He помню, чтобы я бросала последний взгляд на что бы то ни было. С самого начала все мои прощальные взгляды были серьезными и медленными. Я всегда уходила из Дома, уверенная, что он исчезал у меня за спиной, словно сон. Так что в последний вечер, после праздника, организованного накануне переезда, я бегом помчалась к метро, отказываясь верить, что это был последний раз, упрямясь, потому что прощания возмущали меня.
В это почти невозможно было поверить: двери всех комнат были открыты, мягкий майский воздух проникал внутрь с балконов, на которых толпились курящие. Зал оставили для Дезирэ, у нее были слабые легкие, не выносившие облаков табачного дыма.
Из маленькой аудиосистемы, включенной в саду, доносилась музыка: она звучала очень громко. Пришло более пятидесяти девушек: все те, кого я знала, и Другие — легенды, чьи имена все еще прочитывались на шкафчиках и в списках, но прекратившие эту работу уже давным-давно. Пришли мои коллеги в гражданском и элегантно одетые женщины, ставшие респектабельными. Наряды — под стать их новой работе. Они пришли из лояльности, потому что, даже обзаведясь статусом честных гражданок, они носили в сердце огромную благодарность за то, как хорошо прошли те годы, что они работали здесь. Несмотря на то, что в конце им осточертело, несмотря на желание быть нормальными, несмотря на желание забыть самим и заставить забыть всех остальных, что им платили за то, что они сосали члены. И эти женщины в костюмах, лишь перешагнув через порог тяжелой бронированной двери, вновь приобретали покачивающуюся походку. В пурпурном свете зала их строгие одеяния казались костюмами секретарш, надетыми с целью соблазнить делового мужчину, который не осмеливается трахнуться со своей. Аннет, ассистентка в адвокатской конторе, осматривала сад своими огромными глазами, несомненно, вспоминая пять лет собственной жизни, будто это была выдумка, какой-то очень реалистичный сон, который она никогда никому не перескажет.
Теперь, когда телефон больше не трезвонит, девушки громко разговаривают, не боясь, что соседи услышат их. Я ищу глазами Полин, но она так и не придет. Замечаю Хильди, которая следует за мной, чтобы выкурить косячок на балконе Желтой комнаты.
— Своего первого клиента я приняла здесь, — говорит она, не удостаивая взглядом комнату с закрытыми шторами, откуда еще не вынесли мебель.
Она рассматривает балкон, на котором нам раньше не случалось оказываться. Напротив, с другой стороны улицы, мы видим квартиры. В одной из них какой-то тип с биноклем прячется за шторами, надеясь разглядеть голую плоть.
— Смешно, вчера один мужчина спросил меня, как это было — мой первый раз с клиентом. Я была бы рада рассказать ему что-то захватывающее вроде несравненного шока, внезапного раздвоения моей личности — в общем, то, что себе воображают мужчины. Но этот опыт ничего особенного со мной не сделал. Либо я действительно была в состоянии шока и мне было недосуг быть больно задетой или испытать отвращение, либо же я устроена не так, как другие женщины, — не знаю. Мне это показалось легким. Я была удивлена, что не почувствовала себя грязной. Что-то говорило мне, что надо бы. С моего первого заработка я купила себе чулки и обувь. Эти деньги не пахли иначе, чем пахнут любые заработанные тобой деньги.
Казалось, Хильди призадумалась, а потом улыбнулась:
— Они пахли лучше.
Я провела два года, думая, что мне стоило бы чувствовать себя грязной, виноватой, униженной. Два года я спрашивала себя, откуда были эти потоки радости при выходе из метро, когда стояла такая хорошая погода, что стекла удаленных зданий, окружавших Дом, ослепляли меня отражением солнечных лучей.
Два года я с восхищением рассматривала в витринах магазинов, как мое собственное отражение гордо несет голову, чувствовала такую легкость в теле, видела мир таким спокойным и полным обещаний.
Наверное, это было связано с большим количеством денег в кармане. Я прожила два года без каких-либо финансовых проблем, забивающих голову. Единственным, что отбрасывало тень на мое счастье, было вот это самое отсутствие вины, даже гордость, а значит, мысль, что я не была нормальной и никогда не смогу вписаться в общество. Я постоянно несла на своих плечах груз пренебрежения и смущенного сочувствия, которые мир испытывает по отношению к проституткам. Это была не моя тревога: она принадлежала другим.
Мой первый клиент… Если под первым клиентом нужно понимать первого мужчину, с которым я переспала без желания, просто, чтобы доставить ему приятное, тогда мне нужно уйти воспоминаниями гораздо дальше Дома или Манежа. Я уже забыла. Наверное, поэтому, как и Хильди, я не испытала чувства шока или отвращения, когда мне предоставили порядок и зарплату за мое самоотречение. Я хорошо помню своего первого клиента в Доме. Я принимала его в комнате рядом с Желтой, где Хильди работала на коленях перед рабочим-строителем. Дело было в странной полутьме Сиреневой комнаты с мужчиной, что приглаживал свои усы, полистывая газету Spiegel. Он хотел, чтобы все прошло по заезженному сценарию о студентке и профессоре. Нам потребовалось немало времени, чтобы понять друг друга, потому как я тогда едва разговаривала по-немецки. Он не рассердился на меня за это и, как настоящий педагог, старательно артикулировал, чтобы я въехала в жаргон подчинения. Что есть, то есть: он был страшный, — готова признать это перед жадной до деталей толпой. Это был низковатый, малость облысевший усач, невысокого полета птица, но он был очень приятным и носил обручальное кольцо, которое не удосужился снять. Мысли увидеть его нагим, что он овладеет мной, не вызывали у меня отвращения. Меня смущал смехотворный сценарий — то, что нужно было выйти из комнаты, постучать в дверь и притвориться студенткой, сдавшей задание с опозданием и заслуживающей хорошего наказания.
Но я сделала работу. И это не помешало мне после проглотить сэндвич с яйцами и сорок страниц Николсона Бейкера. Это не помешало мне заснуть как убитая ночью. В этом ли проблема? От этого я должна была бы потерять аппетит, видеть ужасные кошмары во сне. Я должна была бы смотреть на свое отражение в зеркале и говорить себе: вот что ты есть на самом деле — шлюха.
Ни разу за два года меня не посетили подобные мысли. Расклад заметно отличался бы, если бы я осталась работать в Манеже, я прекрасно осознаю это. Это не апология проституции. Если это и апология, то это апология Дома, женщин, которые в нем работают, апология доброжелательности. Недостаточно книг написано о заботе людей о своих ближних.
Если я редко презирала или ненавидела их — в конце смены или пребывая в плохом настроении, в самом разгаре месячных или просто от сверхчувствительности, — так это потому, что я тоже чувствую это пресловутое мужское помешательство на женских телах, на женском вожделении, пусть даже притворном. Их бесконечная погоня за своим членом — это в точности то, чем я занималась всю жизнь, это моя погоня за собственной вагиной в надежде что-то понять. Эти мужчины мало чем отличаются от меня. Именно себя я искала в их глазах, в то время как они лишь удовлетворяли физическую потребность.
«Теперь начиналось самое трудное. Сегодня все по-другому. Полное бездействие. Я, как и все остальные, должен ждать, пока что-то произойдет. Нет даже приличной пищи. В тот день, когда я приехал сюда и заказал спагетти с соусом маринара, я получил яичную вермишель с кетчупом. Я обычное ничтожество. Кончу, как деревенщина», — говорил Генри Хилл в «Славных парнях».
Наш юмор. Вот что я еще любила. Мне нравилось, что мои пошлые шутки, от которых обычно всех передергивает, смогли снискать такой успех у девушек. На кухне Бетти, Делила и Хильди слушают меня, то закатываясь безумным смехом, то прикрывая рот в позыве тошноты. Я описываю им клиента англичанина, который набрасывается на меня с утра с предложением использовать страпон. Во-первых, о страпоне: снаружи мне понадобилась бы долгая внутренняя подготовка, прежде чем произнести это слово вслух, но здесь оно выходит у меня изо рта так же легко, как какой-нибудь союз или частица. Ни одна из девушек не хмурит брови и не вздрагивает: все они уже носили вокруг талии этот огромный ремень из черного нейлона с прозрачным фаллоимитатором, похожий на своего коллегу, имеющего тысячу имен. Поощряемая таким образом их доброжелательностью, я выкладываю им остаток своей истории: как я неловко отрабатываю с этим типом, не смея поднять взгляд на себя в зеркало, как я слегка обижена на него за то, что моя компания вдохновляет его на подобного рода фантазии, а не на то, чтобы просто-напросто взять меня. Вот что он обдумывал с момента первой нашей встречи? В самом деле? Я хожу в шелковых подвязках, а ему хотелось этого?! Я размышляю о чем-то таком, удивленная тем, что все еще способна поражаться мужскому безумству, как вдруг, оторопев, замечаю, что мы буквально покрыты говном. Теперь, когда я описываю все это для благочестивых ушей, естественно, звучит ужасно. Мне бы забыть на секунду, что с тех пор уже два года утекло и для остальных разница между Жюстиной и Эммой медленно стирается.
— Я отстраняюсь, чтобы разогнаться немного, и тут замечаю, что говно повсюду: на секс-игрушке, у него на заднице, у меня на пальцах…
Бетти визжит с полным колбасы и сыра ртом. Хильди почти давится сигаретой, а Делила повторяет раз за разом «О мой бог, о мой бог, о мой бог», в то время как ее красивые клыки сверкают, оттененные карминового цвета помадой. Именно на такой эффект я и рассчитывала.
— На миг я похолодела от страха, поняв, что он ничего не заметил, ничего не видит и не чувствует. Хуже того — он начинает переворачиваться на спину с намерением продолжить. Я мямлю: «Я пойду помою руки, а ты не хочешь зайти в ванную?» Чувак отвечает мне: «Нет, спасибо, я подожду тебя». Тогда я бегу в туалет. Я так задыхаюсь, что меня даже не тошнит, и это при том, что меня, как одеялом, окутало горячим смрадом говна. Мне интересно, как могло выйти так, что он не чувствует? Гадость на покрывале, на подушках. Главный вопрос в том, как я сама раньше не заметила, я была настолько потеряна в своих мыслях, что меня это вовсе не трогало… Короче, я мою себя, мою игрушку и возвращаюсь в комнату, уверенная, что в мое отсутствие он осознал размеры катастрофы. Я даже готова к тому, что он ушел, пока меня не было, но нет, он и не двинулся с места. К счастью, у нас оставалось не более пяти минут. Я спрашиваю у него снова, не хочет ли он принять душ, и он повторяет, что нет. Я наблюдаю за тем, как он начинает надевать свои брюки. Этот мужик что, серьезно? Он что, снова наденет штаны и вернется на работу с жопой, полной говна? Однако прямо перед тем, как поднять кальсоны, он вдруг замирает: понимает, хоть и силится сохранить непробиваемый вид. Тут он говорит мне, что, наверное, все-таки зайдет в ванную комнату по-быстрому. Когда он выходит оттуда, то не знает, что сказать. Ему хочется свалить, и, наверное, он больше никогда не вернется. И держитесь, чтобы не упасть, — тип не оставил мне ни цента чаевых.
— Если бы он оставил тебе на чай, — отвечает Бетти, — это значило бы, что он все знал.
— Но как он мог не знать?
— Пока никто об этом не говорит — будто этого никогда и не было. Он наверняка сказал себе, что если оставит тебе чаевые, то ты подумаешь, что он предвидел такой поворот событий.
— А кто мне гарантирует, что он не предвидел? Я начинаю думать, что он был в курсе. Это был не маленький зловещий след, мол, я соблюдал осторожность, но всегда ведь остается небольшой риск. Этого было много. Много — можно сказать, ему хотелось срать по дороге. Как если бы он знал, что должно произойти, и, может быть, именно этого и хотел, но побоялся попросить. Я хочу сказать, мы же здесь таким не занимаемся или?..
— Да, такое может случиться, — говорит Делила, — но только в Студии, потому что там покрывала водонепроницаемые. И мужчина должен заплатить как минимум в два раза больше обычного.
— Ну, знаешь, обычно домоправительница отправляет их в Б. в таких случаях, — говорит Бетти. — У них есть все, что нужно, и главное — девушкам не привыкать. Жюстина, ну почему ты не наорала на него?
— Мне было неловко за него!
— Я понимаю, — говорит Хильди. — Я бы тоже промолчала.
— Если бы он этого добивался, он бы дал тебе денег, чтобы ты продолжила.
— Разве что его в действительности возбуждает мое удивление.
— Может, он проснулся с желанием получить в зад, — говорит Хильди, — помылся дома, но перестарался или вышел из дома слишком рано, и там осталась вода. Я знаю, со мной такое уже приключалось.
— Это вполне возможно. И он не оставил тебе денег сверху, потому что был раздосадован говорить тебе: «Послушай, мне очень жаль, что все так получилось, держи, вот сто евро, такого больше не повторится».
— Мои чаевые — это то, что он будет думать об этом целый день и с ужасом прогонять эти картинки из головы.
В действительности моими чаевыми был этот разговор.
Наверное, существует бордельный юмор, и с самого начала мне предназначалась эта публика. Недавно мы болтали с подружкой на тему моих налогов, и я упомянула потолок в восемнадцать тысяч евро, за который нельзя выходить, если не хочешь, чтобы тебя сожрала налоговая.
— Восемнадцать тысяч в месяц?
— В год! — уточнила я. Мне немного польстило, что она могла вообразить, что я так хорошо зарабатываю на жизнь. И, уже хихикая про себя над собственной шуткой, я добавила: — Восемнадцать тысяч в месяц, ты представляешь? Я бы еще покурила их!
Гробовая тишина. Я почти слышу, как Делила и Хильди рычат от смеха. Возможно, отныне мне всегда будет необходимо держать в уголке головы пару-тройку смешливых проституток, как только какая-нибудь ужасная шутка придет мне в голову — а мне часто такие приходят.
Эта же подружка читала первый вариант моей книги. Она сказала, что, в сущности, находит все очень грустным. Я тогда пребывала в подавленном состоянии, и такой отзыв был нужен мне не больше, чем табурет и веревка. Я внимательно перечитала свой текст, пытаясь отнестись к нему с точки зрения человека, который мало что знает о проститутках, как я сама, когда начинала. Никаких изменений: я продолжала смеяться в тех же самых местах. Мне казалось, что я читаю между строк именно в тех местах, которые она сочла грустными. И довольно долго, даже через месяцы после этого разговора, мне мешала писать мысль, что, возможно, все это смешило только меня. Я страшилась, что если там и был некий юмор, то черный, очень черный, как катарсический плохой вкус судмедэксперта, способного надеть маску клоуна на оторванную голову трупа. Несмотря на мои неловкие попытки вызвать улыбку, остальные люди, вероятно, продолжат замечать лишь ужас в чистом виде, торговый обмен одних изгоев общества с другими. Я мечтала спросить у своей подруги, потому что это было единственным, что по-настоящему важно: «Хочешь ли ты сказать этим, что я оставляю впечатление человека, который желает, чтобы его любили?»
Будто это не очевидно.
Войдя в роль горделивой писательницы, решив, что я смешная и все на свете могут идти своей дорогой смотреть спектакли Кева Адамса, я перестала писать из-за своей семьи. Предпочитаю сказать до того, как мне зададут вопрос: да, я об этом думала. Да, я постоянно об этом думала. Нет, я не убила своих родителей, окей? Бог свидетель, я попыталась, но они, по всей видимости, бессмертны. Ох, как порой с меня катился градом пот. Со мной и по сей день такое бывает, когда эта мысль приходит мне в голову, после того как я слегка обкурюсь!.. Днем на голодный желудок я преисполнена чувством долга, позволяющим мне смести все угрызения совести одним воинственным махом руки. Однако вечером я, как трусиха, забывая про свой внешне храбрый вид, начинаю писаться в штаны. Предчувствие говорит мне, что, если я отправлю свой манускрипт какому-либо профессионалу издательского дела, моя рука, мое плечо и, в довершение всего, я вся целиком окажемся раздробленными зубцами станка несказанных размеров. С минуты А, когда я нажму на кнопку «отправить», до минуты Б, когда отец бросит мне в лицо с непроницаемым видом, что, правда, пять лет моей учебы в платном католическом институте были хорошей инвестицией, я вижу лишь падение вниз. Оно приукрашено напрасными попытками прикрыть задницу концепцией романа, и это добавляет к моей низости оскорбительное отсутствие храбрости нести ответ за свои поступки. Нет никакой возможности спрятаться — эта мысль сводит мои внутренности вплоть до того мига, когда я закрываю глаза. С утра — снова приступы трусости, выдумки стратегий, призванных смягчить шок, и это возмущает меня. Почему я должна прятаться? Я была горда. Я была счастлива в Доме. Мне нравилось общаться с этими девушками, мне нравились эти мужчины, цвет моей кожи при розоватом свете и игры теней на моем лице, ощущение, что я без конца создаю новую Эмму и уйму новых Жюстин. Я любила впечатление, что нет ничего невозможного. И если я была способна погрузиться в то, что многие воспринимают как ад, — значит, во мне есть инстинкт жизни, унаследованный от родителей. Я — это они. И я — это постоянная могучая радость, вечный заливистый смех, я — это мой отец и моя мать, мои бабушки и дедушки, сестры. Все они полностью живут в этой способности быть мной и смеяться над этим, а еще — находить поэзию и нежность повсюду. Я черпала силы, наблюдая за тем, как они живут и прижимаются друг к другу, когда что-то не так. И если мне так нравилось быть окруженной женщинами, смеявшимися тогда, когда можно было плакать, безмерно плевавшими на все, гладившими друг друга по волосам, чтобы излечить печаль, и шлепавшими друг друга по заднице, чтобы подбодрить, — то это потому, что девчушка во мне помнила минуты, когда отчаяние оставалось вдалеке, на астрономическом расстоянии, потому что рядом были все эти люди, чей запах был мне дорог.