Venus in Furs, The Velvet Underground

Воображаемая плетка в руках Делили свистит в воздухе. Сегодня идет сильный дождь, и я в атмосфере предапокалиптического кокона восхищенно наблюдаю, как она разворачивает передо мной спектакль-ужастик а-ля театр «Гран-Гиньоль»:

— Что ты себе вообразил? Думаешь, что дотронешься до моей маленькой киски? Да, вот чего тебе хочется, ты хочешь, чтобы я дала тебе запустить свой отвратительный член в мою маленькую вагину? Опусти глаза, когда я с тобой разговариваю!

И я под впечатлением повинуюсь.

— С чего ты решил, что можешь поднять на меня глаза? Больной вроде тебя, который приходит сюда платить молодым девушкам, чтобы с ним обращались, как с говном. Ты мне противен!

Тут ее голос незаметно меняется, чтобы поделиться со мной руководством к действию:

— Можешь немного похлестать их. По члену, например. Не рукой, ну, по крайней мере, не в начале. Еще один хороший вариант — это уложить их на пол и пройтись сверху, выставив ноги по обе стороны. И на каблуках, ты должна быть всегда на каблуках. Выгодно тем, что так у них не получится не смотреть на тебя, и это даст тебе повод ударить их плетью.

Я вижу маленькие шелковые трусики кораллового цвета, натянутые в зоне бикини и дерзко прорисовывающие контуры толстых розовых губ, и этот хлыст, вновь и вновь. Он выглядит более чем натурально. Чувствую, как он касается моей шеи.

— Я разрешила тебе смотреть на мою вагину? Ты знаешь, что выводишь меня, когда не слушаешься? Извиняйся, мерзавец. Извините кто? Извините, мадам. Тебя не учили хорошим манерам? Будешь считать каждый удар вместе со мной, чтобы научиться оставаться на своем месте. А твое место — на полу с опущенными вниз глазами. Клянусь, что если ошибешься в счете, то я начну заново, пока твой зад не посинеет так, что ты не сможешь показаться жене. Я ясно выражаюсь? Теперь ты заставляешь их подняться и завязываешь руки за головой. Я разрешила твоему члену твердеть? Полоумный! Предупреждаю, что если снова возбудишься после наказания, то доиграешься. Извращенец! Ничто не раздражает меня больше огромного члена, у которого никто ничего не спрашивал. Что, думаешь, что я сяду сверху? Вот что ты задумал? Ну я-то отобью у тебя желание возбуждаться!

Делила снова садится и, широко улыбаясь, говорит мне:

— Любое его действие — причина для наказания. Загвоздка в том, чтобы приблизиться к нему чуть ближе к финалу. После того, как их полчаса мутузили, если они почувствуют твой зад или киску даже слегка, они сразу же кончат. Нужно просто помнить, что доминантша не трахается и, особенно, не отсасывает. Нельзя давать им что-то, кроме руки, никогда. И даже если это рука, вид у тебя должен быть такой, будто тебе противно.

— Я все равно не смогу сравниться с тобой.

— Ах, глупости. Я только что дала тебе базовую схему, с ней ты не ошибешься. И, к тому же, с этим французским акцентом.

Делила любезно имитирует передо мной мой экстравагантный немецкий. Я так и не смогла понять, издевается она надо мной или нежно подтрунивает, но, хоть она и в совершенстве пародирует высоту гласных и певучее звучание согласных, половина слов, которые она, изображая, вкладывает мне в уста, не знакомы мне. Но я не говорю ей этого.

— Естественно, — снова начинает она, — все проще, если у них есть какой-нибудь фетиш. Те, кто любит ноги, например, с ними легко. Заставляешь их лизать и гладить тебе ноги и в конце милостиво касаешься пальцами ног их члена, вот и все. За небольшую плату, если захотят, могут кончить тебе на обувь, без проблем.

— Как те, что хотят в зад, думаю.

— А вот это, знаешь ли, расслабляет меня. Именно так я больше всего чувствую себя самой собой.

Мне нетрудно это представить: Делила, трахающая своих клиентов со старанием, едва замечая веревочки вокруг талии, будто она вся сливается с фаллоимитатором. Она выбирает правильные слова, нужный ритм и, самое главное, надевает на себя маску безразличия, как все любовники из моих фантазий. Я с улыбкой решаюсь сказать:

— Так ты самую малость мстишь им, нет? В кои-то веки твоя очередь трахать их.

— Несомненно. Это очень естественно. Я давно трахаюсь и знаю, как это приятно.

Она в задумчивости давит свой окурок:

— Дай если бы я ничего об этом не знала! Когда они приходят сюда за этим, в сущности, разве они не хотят, чтобы им разнесли задницу?

— Думаю, да. Хотя не знаю, по правде говоря. Я всегда слышала, что, для того чтобы хорошо доминировать, нужно много любви и сочувствия.

— Да, рассказывай глупости! — трясет головой Делила. — Еще одна мужская выдумка, чтобы их жена ползала у их ног. Когда речь заходит о доминировании над мужчинами, я уверяю тебя, в любви нет нужды. Все гораздо проще. Что, думаешь, я люблю всех своих клиентов? Некоторые мне нравятся, но дальше этого не заходит. Они остаются мужиками, с которыми я не заговорю вне борделя. Нет, чтобы доминировать, нужно отсутствие всякой жалости. Эти мужчины хотят, чтобы им напомнили, что они ничтожны с этими их членами и их жалкой нуждой засовывать его в девушек. Потому как они забывают об этом.

Делила потягивается. На секунду зевок деформирует ее лицо, отчего оно становится нетерпеливым, а ее рот широко раскрывается, обнажая беспощадные зубы:

— Только вот женщины не забывают. Да как это можно забыть? Особенно нам.

Подходит время ее рандеву. Она убирает свой сотовый в чехол, к которому подвешен брелок в форме мишки.

— Честное слово, не знаю, как это происходит снаружи, но мне кажется, что в борделе все очень просто. Ты либо милая, либо злая. Все зависит от девушки, но мне приходится прилагать гораздо меньше усилий, чтобы быть злой, чем для того, чтобы быть доброй. Смотреть на них свысока и грубо разговаривать с ними — это почти автоматизм. Именно поэтому я хороша в Студии.

Именно поэтому она хороша в своей профессии. Дело в презрении.

Презрение! Я все еще думаю об этом, пока Янус, только связавший мне руки за спиной, рыщет в корзине для зонтов в поисках хлыста. Ну поглядите на это: мужик почти в два метра ростом согнулся над этой корзинкой и ищет незнакомый ему самому, согласно его россказням, предмет. С Янусом все происходит без сюрпризов: хлыст с тремя веревками или же другой — с плоской ручкой, похожий на мухобойку. На протяжении шести месяцев еженедельных встреч я ни разу не видела, чтобы этот мужчина пытался что-то поменять. Никакого соблазна попробовать многочисленные инструменты, забивающие ящики комода, да хотя бы другой хлыст. Например, тот — с рукояткой из бамбука, чья эффективность ошеломляет, в сравнении с другими приспособлениями, хорошими лишь для того, чтобы оставить розовый след на нежной заднице мещанки, возбужденной прочтением «Пятидесяти оттенков серого».

Каким бы заезженным ни был сценарий, Янусу не нужна ни помощь, ни развитие событий. Было время, когда я заранее выкладывала на столик подходящие мне наручники, веревки, презервативы, два его любимых хлыста, пока он усердно принимал душ. Он возвращался в чем мать родила, а я ждала его раздетая, с улыбкой образцовой сотрудницы на устах. Смотри, я уже все подготовила. В попытке все предусмотреть я выключала большое освещение, оставляя только полусвет от красных лампочек, как обычно делал он сам. Ставила музыку, выносила козла на середину комнаты, как на уроках физкультуры, клала полотенце на скамью, где обычно заканчивалась наша сессия. В процессе, связанную, меня смущало, что он прерывается, чтобы отыскать аксессуары, разбросанные остальными по всей Студии. У меня складывалось впечатление, что наш беспорядок стоит ему драгоценных секунд. Но в ответ на эту деликатность на лице Януса появлялась виноватая улыбочка благодарности, и в конце концов я поняла, что лишаю его удовольствия поискать самому.

Что эти потерянные минуты были для него изящным и необходимым разбегом. Тишина, полная колебаний, тяжелая, словно перед бурей, прерываемая только выдвиганием и задвиганием ящиков и звуками медленных шагов, придавала веса тому, что произойдет. Как же ликует этот гурман при мысли, что я томлюсь в ожидании. Отсрочка, постоянное оттягивание времени — вот оружие великих доминантов, доступное для простых работяг, посещающих бордель. Играясь от нечего делать своими запястьями, закованными в наручники, я понимаю, что, если бы действительно хотела освободиться, ничто не смогло бы мне помешать. И уж точно не Янус, который ни за что не завяжет узел, не убедившись предварительно, что мне не больно и кровь циркулирует. От этой вежливости я еще лучше к нему отношусь. Это факт: со мной не может случиться ничего ужасного. Правда, по этой причине он теряет в реалистичности. Если честно, со мной вообще ничего не может произойти. Единственное, чем я рискую, так это немного возбудиться, когда он заходит в мой рот глубоко и ожесточенно, а его возбуждение достигает критической точки. Он держит меня за волосы в районе затылка, и это единственный момент, когда Янус выглядит непокорным, когда непроницаемые черты его лица идеального дурачка, играющего в палача, вдруг подергиваются так, что могут испугать любую девушку, кроме меня.

И от этого его простые, детские радости в Студии становятся только более трогательными. Раскрутить веревки, опустить трусики, которые я перестала снимать сама, с тех пор как поняла, как ему нравится раздевать девушку, лишать ее застенчивости. Пусть перед ним и проститутка, для которой застенчивость стала лишь притворством, собранным по кусочкам на основе давнишних воспоминаний. Нажать на рукоятку, чтобы мои руки поднялись над головой, — вот наслаждение короля. Почти такое же, что он получает, хватая меня за подбородок и заставляя смотреть ему прямо в глаза, и я старательно выполняю это задание, усиленно дрожа и яростно выворачиваясь. В его глазах — бездонная пустота, небытие. И я должна признать, что у Януса талант: если бы все дело было только во взгляде психопата, у всех начинающих доминантов было бы чему у него поучиться. Янус мало говорит: он понял, как эротично молчание. Когда он приказывает, то делает это коротко, тихим голосом, подчеркивающим величие немецкого языка.

Есть еще кое-что, что он делает отлично. Крохотная, неменяющаяся деталь, которую он практикой отточил до совершенства, — переход между предварительной игрой и тем, что я бы назвала воронкой. Презерватив лежит наготове в коробке для мелочей в форме ракушки на столике. Янус начинает развязывать мне руки. Я показываю свои страдания на публику, массируя запястья и слабо постанывая, чтобы изобразить смесь облегчения и страха, словно провела в плену несколько часов (у нас же ушло восемнадцать минут, я считала). Значит, на колени. Он разворачивается, весь такой серьезный, и отправляется искать презик.

И гениально — он кидает его к моим ногам нарочито презрительным жестом. Не знаю, горд ли он своим перформансом, но эта часть игры — самая достоверная. Чтобы отрепетировать эту сцену как следует, ему понадобилось время. От одной встречи к другой он совершенствует то, как приближается ко мне, отрабатывает эту резкую подачу, чтобы иметь вид человека, с которым не поспоришь. Я бы хотела быть под стать этому короткому, неизвестному порыву, приводящему его в такое состояние, вытащить из своих закромов реакцию, которая придала бы его фальшивому отвращению дополнительную глубину, но мне на ум не приходит ничего лучше, чем многозначительно промолчать, опустив глаза и плечи. Я лихорадочно рву упаковку, словно отказалась от попыток сбежать от заслуженного наказания. Как только я заканчиваю натягивать на него презерватив, можно забыть про всякие сюрпризы. Даже это подобие доминирования и то рушится. Презерватив, а с ним подсознательно возможность оргазма, позволяет Янусу ослабить хватку. В этот момент он уже на краю пропасти. Он хорошо организован: ему даже не нужно смотреть на часы, чтобы понять, что осталось пять-десять минут. И его маска спадает по щелчку пальцев, как кожа ящерицы.

Все это смешно, однако ничего достойного презрения в этом нет. Лицо его становится красивым, когда он сдерживает этот момент. Однажды вечером Бобби, выходя после встречи с ним, сказала мне со смехом, что он становится по-настоящему красивым, когда кончает. Действительно, он становится красивым — от убийственного шарма очень мягких мужчин в момент потери контроля над собой, когда на их лицах со скоростью света проносится импульс удушенной смерти. И эта интригующая тишина, когда он медленно передвигается во мне, сжимая и разжимая свои пальцы. Сразу после этого, скромно заворачивая потяжелевший презерватив в бумажное полотенце, он спросит: «Все хорошо? Не слишком было трудно?»

Нет, я не презираю Януса. У этого парня нет желаний, идущих дальше, чем поддаться своей маленькой фантазии о девушке, которая отказывает ему. Янус вовсе не похож на тех, кого мы презираем в Студии. И это легко, когда мужчина привязывает вас как попало своими неловкими пальцами. Даже легче, чем находиться на нужной стороне кнута, как Делила.

Вот, например, Олаф. Олаф — специалист по убитому времени. Мы недоумеваем, зачем требовать музыку Сати для фона, приходить одетым с иголочки, переворачивать Студию вверх дном, разыскивая самые экзотические инструменты, если по истечении двадцати минут его активность медленно сходит на нет. Мужчина записывается на десять часов вечера, мы вполне законно предполагаем, что у него был весь день на то, чтобы подумать, чего же ему хочется, — но нет.

Обычно мое милостивое настроение испаряется довольно быстро, пока я, привязанная как попало, жду, что у него появится хоть какая-нибудь идея. Не нужно быть специалистом садомазохизма, чтобы догадаться, что он ничегошеньки в этом не понимает. Некомпетентность, возбуждение и желание, чтобы все прошло наилучшим образом, делают его криворуким. Какой толк, что он портной по профессии: узлы он завязывает слишком слабо или слишком туго. От этого хочется либо смеяться, либо врезать ему. Он добрый малый, да и я сама слишком добрая, поэтому я разрешаю ему привязать себя за шею, хоть и постоянно боюсь потерять равновесие и закончить повешенной, как Дэвид Кэррадайн, — незавидная участь. Спорим, что с его техникой и количеством времени, потраченного на завязывание узлов, я успею умереть пять раз, пока он сообразит, как освободить меня.

Даже его манера шлепать по заднице выдает нехватку техники: ему самому больнее, чем мне. Он быстро выдыхается и остается не у дел. Я раздраженно смотрю, как он с трудом барахтается в протоколе доминирования, в которое ввязался по собственной воле. Он ломает голову так неприкрыто, что мне самой становится неудобно. И так как он всегда приходит под конец моей смены, когда я уже истратила все терпение на других клиентов, мое смущение быстро превращается в бешенство. Или в презрение, раз мы об этом. Олаф, пупсик мой, дорого все-таки выходит: двести евро за то, чтобы выглядеть новичком! А он стоит как неприкаянный и думает, каким же должен быть следующий этап. Нет бензина — остановимся.

— Что мне теперь делать с тобой?

— Что тебе теперь делать со мной?! — плююсь я через плохо затянутый кляп.

— Чего тебе хочется?

Полностью привязанная, я ошарашенно таращусь на него:

— Но… я не знаю!

— Хоть какое-нибудь предложение?

— Но… нет, ну честно, нет у меня предложений! Я же тут в подчинении!

Олаф почесывает черепушку. Мало того, что я не помогаю ему, но я еще и осуждать его буду скоро, поэтому он, вооруженный гибкой плетью, использовать которую не решается, начинает прогуливаться по Студии со мной на поводке. Даже с запястьями, связанными за спиной, и щекой, касающейся теплого линолеуму, нельзя сказать, что я нахожусь в прямо-таки самой некомфортной позиции.

— Ну тебе же должно чего-то хотеться, — замечает он, присев на край скамейки и натянув поводок с другой стороны. Сидит он как старичок, остановившийся в общественном парке, чтобы его собака могла покакать.

Даже вне Студии наивно спрашивать у проститутки, чего ей хочется. Как и любой другой работяга, проститутка ответит, что ей хочется «на каникулы». В Студии же пресыщение всем принимает другие размеры. Я не особо сгораю от желания быть исхлестанной, и мне не хочется втихую шевелить пальцами ног и рук, чтобы избавиться от мурашек по всему телу. Я милостиво соглашаюсь на это, потому что это игра, только вот не надо заставлять меня проявить инициативу. Кто-нибудь уже слышал о господине, спрашивающем мнение у своей подчиняющейся партнерши? Или о доминанте, у которого кончились идеи? В таком темпе Олаф скоро начнет готовить себе шпаргалки для зубрежки накануне своего визита.

— Хочешь, я развяжу тебя и дам связать себя?

— Ну… нет. Я тут рабыня. К тому же я совсем не умею доминировать.

И главное, черт возьми, нельзя меняться ролями вот так, наугад, от отсутствия вдохновения. Нельзя требовать от проститутки компенсировать недостаток творческого потенциала клиента, особенно в Студии, где правила обговариваются заранее. Есть девушки вроде Маргарет, способные и на то, и на другое. Ее бы привела в восторг идея перехватить хлыст в свои руки. Она была бы рада заставить его искупить свою неловкость вот таким образом — спонтанно. Однако Маргарет — хамелеон публичного дома, одаренный ну просто восхитительной способностью адаптироваться. Хуже работника для Студии, чем я, не найти: когда мне дают роль, я не предпринимаю никаких попыток выйти за ее пределы. Моя инициативность засыпает, как старый кот перед камином. Но Олаф тонет и тащит меня за собой, так что мне приходится вздохнуть:

— Ну не знаю, почему бы тебе не попробовать бамбуковую трость?

Я дарю себе немного спокойствия и с радостью громко считаю вслух для Олафа, который перестал скучать. Когда он брызгает спермой мне на бедро, на смену раздражению приходит облегчение. Я даже оживляюсь. На часах видно, что нам осталось еще четверть часа, и я извиняюсь перед ним:

— Знаешь, все можно попробовать, но ты должен предупредить меня заранее. Если хочешь меняться ролями, я должна подготовиться к этому: я не могу прыгать от подчинения к доминированию вот так.

— Нет, все было отлично!

Олаф вежливо вытирает сперму с черного линолеума. Я замечаю, что он капнул немного мне на чулок, но он мой последний клиент, и я не драматизирую. В отличие от него, я не запачкала себе костюм, в котором мне придется ехать домой через весь Берлин.

— Выкурим по одной? — предлагает он, свалившись в длинное кресло, стоящее напротив козла.

После оргазма Олаф больше не вызывает презрения. Он образован, интересен, у него красивые черты лица. Открывая окна, я вдруг вижу его и Студию такими, какие они есть на самом деле: маленькая комната, которую наш разнорабочий обтянул искусственной кожей черного цвета, со стенами, наивно увешанными наручниками и колодками. Эти приспособления смотрятся угрожающе, но мы слишком часто полируем их антибактериальным спреем, чтобы продолжать бояться. Когда шайбы путаются или заедают, для починки приходится вызывать рабочего посерьезнее. В ожидании его прихода домоправительница вывешивает табличку «СЛОМАНО» на двери. Что до «Гимнопедий» Сати, неслабо прибавленных, они все равно плохо приглушают урчащие звуки труб в ванной, находящейся по соседству. Мы отчетливо слышим, когда кто-то из клиентов полощет рот. Когда я зажигаю сигарету, сквозь щель внизу двери до нас доходит немного приглушенный звоночек из коридора. Для проформы Студия герметично закрыта, но на всякий случай дверь изобретательно позволяет любому шуму просачиваться. То, что там происходит, не ускользает ни от кого: ни от девушек, ни от домоправительниц, которые за долгое время научились инстинктивно отличать поддельные завывания от фальшивой боли от гораздо более подозрительной тишины. Янус и Олаф наверняка не в курсе, но именно с этим стоило бы поиграть, чтобы напустить страху. Стоило бы поэкспериментировать с моментами затишья, убеждая девушку, что всего лишь за несколько секунд с ней может приключиться большое несчастье, и подкрадется оно безмолвно.

Вот уж кто мог бы показать всем остальным, так это Герд: одно его имя способно всколыхнуть наше заведение. Как правило, он записывается заранее, но порой ему случается прийти спонтанно: хочет удивить нас или чтобы мы удивили его, и тогда дружеская конкуренция тихо разобщает нас на время «презентаций…». Все те, кто соглашается работать в Студии, не обращая внимание на занимаемую там по обыкновению позицию, толпятся в коридоре, поправляя волосы руками. Дело не в деньгах, потому что Герд не оставляет больше чаевых, чем кто-либо другой, и не скажешь, что его внешность компенсирует все остальное. Со своим большим портфелем и длинными шерстяными пальто, которые зрительно укорачивают его рост, Герд напоминает эдакого старого семейного доктора, присутствовавшего при рождении каждой из нас. Однако, когда домоправительница открывает ему дверь и, радостно журя, будто актриса в роли влюбленной дурочки, помогает ему нести розы, что он приносит всем без разбора, слух о его появлении быстрым шепотом разносится по всему Дому: Герд!.. Герд пришел… Нет, без предварительной записи!.. Слух доходит до зала, и от внезапного волнения чулки начинают шуршать на пяти-шести парах разгоряченных бедер. Звонит телефон, но всем наплевать, и какая-нибудь несчастная расстроенным голосом заявляет: «У меня уже назначен клиент…»

За все то время, что он ходит сюда, Герд догадался о хитрости с занавесками. И пусть из коридора он не может разглядеть ничего, кроме теней и туфель Биргит, немного выступающих наружу, он поднимает шляпу и, глядя в нашу сторону, здоровается с коридором движением подбородка. Его розы всегда красивы, одет он — не придерешься. Ему характерна молчаливая любезность: результат — даже самые щепетильные из нас забывают, что ему как минимум тысяча лет. Но самое главное — Герд знает свое дело. Любая из его счастливых избранниц подтвердит. Любая, кроме Делилы, которая не даст подвергнуть себя гнету ни за какое золото в этом мире и, надо сказать, пропускает кое-что стоящее.

Может, она боится его портфеля. Мы все боялись его. Я помню нашу с ним первую встречу. Герд специально попросил маленькую сиреневую комнату в глубине коридора, ту, что дальше всех. Оттуда мне было слышно все, что происходило с девушками, но сама я была связана таким образом (шея привязана к рукам, а они — к щиколоткам), что невозможно было издать ни малейшего предупредительного звука. Понемногу я стала ощущать тревогу. Я смотрела на него краем глаза с низкого шкафа, окруженного шторой, на который Герд поставил меня в буквальном смысле этого слова, а он, возбуждаясь, смотрел на меня. Вид у него был непроницаемый. Он явно прекрасно отдавал себе отчет в том, насколько тяжело мне было дышать. Через несколько секунд я бы обессилела и, возможно, задохнулась бы. Мне показалось, что вот она — конечная станция. Никогда еще трагический конец не казался мне таким близким. Ну, хотя бы, думала я, меня найдут в теплом и гостеприимном месте. Здесь будет по меньшей мере одна заплаканная домоправительница, которая объяснит моим родителям, что мы следим, мы внимательны, но у нас не получается быть повсюду.

Я вытаращилась на Герда глазами бешеной лошади. У меня сжимало горло от желания сказать ему: отвяжи меня, отвяжи, я сейчас упаду. Теперь он ходил вокруг меня почти впритык, и кончики его холодных пальцев гуляли по моей коже. Я закрыла глаза, чтобы не видеть своей собственной смерти, в то время как он шептал мне на ухо «Успокойся», и я почти поверила, что это был последний звук, который я слышала в своей жизни. Герд казался ангелом смерти, пытающимся успокоить меня, пока я испускала свой последний вздох. Ноги отказывали мне. В сознании у меня промелькнули все те прекрасные воспоминания, что, должно быть, мелькают там перед самой смертью: дом в Ножане, закат солнца на пляже в Сент-Максиме, улыбки любимых мужчин. Времени, в сущности, всегда недостаточно, или же слишком много приятных воспоминаний в голове. Но тут Герд одним взмахом руки развязал узел, соединявший мою шею с крючком на потолке, и я, как посылка, упала в его руки, которые неожиданно перестали казаться мне такими уж хилыми. Мое сердце билось так сильно, мне было так страшно, что я почувствовала, как волна благодарности и подобострастия по отношению к этому мужчине захлестнула меня, так бывает, когда слезы подкатывают к глазам. После он принялся больно обматывать веревками мои груди, будто делал замысловатое макраме. Мои колени были на одном уровне с ушами, и я чувствовала себя безвольным куском мяса, но что-то прислужническое и абсолютно тупое во мне пускало слюни при мысли о том, что же Герд сделает дальше. Я могла бы рассердиться, как это бывало со мной очень часто, видя, как он надевает перчатку из латекса, прежде чем запустить в меня свои пальцы. Сколько их? Не знаю. И даже если бы я захотела посчитать, наволочка, которую Герд нацепил мне на голову, делала меня слепой и глухой по отношению ко всему: к моему жиру, выступающему между веревками, к моему внешнему виду, к стыду, который я бы испытала, если бы рассеянная домоправительница открыла дверь. Все, что я помню, что кончила так сильно, что прикусила язык до крови. И потом, увидев меня, возвращающуюся в общую комнату с красным лицом, Эсме и Хильди расхохотались: «Все в порядке, Жюстина? Немного шнапса, чтобы прийти в себя?»

Покраснела я, однозначно, не от гнева и не от утомления. Странным образом у меня, привыкшей без малейшего намека на смущение прогуливаться нагишом в окружении этих женщин, сработал рефлекс укутаться в плед, будто мое тело так и орало об удовлетворении. В том, как порозовели мои щеки, было что-то интимное, и дело было далеко не только в моей наготе: мне хотелось остаться наедине с самой собой и помечтать, заснуть глубоким, как смерть, послеобеденным сном. После этого дня, как и все остальные девушки, я отслеживала появления Герда в борделе.

Герд, кстати, не рискует вызвать у нас презрение своими речами: он просто не разговаривает. Несколько фраз в самом начале ради должной вежливости вот и все. Отважный мужчина. Он принимает душ, доводит девушек до оргазма со страшной эффективностью и отправляется восвояси, освободившись от роз, двухсот евро и своей спермы, которую ни разу не видела ни одна из нас. Ему вполне хватает спектакля с женщиной в оргазме, у которой просто выбора не остается, которая сдалась. И после он довольствуется своей маленькой ручкой: мы даже и не думали, что она способна на подобное. В этом небольшом старичке есть какое-то благородство. Как-то утром мы пели ему оды на кухне: Хильди, Таис и я. Он в это время мучал Бобби (которая не заслужила этого, потому что в любом случае кончает от малейшего прикосновения). Делила, зашедшая выкурить сигарету, слушала нас, а потом стала скрипеть зубами:

— Вы все просто смешны с этим типом, годящимся вам в дедушки. Нет, да вы видели его портфель? Я бы взяла плату даже за то, чтобы дотронуться до него. Вы ни разу не задавали себе вопрос, в какое количество девушек он запихивал все эти игрушки? Мерзость. Кто знает, вдруг он ходит во все отвратительные бордели этого города, а вы, стоит ему прийти сюда, чуть ли не с ума сходите, чтобы он пошерудил в вас вибратором, который только что вынул из дешевой проститутки, зараженной хламидиозом.

— Он все чистит у нас на глазах, — отвечает Хильди. — У него с собой бутылочка с антисептиком.

— Да, его бутылка… Кто гарантирует тебе, что там не просто вода?

— Ты и твое желание покривить душой!.. Он надевает презерватив на все секс-игрушки, а еще сам надевает пластиковые перчатки всегда, когда может.

— Я ему не доверяю. Он сбрендил, этот тип. И к тому же он не оставляет ни евро на чай.

— Да, но он доводит нас до оргазма, — говорю я, решительно настроенная сражаться за честное имя Герда.

Делила пожимает плечами:

— Мне не нужен старикашка, чтобы найти свой собственный клитор, дорогуша.

Этому комментарию не удается испортить мне настроение, но я отчетливо вижу, что Делила обижается на наше единодушие и особенно на то, что в наших беседах нет ни капли насмешки над Гердом. Это против естественного порядка вещей, чтобы проститутки вдруг тепло отзывались о мужике, который принуждает их. Это пошатывает ее представление о профессии: парни — это одно, клиенты — другое. Презрение Делили распространяется на само понятие мужского пола. Только ее любовь к ним конкретно спасает ее молодых людей, и эта любовь пропорциональна ненависти ко всем тем, кто платит.

Загрузка...