Я сидела на террасе нашего новообретенного с Сычом дома, изучая стоявшего у ступенек Большого. Парень краснел, бледнел, вздыхал, но упрямо ждал ответа на вопрос, насовсем ли мы остались в папенькой в этом городе.
– Васька, друг ты мой любезный, разница-то какая?
– Большая. – насупился Селиванов. – Я все равно буду к тебе приходить. И на свидание еще раз позову. Задолбали. Два раза уже обламывали. То мочат, кого не попадя, на боях, то по голове отоварили просто так .
Разумовский Ваську не прибил. Всего лишь хорошенечко приложил по темечку и оттащил в ближайшую подсобку. Когда Большой пришел в себя, меня уже увели и номер был пуст. Несчастный кавалер рассудил, что я, обидевшись на его долгое отсутствие, распсиховалась и сбежала. При том же мнении он и остался. Рассказывать правду ему никто не собирался. Меньше знаешь, крепче спишь. А в данном конкретном случае, еще и долго живешь.
Васька то сам по себе парень неплохой. Пожалуй, даже для кого-то необыкновенно хороший, но не для меня.
После той ночи я очнулась будто другим человеком. Открыла глаза, когда Сыч уже подъехал к больнице. Спорили мы минут тридцать. Я доказывала, что все нормально и идти в приемное отделение не нужно. Папенька орал, как оглашенный, что мне, дуре, к врачу, как раз просто необходимо. Желательно, к психиатру, чтоб он мои мозги, вправил на место, потому что я, дура, над собой могу, конечно, издеваться сколько угодно, а вот больное старое сердце Сыча уже пора оставить в покое.
Победила дружба. То есть мы поехали к пансионату, договорившись, что поутру я покажусь какому-нибудь местному эскулапу. Обещание было выполнено, доктор, принимающий в городской больнице, ничего страшного не нашел, поставив легкое сотрясение. Это сочетание слов вызвало у опекуна совершенно выбешивающую реакцию.
Теперь вот уже как две недели, я сидела в кресле-качалке на просторной террасе уютного и очень милого дома, срочно приобретенного Сычом. Со всех сторон меня обложили мягкими подушками, под ногами стояла маленькая лавочка. «Для удобства», как заявил превратившийся в мать-героиню опекун. Что удобного в этом, абсолютно не известно. Колени мои укрывал плед, будто, маюсь я не от сотрясения мозга, потому что «не может болеть то, чего нет», заявил Сыч, а от подагры. На улице жара стояла под тридцать градусов, а заботливый папенька кутал мои ножки натуральным шерстяным шотландским покрывалом. Ежечасно мне меряли температуру, вообще не понятно для каких целей, растопыривали пальцы перед глазами, то и дело, норовя их выколоть, и спрашивали, «сколько я вижу пальчиков?». Именно так. «Пальчиков» Уменьшительно-ласкательных слов в нашей жизни вообще стало слишком много. Я превратилась в «Лизочку», по утрам мы пили «чаёчек», закрывали большим белым зонтом мою «головочку» от «солнышка». В какой-то момент я вскочила на ноги и заорала во весь голос. Сыч застыл, поднеся заварник к чашке, чтоб налить очередную дозу липового напитка.
– Совсем крыша поехала? – Спросил он вдруг совершенно нормальным голосом.
– Это что за херь ? Ты меня решил своей заботой и любовью ушатать, раз Ланской не справился?
Опекун нахмурился. Мы о событиях, случившихся той ночью, вообще больше не говорили, словно и не было ничего. Сыч, видимо, считал, что такие разговоры причинят мне боль. Он ошибался. Боли не было. Злости не было. Гнева не было. Даже ненависти не было.
Опекун проникся моими словами и доставать излишним вниманием перестал, вспомнив, что я вообще-то совсем не хрустальная ваза.
Жизнь не спеша входила в колею.
Остаться в этом городе навсегда мы решили с папенькой единодушно. Тут уже все, почти как родные. К тому же Сыч обещал Лазарю Моисеевичу присмотреть за дочерью, об участии которой в процессе отправления Фимки в места не столь отдаленные мы решили еврею не рассказывать. В принципе, девица была в своем праве. Отомстила за мать. Где-то даже одобряю. То, что ради этого пришлось убить Марину… не знаю. Не мне судить.
Селиванов, наконец, удалился, пообещав явиться завтрашним утром на булочки с чаем, которые обещал приготовить Сыч. Я-то со жратвой вообще не в ладах.
Оставшись одна, я повернула голову и посмотрела на большой подоконник нашей застекленной террасы. Там, радуя глаз, стояла та самая сова, унесенная мной в ночь убийства Марины.
Разумовский многое понял, но не все. Фима знал, что отец подменил бриллиант. Ему об этом сказала я. И знал, куда конкретно сунул камень старый еврей. Поэтому и принес на бои эту очаровательную совушку, один глаз который был по-настоящему стеклянный, а второй, стоил, как парочка маленьких «боингов». Именно там мы договорились встретиться. Правда, еврейчик не ожидал, что его сообщником все это время была женщина. Общаясь и с Фимой, и с его отцом, я всегда использовала специальную программу, меняющую голос. Из-за убийства Ника наша с Фимкой встреча так и не состоялась. Увидев сову в ночь убийства совершенно несчастную и одинокую в коридоре, я естественно захватила птичку с собой, чтоб устроить ей новой местожительства.
Берг же, после смерти Марины обнаружил пропажу керамической фигуры, но свято верил, драгоценность все же прихватил сынок, активно теперь косящий под психа.
Не могу сказать, что мы с Сычом бедны. Наоборот. Только его накоплений хватит до конца жизни нам обоим и еще останется внукам, причем моим. Но я хорошо помнила то чувство, и мысли, крутившиеся в голове несколько лет назад. Грабить у богатых, чтоб отдавать бедным. Может кто-то счел бы это пафосом и понтами, но ежемесячно мы с папенькой объезжали несколько детских домов, решая их финансовые проблемы и помогая всем, чем могли помочь. Я – в память о родителях и брате, которые, по моему разумению, непременно заслуживали рая. Сыч, возможно из-за меня. Молился, чтоб я успокоилась, прижала задницу и зажила обычной жизнью.
Ту картину Уорхола я практически сразу продала, а деньги перевела глупой девочке Лене, чтоб она могла уехать в другой город и начать там новую, счастливую жизнь вместе со своим ребенком.
Как-то так…
Разумовского Сыч вообще не вспоминал, поставив большой жирный крест на этом имени. Он прекрасно знал, кто нас продал Ланскому, но мстить, почему-то не рвался.
А я думала. Каждый день. Но не о том, чего боялся папенька. Любая разумненькая девочка в момент, когда ее спасает рыцарь в блестящих доспехах, всегда притворяется нежной, ранимой, и желательно, упавшей без чувств. Это закон всех сказочных историй. По крайней мере, для меня. Конечно, я прекрасно знала, кто меня вынес из дома, грохнув Ланского с его бугаями. Все, что говорили мои мужчины, я тоже слышала. Только вот ведь какое дело. Сашенька крайне категоричен и упрям. Засвети я в тот момент свое весьма даже сознательное состояние, убежал бы, матерясь и ругаясь, что все бабы – стервы. Нет. Хочет парень драмы – будет ему драма. Только я ведь девочка тоже крайне твердолобая, и в отличие от Разумовского хочу большого светлого чувства и того самого единственного под боком. Как? Пока не знаю. Но я обязательно что–нибудь придумаю.
Откинувшись на кресло, я смотрела на медленно опускающееся за горизонт солнце. Последние блики скользнули по стеклам окон, и прыгнули прямо на крайне дорогую моему сердцу совушку. Птичка, будто встряхнулась, подмигнув мне бриллиантовым глазом.
Да. Я обязательно что-нибудь придумаю.
Конец