косуля побежала вслед за ним. Представляете?
— Ручная косуля Кухня, полная клеток с птицами… — проговорил Джереми. — Действительно, Тарзан… А играет он… Джереми сделал паузу и закончил. — Честно говоря, мне его жаль…
Ле Бук молча попыхтел сигарой, а потом с хитрой улыбкой обратился к Элль.
— Элеонор, хотите узнать, почему я так страстно желаю утащить вашего мужа на рыбалку? — Нос его при этом хищно зашевелился.
— Хотелось бы, — заинтересованно ответила она.
— Секрет вот в чем. — Лу Бук перешел на таинственный шепот, заставив их наклониться к себе. — Я страстный поклонник вашего мужа. Фанат, одним словом. И у меня есть несколько близких знакомых, таких же фанатиков, как и я. Они просто умрут от зависти, когда я скажу, что познакомился с самим Джереми Морроном и его милой супругой, судачил с ними о том о сем, а с Джереми даже вместе рыбачил. Я тут и фотоаппарат привез сделать пару-тройку снимков, чтоб никто не посмел называть меня вралем. Гроза, правда, подвела.
— А кто вас называет вралем? — спросила Элль шепотом, потому что заговорщический тон Ле Бука увлек ее, как ребенка занимательная игра.
— Моя родная дочь, — горестным шепотком сообщил художник. — Она говорит, что мне давно нужно сменить фамилию и зваться Мюнхгаузеном. Никакого почтения к родителю! Так вы его отпустите со мной?
— Ну конечно, — рассмеялась Элль.
Они проболтали еще часа два. Гроза давно прошла, на улице ярко светило солнце, но художник не торопился уезжать. Он сыпал историями, которые происходили с ним во время путешествий по разным странам, в которых он успел побывать. Оказалось, что его вторая профессия — натуралистическая фотография. Он присоединялся к археологическим, геологическим и прочим экспедициям, в его арсенале было пребывание в сельве Амазонки и кругосветное плавание вместе с Кусто.
Рассказчиком он был замечательным и байки свои преподносил иной раз с такими подробностями, что волей-неволей призадумаешься: а не права ли была его дочь, советуя отцу сменить фамилию?
Элль слушала его и размышляла, почему к мужу притягивает людей, даже столь далеких от музыки. Казалось бы, круг его знакомых и друзей должен состоять из исполнителей и коллег композиторов, но, если взять хотя бы того же Луазо… Как ни странно, общение Джереми с музыкантами ограничивалось только деловыми контактами — он вообще предпочитал работать в одиночку, что совсем не увязывалось с потрясающей коммуникабельностью мужа. Мысль мелькнула и исчезла, растаяла, словно мираж в пустыне.
Она отвлеклась, а Ле Бук и Джереми тем временем уже беседовали о другом. Они как будто продолжали разговор, начатый ранее, но неоконченный.
— Рене, вы, возможно, не представляете себе разницу между Старым и Новым Светом, разницу в способе мыслить, — негромко говорил Джереми. — В той среде, в которой я рос и работал, слово «гений» не принято употреблять. Шоу-бизнес. Вы сами, даже не умея играть, можете что-нибудь набить одним пальцем на синтезаторе, наложить сетку ударных и послать в фирму грамзаписи. Если у менеджера, который ее прослушает, в этот день не будет болеть печень после виски или он не поссорится с женой или любовницей, есть шанс, что ему понравится ваша запись. Тогда, считайте, контракт у вас в кармане, а приличная аранжировка пусть вас не беспокоит — на студии всегда найдется толковый ремесленник, который придаст всему пристойный и осмысленный вид.
Дальше пойдет рекламная кампания, покупатели будут брать альбом хотя бы из любопытства — люди обожают все новенькое; если диск окупится, то за ним последует второй, а дальше третий, а вы будете давать пространные интервью прессе, и вас будут называть гением.
— Вы, конечно, утрируете, — сказал Ле Бук.
— Само собой, утрирую, — согласился Джереми. -
Но и не ухожу далеко от истины.
— А вы сами тогда, значит, исключение из правил? — Никоим образом, — сказал Джереми. — Я вам скажу то, чего никогда не будет в интервью. Я конструктор. Когда я играю джаз, импровизирую, я — музыкант. А мои альбомы — они сконструированы. В школе я писал марши для школьного оркестра — вот тогда я был композитором, я играл в барах — я был музыкантом, а мои альбомы — это выполнение моего желания стать независимым. Независимость во многом связана с деньгами, и мне ничего не оставалось делать, как их заработать. Я был сессионным музыкантом, продюсером — это давало средства к существованию, но в конце концов мне это прискучило, да и хотелось большего. Понимаете, мой отец — инженер, мать — домохозяйка; мы жили в маленьком городке, и отпуск на Гавайях был пределом наших мечтаний. Я кочевал в Испании с цыганами, их внутренняя свобода меня поразила, но они, во-первых, бедны; во-вторых — пленники собственных традиций и уклада жизни. Я не испытывал желания быть свободным, но бедным. Опыта и в музыке и в шоу-бизнесе у меня хватало, и я принялся за выполнение своего плана. Каждый инструмент имеет свой собственный тембр, а каждый тембр по-своему воздействует на психику, к тому же сейчас полно искусственных тембров — полное раздолье для манипуляций. Вот я и начал конструировать эмоции, заранее зная результат — альбомы были просто обречены на успех, потому что они создавались для успеха. На джазе я бы столько не заработал.
— Ого! — присвистнул Ле Бук. — Действительно откровенно. А как же темы композиций — они же великолепны!
— Великолепны? Ну, может быть… Они, пожалуй, единственное, что отличает меня от многих других, но тут я сам себе не судья — это не моя работа.
— А чья же в таком случае?
— Они существуют сами по себе — я просто их слышу.
— Вот это да! — сказал Ле Бук. — Послушать вас, так вы и не композитор вовсе.
— Я этого не говорил… Конструктор тоже композитор. Хочу лишь излечить вас от иллюзий по отношению к себе.
— Это не мои иллюзии, — сказал художник. — Они существуют сами по себе.
Джереми рассмеялся.
— Очко в вашу пользу! Вы меня уели.
— Уел, не уел… Но, однако, вы — философ, Джереми…
— Философ? — удивился Джереми. — Никогда бы не подумал. Хотя, может быть, — музыка к этому располагает. Особенно если ее знать. Вы говорите, темы композиций… А это обрывки гораздо большего.
Если взять классическую музыку, то сравнение не в пользу современной. Все, что распродается миллионными тиражами, напоминает больше всего бессвязный отрывочный лепет. — Джереми кивнул головой в сторону стойки бара, где за стеной находилась кухня. — Лепет наподобие того, которым изъясняется Маню…
— Да, — сказал Ле Бук. — Я читал, что вы собираетесь писать симфонию.
— Уже пишу. Не уверен, что она будет гениальной, но есть желание выражать мысли не краткими, пусть даже волнующими, междометиями.
— Однако…
Джереми усмехнулся:
— Рене, вы признаете совершенством ту акварель, что подарили нам?
Ле Бук почесал кончик горбатого носа.
— Один — один, — сказал он. — Ну ладно, мне пора… Надеюсь, мы при случае продолжим нашу беседу.
Элль за все время их разговора не проронила ни слова и теперь украдкой рассматривала собственного мужа, словно увидела его впервые.
Ле Бук грузно поднялся, взял под мышку шлем. Джереми тоже встал и подал руку Элль. Они проводили художника к его мотоциклу.
— Хорошая машина, — сказал Ле Бук. — Без него я как без ног. Когда вы меня подобрали, он зашалил, и мне пришлось надеяться на милосердие ближнего, выйдя на дорогу. Свечи подвели. Я в Ла-Рок как раз за ними и отправился.
Перед тем как надеть шлем, он снова поцеловал руку Элль, а с Джереми они обменялись крепким рукопожатием. Ле Бук взгромоздился на «Харлея».
— До встречи в воскресенье, — сказал он, завел мотоцикл и рванул с места, оставив после себя сизый выхлоп.
Джереми со странным выражением лица смотрел ему вослед.
— Ему бы сняться в главной роли в боевике для подростков, — наконец сказал он. — Про байкеров. — Джереми сделал страшное лицо и изобразил байкера, мчащегося на мотоцикле. — Я был уверен, что он приедет на автобусе…
Элль улыбнулась. Действительно, Ле Бук с его лысиной и носом неплохо бы смотрелся во главе киношной банды мотоциклистов. Но спросила она о другом:
— Ты на самом деле думаешь так, как говорил ему?
— Это ужасно? — ответил муж вопросом на вопрос.
Она почувствовала, что он хочет перевести разговор в шутку, и разозлилась.
— Джереми, не надо… — сказала она. — Я рассержусь.
Во взгляде мужа промелькнуло спокойное сосредоточенное любопытство.
— Я думаю так на самом деле, — ответил он. — И что?
Она погладила его по щеке.
— По-моему, ты действительно гений.
Джереми наморщил нос, будто съел лимон.
— Попроси-ка у Мари лавра, — сказал он. — С завтрашнего дня начну носить венок не снимая. А голову буду мыть только вокруг венка…
Элль не поддержала его, как обычно. Она стояла и смотрела в конец улицы, в сторону, куда укатил Ле Бук на своем мотоцикле. Она почувствовала руку Джереми на своем плече. Он прижал ее к себе и легонько коснулся губами ее виска.