24

Они медленно брели по сияющему пустому пляжу, обходя пронумерованные шезлонги. Хайнц неожиданно сказал:

- Ты с такой добротой рассказываешь обо всех: русских, евреях, французах. Ты только немцев не любишь.

- Неправда!

- Ну кроме одного, разве что.

- Хайнц, немцы - чувствительные и даже сентиментальные люди, но испорченные своим чрезмерным пристрастием к правилам и организации. Ты понимаешь, о войне я не говорю. Хотя там, может быть, именно эта смесь и была самым страшным... Но это обсуждать неинтересно.

Хайнц сел в шезлонг. Лору он одел, а сам замёрз и теперь укрылся от ветра, который прошивал его насквозь. Он смотрел на песок, не желая показать Лоре слишком блестящие, надутые ветром глаза. Её последнее замечание его задело. Но она, похоже, не заметила и продолжала:

- Нам преподаватель истории рассказывал, что во время подавления Веймарской республики рабочие отряды не поехали на помощь, так как не было денег на билеты. А когда полиция разгоняла демонстрацию, то в парке все бегали по дорожкам вокруг клумб. Рабочих избивали дубинками, но ни одно растение не помяли. Ни те, ни другие.

- Лора, перестань. Это карикатура. Я не верю, - он замолчал, а потом продолжил, (в голосе его звучала настоящая обида):

- Правила организуют жизнь, делают её легче, удобней для всех, кто живёт рядом. Всякое развитие - это повышение организации. Вспомни, ты ведь сама мне приводила пример из физики. Как это слово?

- Энтропия. Её понижение. Но...

- Подожди. Не повторяйся; я помню всё, что ты мне говоришь. Ты для меня слишком важна, я помню каждую твою фразу! Конечно, жизнь богаче правил. Но правила - это необходимые самоограничения, скобки. Мы, немцы, большинство из нас, умеем за них выйти, когда нужно. Но, милая моя, чтобы выйти за скобки, надо вначале их иметь!

Теперь он смотрел на неё. Она села рядом и провела рукой вдоль носа.

- Нет, - сказал он, - это ветер.

- Хайнц. Я хотела тебе рассказать... Я не знала, как это рассказать...

И она рассказала ему. Это была история её бабушки. Но тогда, во время войны, бабушкой она не была. Галька Мирошниченко была тогда ненамного старше Лоры, такая же маленькая и хрупкая, дважды уже вдова от двух войн, с пятью детьми на руках. Теперь у неё в доме возле Луганска на постое стояли немцы, второй муж погиб в первый месяц войны, а старший, любимый сын от первого брака - красавец, умница, политрук Красной Армии, коммунист - пропал без вести.

Лора рассказывала, а Хайнц, не отрываясь, смотрел на соседний шезлонг номер 215. Почему-то он на всю жизнь запомнил номер шезлонга напротив.

- Бабка у меня была настоящая хулиганка. После того, что ей пришлось пережить, она уже ничего не боялась. Я помню, как она ругалась с соседом-коммунистом после того, как покрестила в церкви - тайно от родителей - меня, свою внучку, и его собственных мальчишек-близнецов: "Ничего вы мне не сделаете! Мне немцы ничего не сделали!"

- Хайнц, - продолжила Лора, поворачивая его лицо к себе, - я не представляю, как я могла забыть. Я ведь эту историю знаю с тех пор, как помню себя. Но здесь, в Германии, не вспоминала ни разу! Выпало из памяти, не знаю почему...

А бабка, знавшая немного по-немецки ещё с прошлой оккупации, показала стоявшему на постое молоденькому немцу-офицеру фотографию своего любимого сына в форме политрука Красной Армии в надежде, что немец его где-нибудь видел. Ведь "пропал без вести" - не значит погиб. Может, в плену? Может, кто-нибудь видел...

- Немец так испугался: "Матка, ты с ума сошла! Я же должен расстрелять и тебя, и всех твоих детей! Спрячь эту фотографию и никому не показывай! Никогда! Подо что ты меня подводишь? Меня же самого расстреляют, если узнают, что я тебя отпустил!"

Лора расстегнула куртку и обняла Хайнца, пытаясь согреть, унять его дрожь.

- Поехали домой, - сказал Хайнц Эверс. Его вдруг поразила мысль, что это мог быть его отец.

Они уехали. И дома любили друг друга до глубокой ночи.


Загрузка...