Мы возвращаемся из зала для совещаний молча. Коридор «Громова» — белые панели, мягкие тактильные метки на полу, запах стерильности и горячего металла. Шум корабля идёт низом по костям — ровный, как дыхание зверя. Илья идёт рядом, на полшага впереди, плечи жёсткие. Я знаю этот силуэт: так он идёт в бой и так — когда собирается спорить со всем миром.
В медблоке всё там же: серые шторки боксов, шепот фильтров, мягкий писк мониторов. На соседней койке кто‑то спит с открытым ртом, пластиковая трубка бликует в уголке губ. На моей подушке вмятинка от головы, как в чашке. Я садусь, аккуратно, чтобы не тянуть ремни фиксатора, и жду, пока Илья достанет из коробки под койкой мой мешок.
— Летим домой, — говорит он, не поднимая глаз. Слова падают на металлический пол, как болты. — Сейчас. Врач даст допуск на транспортировку, мы выйдем из сектора в ближайшем окне и к утру будем на базе. Отдохнёшь, пройдёшь реабилитацию. Дальше — разговор с отцом. Мы всё поправим.
«Мы всё поправим» — ложь из лучших побуждений. В этих словах — его страх, его вина и детское, бессильное желание вернуть вещи на места, когда мир распалось на острые куски.
— Ты меня в вакуумном мешке повезёшь? — спрашиваю спокойно. — Или сразу в стазис? Илья, я хожу. Говорю. Дышу сама. Прекрати.
Он поднимает взгляд. Глаза красноваты по краям — недосып, злость, кофе из автомата.
— Мне плевать, как ты ходишь и говоришь, — огрызается, и тут же стирает когтистость ладонью по лицу. — Прости. Мне не плевать. Мне страшно. Ты… — он запинается и не заканчивает. Голос тонет в шорохе фильтров.
— Я знаю, — отвечаю честно. — Мне тоже было страшно. Но это не причина принимать тупые решения в момент.
— Это не «в момент», Алина, — он дышит глубже, возвращая себе командирский тон. — Это — протокол. После травмы, после такого — домой. К своим. К людям, которые… — он снова глотает окончание. — Я не подпишу твой отпуск на «раскультуривание» у раийцев. Я видел, как он на тебя смотрит.
— Как? — спрашиваю, больше чтобы выиграть секунду.
— Как на проблему, которую надо решить, — хрипло. — Или как на задачу, которую надо взять в работу. Неважно. Он — не наш. Он — другой. И у них… другие законы. Я не отдам тебя в чужие руки, чтобы потом… — он умолкает, уткнувся взглядом в мой бинт.
Я хмыкаю. «Не отдам». Как будто я — вещь, которую можно «отдать».
Мой комм коротко вибрирует. На дисплее всплывает «Полк. Руднев». Илья почти вырывает устройство из моих пальцев — соединяет на защищённый канал, ставит на переносной проектор. В воздухе над столиком, где обычно лежат инструменты для капельницы, вспыхивает голограмма: отец в форменной рубашке без кителя. Серые виски, чёткая складка на лбу. Лицо, по которому можно сверять уровень дисциплины в части.
— Докладывайте, — говорит без предисловий. Голос ровный, как при построении.
Илья кратко, сухо, как по уставу: захват лайнера, совместная операция, эвакуация, мои ранения, дебрифинг с маршалом Раии. Я сижу прямо и молчу, держу взгляд отца. Он слушает, не перебивая. В конце кивает, будто ставит внутреннюю точку.
— Алина? — обращается ко мне. Ни «доченька», ни «как ты». Просто имя, в котором — и забота, и требование.
— Здесь, — говорю. Голос чуть хрипит, я делаю глоток воды и не отвожу взгляда. — Жива. Работоспособна. Ситуацию понимаю.
— Капитан Руднев предлагает немедленно вывести тебя из сектора. Домой, — отец слегка отклоняется назад, складывая руки в замок. — Моё мнение ты знаешь: собственная база, свой медцентр, свой режим. Но это — мнение. Решение — не моё.
Илья шевелится.
— Отец…
— Тихо, капитан, — отсекает он одним словом. Не грубо. Просто так, что возражения исчезают как звук под вакуумом. И снова ко мне: — Ты — не вещь. Решай сама. Любое решение — последствия твои. Если хочешь домой — я подниму половину флота, но ты будешь дома к утру. Если нет — я не стану навязывать. Я не живу твоим телом. И не хожу твоими ногами. Поняла?
Горло сжимает странным комом. В его «ты не вещь» нет нежности, но оно сметает с Ильи неправомочную ответственность, как ветром песок. Меня это одновременно злит и… распрямляет.
— Поняла, — говорю. — Нужны сутки.
Илья резко поворачивает голову ко мне:
— Чтобы что? Чтобы он…
— Чтобы я, — отрезаю. — Чтобы я отделила страх от фактов. Тело от головы. И — да — чтобы я поняла, не галлюцинация ли это всё.
Отец на секунду опускает глаза — куда‑то за рамку экрана, как будто листает в уме список протоколов на тему «как не лезть в жизнь взрослой дочери и при этом остаться отцом». Когда поднимает — в голосе нет ни тени облегчения, ни тени разочарования. Он просто констатирует:
— Сутки, — кивает. — Капитан, обеспечьте. Контроль за доступами, режим наблюдения без вторжения. Доклад через двадцать четыре часа. Алина, если в какой‑то момент твой ответ станет «домой» — командуешь ты. Всё.
Связь гаснет, голограмма складывается линией в бетон воздуха. На столике крошка пластика поскрипывает под моим пальцем — я не замечала, что тереблю край стакана.
Илья садится на край моей койки, опирается локтями на колени, прячет лицо в ладонях. С него словно снимают броню. Он устал до прозрачности.
— Я ненавижу эти сутки, — выдыхает в ладони. — Да, я знаю, что это правильно. Да, я знаю, что я перегнул. Но я ненавижу это.
— Я тоже, — честно. — Я не просила этот резонанс. Он сам пришёл. И теперь… — я умолкаю. Слова не умещаются.
Он опускает ладони, смотрит на меня. Взгляд — не капитанский, братский. Упрямый и тёплый.
— Я поставлю пост у двери, — говорит. — Не из‑за него. Из‑за всех. Этот корабль — не рай. И, — он криво улыбается, — принесу кофейный концентрат. Наш, отвратительный. Это — традиция.
— Договорились, — улыбаюсь в ответ уголком губ. Улыбка тянет бок, но это терпимо.
Он поднимается. На секунду кладёт ладонь мне на макушку — как в детстве, когда проверял, подросла ли я ещё на сантиметр, — и уходит, бросив на входе короткий приказ медсестре: «Пост у третьей. Режим один». Дверь шипит, закрываясь. За ней марширует тишина.
Я остаюсь одна. Комната — белая коробка, запах антисептика и пластика. Монитор мигает зелёной точкой. На стене — стандартная игра света от вентиляционной решётки, как детские тени на потолке. На подносе — бульон, который обзывает себя бульоном только по протоколу. Я беру ложку. Тяну, глотаю. Тепло скользит в пустой, злой желудок.
Считаю вдохи. На четыре — вдох. На шесть — выдох. Плечо ноет рваным, тупым холодом. Бок тянет, как будто там завязали тугой узел и забыли развязать. Кожа под бинтом зудит — значит, живу. Я касаюсь указательным пальцем краешка повязки, но не чешу. Дисциплина — это то, что остаётся, когда отнимаешь всё остальное.
Достаю комм, открываю «заметку». Делаю то, чему меня научил отец на ночь перед первым полигоном: таблица решения. Колонки:
Домой:
— своя база;
— свои люди;
— безопасность;
— восстановление под Ильей и отцом;
— жизнь «до» с патронажем и привычной ролью.
Не домой:
— Раия;
— другие законы;
— он;
— резонанс — если это не выдумка голодного мозга;
— неизвестность, где я не контролирую правила;
— шанс стать не «чьей‑то дочерью», а собой — в другом смысле.
Смотрю на две колонки, как на карту у развилки. Голова говорит одно, тело — другое. При слове «домой» в груди легко, как от привычного рюкзака на плечах. При слове «Раия» — где‑то внутри откликается глухо и низко, как если б корабль сменил курс и моя внутренняя гиря сошла с крючка.
Я кладу комм на столик, закрываю глаза. Тишина выпуклая, в ней слышно, как работает моё сердце — ровно, как метроном. И ещё — едва уловимое «эхо». Не звук. Скорее тень звука. Низкий, спокойный резонанс, который я почувствовала на лестничной площадке, когда эфир сказал: «Мы идём». Мне кажется, что если я вытяну руку — там будет тепло. Глупость. Я оставляю руку на покрывале, сжимаю пальцы, чтобы почувствовать свои, а не чужие кости.
Через десять минут приходит медсестра — невысокая, с собранными в тугой узел волосами. Убирает поднос, поправляет капельницу соседу, кидает на меня короткий внимательный взгляд.
— Боль по шкале от одного до десяти? — брошено автоматически, но не равнодушно.
— Пять. Насильно — четыре, — отвечаю.
— Ещё через полчаса — контроль, — кивает. — Пить побольше. Отдыхать. Не геройствовать.
Улыбаюсь. В «не геройствовать» на военных кораблях всегда подмешана ирония. Она уходит. Дверь шипит, закрывается. Я снова одна.
Разворачиваюсь чуть влево, чтобы не тянуть швы. Слышу, как по коридору кто‑то катит тележку — металлические колёсики празднуют маленький карнавал. Отчётливо чувствую, как «Громов» тихо тянет по траектории, его гравиплиты поют низко‑низко. На потолке пять световых панелей. На каждой — по двадцать четыре крепёжных винта. Я считаю их, потому что так легче не думать.
Сутки. Я попросила сутки — и это лучшее, что я могла сделать сейчас. Не прыгать с обрыва с завязанными глазами и не уходить в окоп привычного. Сутки честности с собой. Сутки трезвости.
— Сутки, — говорю я громко, чтобы голос занял место в комнате, вытеснив чужое эхо. Прислушиваюсь к себе. Мне не легче и не хуже. Но — чётче.
Дверь медблока шевелится. Я вздрагиваю от неожиданности, сердцу требуется доля секунды, чтобы сделать лишний удар и вернуться к ритму. Думаю, медсестра, Илья, доктор с новым курсом обезболивающего. Дверь скользит в сторону.
В проёме — он.
Не парадная чёрная форма. Простая тёмная туника без знаков различия, широкий пояс. Ничего лишнего. Никакой свиты. Он стоит на пороге, и воздух снова становится плотнее, как будто сюда впустили внешнее давление. Мы встречаемся взглядами. Резонанс отзывается во мне низкой волной — не ударом, как в зале, а глубинным, тёплым «да».
— Можно? — спрашивает он тихо. На секунду у двери, но не как проситель — как человек, который уважает границы.
Я не успеваю ответить. Глава — обрывается.