Безнадежно.
Какой-то неизмеримый промежуток времени Эрика сражалась с ремнями, стягивающими запястья. От запрокидывания головы, чтобы взглянуть через плечо на их завязанные брезентовые концы, болела шея.
Каждое запястье было привязано порознь; потом оба ремня были связаны вместе. Чтобы освободиться, ей нужно было либо ослабить этот узел, либо выдернуть какой-то ремень из стола.
Пока что ее отчаянные рывки и извивания лишь затягивали узел еще крепче. Ослабить его она не могла.
— Роберт не был бойскаутом, — пробормотала Эрика, удивляясь хриплой скрипучести собственного голоса. — Где же он научился вязать такие узлы?
Потом со стоном вспомнила, что сама учила его. Урок жизни в лесу, старшая сестра учит братишку быть мужчиной. Что ж, теперь он мужчина, опасный мужчина.
И вскоре вернется перерезать ей горло.
«Ну и что, если перережет? — подумала она с внезапным приливом горестного отчаяния. — Что это меняет? Ради чего тебе жить?»
Эти вопросы причинили ей боль, потому что ответов у нее не было.
Жизнь ее была пустой много месяцев. Много лет. Она была постоянно занята по горло, но ее отчаянная деятельность представляла собой просто-напросто уловку, чтобы отвлечься от полной бессмыслицы существования. Она завела галерею, чтобы зарабатывать деньги, в которых не нуждалась, чтобы иметь повод для поездок на Средиземноморье, из которых возвращалась грустной, выжатой. Муж не любит ее и никогда не любил, женился на ней ради денег, гаррисоновского состояния, ее великолепного наследия, казавшегося ей бременем и проклятием.
У нее не было друзей, кроме болтливых сплетниц вроде Рейчел Келлерман. Горожане улыбались ей, потом шушукались у нее за спиной. Единственным близким человеком у нее был Роберт.
Психопат, который привязал ее к столу и вскоре убьет.
Сражаться нет смысла. Даже если она останется в живых, ее ждут мытарства похлеще всех прежних. Роберта на всю жизнь упрячут в тюрьму или в сумасшедший дом. Она превратится в объект презрительной жалости, на нее будут указывать пальцами. Она разведется с Эндрю и останется одна или будет жить с ним в формальном браке. Она…
Одна. Нет, это не совсем так. Даже без Роберта, без Эндрю она не останется в одиночестве.
С ней будет Бен Коннор.
Странно, что она едва не забыла о нем, роясь в обстоятельствах своей жизни.
«Ну и что, — подумала с горечью Эрика, — для него это лишь эпизод. Ничего не значащий».
Правда, он говорил другое. Сказал, что любит ее.
Мало ли что он сказал. Эндрю утверждал, что любит ее, и это было ложью. Роберт в детстве был ее задушевным другом, казалось, на всю жизнь. И вот каким стал теперь.
Любовь всегда была игрой, притворством. Полагаться на нее было нельзя. Разве мать не притворялась, что любит ее? Пока не отпала необходимость в притворстве и она не сбросила маску, перестав скрывать презрительное равнодушие к своим детям. Убирайся — таков бывал ее ответ всякий раз, когда сын или дочь обращались к ней за утешением. Это слово и позвякивание кубиков льда в стакане.
Мать покинула их, словно бросив на обочине пустынного шоссе. Она присутствовала в доме, но ни эмоциональной близости, ни теплоты понимания, ни любви не было, были только кислый запах перегара и холодная злоба в налитых кровью глазах.
И Кейт Уайетт… Дядя Кейт, как он требовал называть себя… Он был еще хуже. Даже не притворялся, будто любит их.
Она знала только одну настоящую любовь — отцовскую, но отца унесла смерть. Смерть, ставшая концом любви, концом надежды. Смерть, которая скоро заключит ее в свои холодные объятия.
Какая-то взрывная смесь чувств — страха и ярости — пронизала ее тело, и внезапно Эрика стала извиваться на столе, натягивать ремни в яростном отчаянии, сознавая лишь, что не хочет умирать здесь, в этой сырой темноте, не хочет, не хочет.
Запястья ее бешено вертелись, силясь высвободиться, ноги сгибались, и левая ступня слегка скользнула в сапоге.
Эрика замерла, тяжело дыша.
Ступня скользнула. Да, несомненно.
Но как это могло быть? Ведь икра привязана?
Несколько секунд Эрика неподвижно лежала, страшась пошевелиться, спугнуть какую-то предоставившуюся возможность.
Потом очень медленно изогнула спину, приподняла плечи и уставилась на левую ступню в резком свете керосиновой лампы.
— О, — прошептала она. И с шепотом появилась улыбка, вялая, неуверенная, первая за много часов.
Ее. Роберт допустил оплошность. Очень легкую, пустячную, но все же оплошность.
Привязывая ноги, он обернул ремень вокруг правой икры, прижав ее к столу. Но другой ремень наскоро обмотал вокруг верхней части голенища и затянул узлом.
У левой ступни была какая-то свобода движения в сапоге. Небольшая; сапог плотно облегал ногу, и ремень крепко его сдавливал.
И все-таки Эрика думала, что сможет высвободить ногу.
А если и высвободит? Что даст эта крохотная мера свободы? Эрика не представляла. Знала только, что какой-то успех лучше, чем никакого. Если до возвращения Роберта она сможет высвободить только ногу, пусть будет так. Добьется хотя бы этого. Не погибнет без борьбы.
Эрика долго трудилась над этой задачей, вертя ногой, сгибая колено, медленно таща ступню вверх. Ей мешал носок. Шерстяной, довольной толстый, поэтому он морщился на пальцах и лодыжке, образуя комок, мешавший движению.
Наконец она вытащила ногу из сапога и расслабилась, переводя дыхание.
Она добилась своего.
Что дальше?
Эрика оглядела стол, ее по-прежнему удерживали три ремня. Потом окинула взглядом зал, гладкий известняковый пол, высокий потолок и керосиновую лампу на каменном пьедестале.
В голову ей пришла безумная мысль. Лампа.
Она отвергла эту идею. Слишком рискованно. Безрассудно.
Эрика нерешительно обратила внимание к ремням на запястьях. Повертела предплечьями, абсурдно надеясь, что ремни чудесным образом ослабнут, но, разумеется, ничего подобного не произошло.
Она поймала себя на том, что снова смотрит на лампу.
Да, идея безумная. Но возможно, это единственная ее надежда.
Лампа была одной из тех, что они с Робертом принесли из сарая. Видимо, изготовленной в начале века. Стеклянный корпус представлял собой резервуар с керосином, фитиль подводил горючую жидкость к горелке.
Если она дотянется левой ногой до лампы, сбросит ее на пол, то стекло разобьется, керосин выльется и запылает.
— И стол вспыхнет, — заключила шепотом Эрика, — а ты сгоришь заживо.
Да. Такое вполне возможно.
Однако…
Ремни прибиты к нижней стороне стола. И огонь, пылая прямо под ней, может прожечь их, ослабить настолько, что она сможет высвободиться.
Или ремни уцелеют, а она будет жариться заживо или задыхаться от дыма.
— Забудь об этом, — резко сказала она. — Придумай что-нибудь другое.
Должен существовать еще какой-то способ. Менее опасный, менее непредсказуемый.
Однако никакого другого плана на ум не приходило.
Эрика усомнилась, что стол загорится. Будет тлеть, и все. А дым… так, может, в лампе не столько керосина, чтобы задохнуться в его дыму.
— Нет, — сказала она. — Ничего не выйдет.
Но тем не менее вытянула ногу для пробы и легонько коснулась лампы.
Она достанет до нее. Нужно только согнуть пальцы у основания корпуса и дернуть на себя…
С колотящимся сердцем Эрика отвела ногу и лежала неподвижно в страхе от одержимости этим самоубийственным планом.
Должна существовать какая-то менее опасная альтернатива. Она пока не может додуматься до нее, но додумается. Нужно время.
Но времени явно остается немного. Сколько она проспала? Уже, видимо, наступила ночь. Роберт может вернуться с минуты на минуту. И тогда…
Взмах ножа, рассекающий сонную артерию, и она будет истекать до смерти кровью на жертвенном столе, как персонаж из мифа или как Шерри Уилкотт, прибитая обескровленной, голой к берегу Барроу-Крик.
Подробности вскрытия были скрыты от прессы, в «Реджистере» сообщалось только, что орудием убийства служил нож. Но Бен Коннор откровенно рассказал ей об этом деле. Сказал о четкой, широкой ране на горле, полукруглом разрезе, рассекшем нежную плоть девушки от уха до уха.
Слушая Коннора, Эрика вспоминала книги, которыми они с Робертом зачитывались в библиотеке Грейт-Холла, покрытые плесенью тома со сказками, мифами, пьесами, которые они читали вслух длинными, тоскливыми днями, древние пьесы Эсхила, Софокла, Еврипида, представления, которые разыгрывали здесь, в этом лабиринте известняковых пещер, даже в этом зале, перед троном с рыжими прожилками, напоминающими цветом засохшую кровь.
Ритуальные жертвоприношения совершались во многих этих мифах, поэмах, пьесах. Зачастую в жертву приносили животное, но не обходилось и без человеческих жертв, наследия древних времен. Самой громкой была история Ифигении, дочери Агамемнона, приведенной к каменному алтарю в лесу, где жрец перерезал ей горло, дабы умилостивить разгневанную богиню Артемиду.
Может быть, они с Робертом разыгрывали эту сцену, совершая ритуал картонным ножом? Может, он бывал жрецом, а она стоической девушкой?
Эрика не могла припомнить. Возможно. Такие игры бывали у них здесь, в свете керосиновой лампы. Другие дети играли в полицейских и грабителей, ковбоев и индейцев, космонавтов и марсиан, но гаррисоновские дети не походили на них. Они играли в мифы, только вдвоем.
Роберт скоро появится. И на сей раз это будет не игрой, нож будет не картонным.
Лампа. Эрика смотрела на лампу, на неровное пламя.
Это единственный способ.
Это может сработать.
Эрика потянула ремни. Бесполезно.
— Я не хочу делать этого, — негромко произнесла она.
Однако нога ее уже тянулась к лампе, она уже ощущала жар пламени сквозь просторный шерстяной носок.
Она медленно загнула пальцы у основания лампы.
Один рывок, лампа упадет на пол и взорвется, как маленькая бомба.
Она могла это сделать. Знала, что могла. Но колебалась, все еще испытывая страх, сильный страх.
Страх перед чем? Перед смертью? Когда она уже выяснила, что у нее нет ничего, ради чего стоило жить? Ничего, кроме одиночества в доме, очень большом и очень пустом, с мужем, который никогда ее не любил, — и в маленьком коттедже, тайных свиданий с мужчиной, который, должно быть, лгал, говоря, что любит ее, мужчиной, который предаст или покинет ее, как Эндрю, как Роберт, даже как отец…
От жара лампы носок начал тлеть. Пальцы жгло.
Коннор уйдет от нее или будет тянуть с нее деньги, и в любом случае она будет одинока, как в нью-хемпширской школе, или на пристани в греческой рыбачьей деревушке, или где угодно, в любой из дней ее жизни.
Слезы туманили глаза. Эрика зажмурилась. Ей хотелось уйти из жизни. Заснуть и не просыпаться. А в сновидениях она будет бежать, вольно бежать полями и лесами, бежать и никогда уже не слышать ни единой лжи, не переживать ни единой утраты…
Бежать…
Тут ее глаза открылись, и Эрика поняла, от чего убегала, — это было очевидно и ясно впервые в жизни — и в этот миг неожиданной ясности она поняла, что должна жить и ради чего.
— Ну, давай же, — прошептала она, все ее тело напряглось. — Черт возьми, отбрось страх, сделай это, и все, сделай немедленно.
Колено ее согнулось, сдвинув с места лампу, та качнулась и стала крениться вперед.
Потом полетела вниз. Вертикально.
Эрика видела, как падает лампа, и за секунду до ее удара об пол, поняла, что совершила жуткую ошибку.
Роберт, с дрожью отходя от нервного напряжения, стоял у окна лачуги еще долго после того, как обе полицейские машины скрылись в темноте.
Ему было страшно. Этот разговор встревожил его. Мышление, всегда такое ясное, так хорошо организованное, казалось хаотичным, рассеянным.
Они играли с ним — Коннор и Элдер. Будто кошка с мышью.
Разговоры о нем и Эрике, их детстве, играх, той ночи в Грейт-Холле, когда они осиротели, были хитростью, придуманной, чтобы толкнуть его на роковую оплошность. И он едва не стал жертвой их плана. Едва не утратил контроль над собой, едва не сказал правду, где находится Эрика, или достаточно правды, чтобы вызвать у них улыбки заплечных дел мастеров.
Сволочи.
Он недооценил Коннора. Этот человек не такой тупица, как кажется с виду. А Элдер…
Роберт содрогнулся, словно в приступе рвоты.
Элдер напугал его. Он знал о газетном заголовке. Откуда?
Проницательность такого рода — дар Матери. Это единственный ответ. Она взяла их обоих в подручные. Оба они, сознавали это или нет, теперь служили богине.
И все равно причины для страха нет. Он сумел перехитрить таких людей, как Коннор и Элдер, хоть грозная Мать и взяла их под свой защитный покров.
Нужно быть осторожным, вот и все. Нужно — как это теперь говорят все болтливые глупцы, падкие на популярный жаргон? Сфокусироваться. Да. Этой ночью нужно сфокусироваться только на Эрике, ее участи и сложных переплетениях судьбы, накрепко связавшей парадигмы их жизней.
Нельзя позволять себе ошибок. Надо думать так же, как враги, предвидеть их стратегию.
Они покинули его. Он наблюдал, как постепенно уменьшаются огни их машины, пока свет их фар не исчез за поворотом дороги. Их нет.
Но неужели Коннор или Мать, играющая на нем, как на лире, оставят его этой ночью без наблюдения?
Должен быть какой-то наблюдатель. Кто-то поставленный на пост, наблюдающий за ним из какого-то укрытия в лесу.
Стоит ему выйти из лачуги, за ним будут следить. Он приведет их прямо к входу в пещеру, они арестуют его, спасут Эрику, все испортят.
У них наверняка такой план.
Роберт неторопливо кивнул, отвернулся и стал смотреть на пляшущее в камине пламя.
Все его враги очень хитры. Иногда он даже задумывался, не нарочно ли они подсунули ему Шерри Уилкотт, чтобы соблазнить его на деяние, которое у них называется преступным. Может, они наблюдали за ним, даже когда он впервые встретился с этой девчонкой.
Возможно ли такое? Неужели старый Пол Элдер или сама Эрика сидели в кустах возле пруда? Неужели они хитростью заставили Шерри служить приманкой, чтобы поймать его в ловушку? Неужели предвидели, к чему это приведет?
Надо полагать, они все на это способны — и ведьма Эрика, и Элдер со вторым, как у Тиресия, зрением, и Коннор, у которого за широким, простоватым лицом таится лукавый ум.
Да, они в самом деле могли сделать это, организовать все произошедшее, хотя тогда в своей наивности он не подозревал ничего. Он знал только, что это был летний день, жаркий и солнечный, хороший для прогулки.
Шел месяц июнь, названный так в честь Юноны, царицы богов, она была Герой, была Матерью всего сущего, неутомимой в своей плодовитости. Лес буйно зеленел, все цвело, и он упивался его видом, запахом, шумом — жужжанием насекомых, шелестом листвы, ароматом жимолости, стенами и пологом бесконечной зелени.
Прогулка его по лесу длилась несколько часов и казалась бесцельной, но его вела судьба или, может, заклинание Эрики. Надо будет спросить ее. Этой ночью.
Как бы там ни было, он окончил путь у небольшого пруда возле Грейт-Холла, с голубой водой, окаймленного высокими деревьями. Назывался пруд Тертл-Понд[8], это название он помнил с детства.
Обычно возле пруда никого не бывало; для купания есть места получше. Но в тот день там кое-кто был.
Девушка лет девятнадцати, с распущенными, сияющими на солнце золотистыми волосами. Она испугалась, увидев его.
— Привет, — сказал он, удивляясь этому редкому случаю, возможности поздороваться с кем-то. — Извини, если напугал.
Девушка слегка успокоилась. Но не сводила с него взгляда, когда он подходил ближе, и в ее глазах была знакомая настороженность. Она знала его. Знали все в городе. Как лесного отшельника, придурка с бугра.
Но тогда не испытывала ни ненависти, ни страха. Он был просто-напросто местным эксцентриком. Безобидным. Даже вызывающим интерес.
— Я Шерри, — сказала девушка. — Шерри Уилкотт.
Он кивнул.
— Роберт.
И сел рядом с ней, какое-то время оба молчали. Смотрели, как дикая утка скользит по поверхности пруда, взмахивая крыльями. Слушали шум ветра в кроне деревьев.
— Здесь произошла скверная история, — сказал Роберт. — Много лет назад.
— Что за история?
— Погиб человек.
Это упоминание о смерти как будто испугало девушку. Чтобы успокоить ее, он спросил, почему она пришла сюда.
— Поссорилась со своими, — ответила Шерри.
Его молчание развязало ей язык. Шерри поведала ему, что родители неодобрительно относятся к тем ребятам, с которыми она водится, ребятам с татуировками, с накачанными мышцами, играющими в бильярд в тавернах. Она назвала их байкерами. Это слово Роберт слышал впервые, но понимающе кивнул.
Собственно говоря, он понял все, что было существенно. Он знал, что такое одиночество, что такое взрослые, лишающие тебя свободы. И рассказал ей об интернате, директоре, дразнящихся детях и мистере Фернелле, опекуне который разлучил его с Эрикой и отправил в тот ад.
До сих пор он еще ни разу не говорил об этих вещах. И ощущал легкость, доходящую до головокружения, делясь ими с внимательной слушательницей.
— Бедняга, — посочувствовала Шерри. Спросила, каково жить в одиночестве. Он ответил, что к этому можно привыкнуть.
Тогда она достала из сумочки самокрутку, тщательно обернутую папиросной бумагой.
— Это косячок. Хочешь, выкурим на пару?
Они выкурили самокрутку вместе. Роберт знал кое-что о галлюциногенах и наркотиках. Он делал курения из собранных в лесу коры, листьев и смолы; сгорая в жаровне, они испускали клубы волшебного дыма. Но марихуаны не пробовал ни разу.
Его охватили странные ощущения. Солнце стало ярче. Мир начал вращаться быстрее. Они с девушкой рассмеялись безо всякой причины над пробегавшим бурундуком.
Он почти не удивился, когда Шерри сняла блузку и шорты, оставшись в трусиках и лифчике.
— Становится жарко, — сказала она, хихикнув. — Давай искупаемся.
И прежде чем он успел что-то ответить, вошла в пруд. Он наблюдал, как она плещется на мелководье, почти голая, ее белокурые волосы разлетались мокрыми, слипшимися прядями.
— Иди сюда! — Она махнула ему рукой.
Он снял ботинки, брюки, но после секундного колебания остался в рубашке. Вошел в воду, и она рассмеялась.
— Сними рубашку. Промокнет.
Он лишь пожал плечами и нырнул, намочив холодной водой рубашку, волосы, бороду, потом вынырнул, по лицу его текла вода, волосы спадали назад львиной гривой.
Шерри наблюдала за ним, и внезапно он увидел себя таким, как виделся ей, — тридцатидвухлетним, загорелым, с рельефными мышцами, проступающими под прилипшей к телу рубашкой. Он еще никогда не думал о себе как о мужчине, никогда не представлял себя объектом желания. До этой минуты.
Шерри стала обеими руками убирать с глаз волосы, груди ее подрагивали под мокрым, едва вмещавшим их лифчиком.
— Ты парень что надо, — говорила она с озорной улыбкой, — Немного стеснительный, но ничего. Ты мне нравишься.
Он не знал, что ответить.
— Я разденусь, — лукаво прошептала она, — если ты тоже разденешься.
Руки ее пошевелились за спиной, потом лифчик упал, и Шерри оказалась голой выше талии. Бросила лифчик на берег и стояла подбоченившись. Ему пришла на ум Леда, царица Спарты, купающаяся голой в Евроте.
Если она Леда, то он олимпийский бог Зевс, который явился к ней в образе лебедя. Явился и… покрыл ее… совокупился с ней…
Роберт никогда не делал этого и не собирался. Но Леда-Шерри протянула к нему руки, ее цепкие ладони лежали на его широких плечах, груди ласково терлись о сморщенную ткань его рубашки, губы соприкасались с его губами и казались наэлектризованными.
Голову его внезапно заполнило какое-то клокочущее неистовство. Солнечные блики слепили его со всех сторон. Он поцеловал ее, испытывая наслаждение. Волосы девушки были мягкими, как молодая трава, первые нежные побеги, поднимающиеся зеленой дымкой.
Он переменил позу, широко расставил ноги, повинуясь инстинкту, фаллос под старыми трусами был твердым, большим, требовательным. Он целовал ее лицо, ухо, шею, поток новых ощущений привел его в бурное волнение, подобного которому он еще не испытывал, а ее ладони гладили ему спину, руки, потом ее пальцы стали расстегивать пуговицы его рубашки.
Послышался конвульсивный вздох, изданный кем-то или обоими, он обхватил Шерри за талию и притянул к себе, собираясь взять ее тут же, войти в нее, положить конец этой сладкой муке. Думать он был не способен, но в его сознании возник зрительный образ обнявшихся мужчины и женщины, спаривающихся в пруду, в пляске обоюдной страсти, потом этот образ сменился другим, ему представились лебедь и женщина, небесный отец и дева, лебедь чудовищно большой, раздувшийся от желания, и уступающая с вскриком Леда.
Его рубашка распахнулась.
Шерри расстегнула ее, откинула полы, стянула мокрую ткань с его плеч на бицепсы, он ощутил ее пальцы на своей груди и замер.
Она вдруг ойкнула, в ее голосе прозвучала странная нотка.
Он попытался удержать Шерри, но она отпрянула, глядя на него, и лицо ее изменилось.
— О Господи. Что… что случилось с тобой?
Она смотрела на его шрамы.
На сетку, переплетение шрамов, облегавшее торс, как сеть судьбы человеческую жизнь. Горизонтальные полосы, широкие и жесткие, походили на веревки, пересекающие их тонкие линии сплетались между собой на ткацком станке его тела.
Шрамы шли вверх от пупка причудливыми, словно нити гобелена, узорами. Живот и грудная клетка были изборождены рубцами, белыми, неровными, безволосыми. От паха до плеч он был массой унявшейся боли, искромсанной плоти.
— Что с тобой сделали? — шептала она сквозь слезы. — Что с тобой сделали?
Он подумал, что знает, как успокоить ее. Она вообразила его жертвой какой-то ужасной пытки. Если узнает правду, то сможет понять.
— Никто ничего со мной не делал. Это я сам.
— Сам?..
Шерри стала пятиться, выставив вперед ладони, и он осознал, что все испортил своим объяснением. Но еще можно было ей втолковать, что бояться не нужно.
Он начал рассказывать девушке о храме тела, о том, что этот храм должен быть посвящен святым, обитающим в природе. И мог бы рассказать еще многое — о бронзовом ноже, которым пользовался, купленным в антикварной лавке, о том, как очистил нож в огне, о том, как красивое лезвие мерцало в свете лампы, когда он отверзал красные уста в своей плоти.
Но у него не нашлось возможности это сказать. Шерри внезапно повернулась, вскарабкалась на берег, схватила лифчик, потом одежду и завизжала:
— Ненормальный извращенец, гнусный извращенец, не подходи ко мне, не подходи!
Стоя по пояс в воде, он протягивал к ней руки, безмолвно умоляя выслушать.
— Гнусный псих! Не подходи!
Когда она собрала одежду, голос ее стал язвительнее, и жестокие оскорбления полетели в него, будто камни в съежившуюся от ужаса собаку…
— Чокнутый извращенец, не ходи за мной, не прикасайся!
И побежала, продолжая визжать, визжать, потом с развевающимися за спиной золотистыми волосами скрылась среди деревьев.
А покрытый шрамами Роберт умирал душой, стоя один в пруду, где много лет назад имела место смерть иного рода.
Он вылез на берег, думая, не погнаться ли за девушкой, но колени у него подогнулись, и он опустился на траву в приступе боли, дрожь мучила его, как пытка.
А в мозгу звучал ее голос, визжащий голос.
И другие голоса, которых он не слышал много лет, возникающие, словно призраки из могилы, сливающиеся в яростный хор.
— Неполноценный…
— Извращенец…
— Гнусный педик, боится драться…
— Смотрите, как он ревет, козлик…
— Давайте еще раз всыплем ему, он напрашивается…
— Мы ненавидим тебя, Роберт, петух безмозглый…
— К мамочке захотел, хны, хны, хны…
Те голоса. Те колкости и насмешки, что преследовали его в школе. Они вернулись. Он снова был ребенком — несмотря на посвящение в мужчины, выгравированное белыми чертами на живом холсте его тела. Плачущим, одиноким ребенком.
Однако постепенно, в течение долгих недель, он уяснил, что мучившие его голоса — нечто большее, чем воспоминания. И начал понимать, что надо делать.
Именно тогда он взял бронзовый нож и наточил лезвие для нового дела. Для жертвоприношения.
Из камина раздался громкий треск узловатых поленьев, похожий на выстрел, и Роберт опомнился.
Он опять повернулся к окну. Подняв голову, оглядел небо. Вскоре должна была взойти луна. Рогатая луна, луна смерти.
Когда она будет высоко, его отыщут мучители. Нужно действовать быстро. Не мешкая.
«Думай».
Роберт стоял неподвижно, с закрытыми глазами, настраиваясь на частоту космического разума и вселенской души, небесной гармонии, которую Пифагор называл музыкой сфер.
В его сознании сложился план. Ответный ход, который обратит стратегию врагов против них самих.
Да.
Он это может. Может победить. Одержать верх над всеми ними.
Кивнув, Роберт опустился на колени и достал мешок, спрятанный под незакрепленной половицей, стараясь держаться подальше от окна.
Больше всего ему требовался тотем охотницы. Миниатюрный Иисус, кукурузный король in extremis[9]. Теперь это его тотем, с ним к нему переходит часть силы врага. Он надел цепочку на шею и спрятал распятие под рубашкой.
Взял и шарф Эрики, сунул в карман брюк. В этой ткани он ощущал дух сестры, отпечаток ее личности.
И пистолет. Роберт не любил пистолеты, как и большинство современных вещей, сошедших с конвейера, отмеченных холодным блеском индустриального века. Тем не менее сунул оружие за пояс брюк позади правого бедра, где оно прижалось к пояснице подобно холодной, костлявой руке.
Запасные патроны, взятые у Дианы этого леса, Роберт положил в нагрудный карман рубашки. И застегнул его, чтобы это сокровище не выпало.
В коробке осталась только грязная, ненужная сейчас одежда и еще одна вещь, маленькая, плоская, прямоугольная.
Визитная карточка Эндрю Стаффорда. Он забыл о ней.
Роберт взял ее и прочел надпись на обороте.
«Нам нужно поговорить».
Ему не хотелось тратить время на Эндрю, когда его призывает судьба. Он смял и отбросил карточку.
Но…
Эндрю при желании может устроить ему неприятность. Большую.
Дела с ним могут занять час, а то и два, зато он избавится от него и от угрозы, которую Эндрю представляет собой.
— Избавление, — прошептал он.
Избавление от Эндрю. От Эрики. От мучающих его голосов. Даже от подозрений Коннора, если план будет развиваться так, как он надеется.
На какой бы риск он ни пошел, вознаграждение все оправдывало. В случае успеха его больше не станут преследовать ни люди, ни боги. Он сможет снова вернуться в общество. Козла отпущения, чудесным образом очищенного, будут приветствовать у городских ворот. Пятно загрязнения будет снято с просителя, и начнется праздник.
В таком случае это нужно сделать. Позвонить Эндрю. Встретиться с ним.
Убить его.
Потом совершить обряд в пещере и погрузить руки в чашу с ритуальной кровью сестры.
Ошибка — глупая, непростительная ошибка.
Лампа ударилась об пол в разлетевшихся осколках стекла и вспышке пламени. Эрика инстинктивно отвернула лицо от этой шрапнели и жара. Ее щека онемела. Может быть, рассечена, но сейчас это не имело значения. Ничто не имело значения, кроме того, что она все испортила, черт возьми, загубила единственную возможность.
Она недостаточно сильно дернула лампу. Нужно было ее швырнуть, чтобы лампа разбилась под столом. Вместо этого она ее просто свалила, и лампа упала вниз, не долетев до стола целый ярд.
Дым заполнил пещеру едким запахом. Жар слегка ослабел, и Эрика осмелилась открыть глаза.
По известняковому полу растекалась пылающая лужица керосина, испускавшая густой дым, но слишком далеко от стола, чтобы помочь ей.
Эрика принялась извиваться в надежде, что ремни каким-то чудом ослабнут, но они все так же крепко держали ее.
Дыма становилось все больше. Эрика отвернулась и слабо закашлялась, думая, не задохнется ли до того, как выгорит керосин.
«Отличный план, — с горечью подумала Эрика. — Просто великолепный».
И снова потянула ремни. Разумеется, они оставались прочными. Пламя даже не касалось нижней части стола. Не опалило и не ослабило их.
Глянув опять на огонь, Эрика увидела, что дыма становится меньше, а керосиновая лужа быстро убывает. Она не задохнется. Но когда огонь погаснет, окажется в темноте, по-прежнему привязанной и еще более беспомощной, потому что не может видеть.
«Глупо, — сказала она себе. — До чего глупо было делать эту попытку».
Щека теперь болела. Эрика чувствовала, как по лицу стекает теплая струйка крови. Ее поранило осколком стекла, но, кажется, несильно…
Стекло.
Новая мысль и внезапное, отчаянное побуждение.
Стекло? Осколок стекла — в пределах досягаемости? Инструмент, которым можно воспользоваться, разрезать путы?
Эрика изогнула шею, осмотрела наклонную плоскость стола и в самом деле увидела длинный зазубренный осколок неподалеку от привязанных запястий, над левым плечом.
Осколок поранил ей щеку и упал поблизости, Эрика была почти уверена, что сможет дотянуться до него.
Вертя запястьями, она стала нашаривать осколок пальцами правой руки, но не могла дотянуться.
Черт возьми, нет!
Эрика яростно задергала ремни, вытягивая правую ладонь, и кончиками указательного и среднего пальцев уцепила драгоценный осколок.
Он дрожал в них. Осторожно, очень осторожно она приподняла его и стала переправлять в ладонь, сгибая большой и остальные пальцы, пока надежно не завладела им.
Острые края оставили тонкие порезы на пальцах и ладони. Ну и пусть. Боль ничего не значит. У нее появилась возможность. Только это важно. Возможность.
Пещера погрузилась во тьму.
Это произошло в одно мгновение. Были тускнеющее зарево огня, пляска красных и оранжевых отблесков на стенах, затем внезапно наступила полная чернота.
Огонь догорел.
Эрика ничего не видела. На какой-то миг ей показалось, что от неожиданности она выронила осколок.
Нет-нет, он по-прежнему в руке.
Значит, все в порядке. Зрение для этого не нужно. Можно действовать на ощупь.
Изогнув правое запястье, Эрика нашла брезентовую петлю, удерживающую левую руку. Осторожно приложила острую кромку к ремню и стала медленно его пилить.
Взад-вперед, взад-вперед. Брезент должен поддаться. Должен и все тут.
Без света она не могла определить, есть ли какой-то успех. Плечи ее болели. Воздух был едким от неразошедшегося дыма. Дышалось с трудом.
Было что-то невероятно знакомое во всем этом — стеснении в груди, извивании тела, столе, холодном и гладком под ее спиной, словно отделанная кафелем душевая…
Вот-вот. Утренний душ после четырехмильной пробежки на рассвете. В конусе горячих струй она намыливала волосы и кожу, чувствуя себя бодрой, радостной. Потом отодвинулась дверь, появился Эндрю, ворвался, грубо овладел ею в страстном порыве, едва ли не насилуя собственную жену, прижатую к кафельной стенке в потоках мыльной воды.
При этом ненавистном воспоминании Эрика застонала.
То, как он ее брал, было зверским, как преступление, и совершенно непохожим на то, что бывало у нее с Беном Коннором. Бен никогда не торопился и не принуждал ее. Его большие ладони медленно двигались по белым холмикам ее грудей, по плоскому животу, он доводил ее до оргазма за секунду до того, как извергал семя.
Что-то треснуло.
Эрика услышала этот самый желанный на свете звук, негромкий протест рвущегося брезента.
И потянула левый ремень. Он ослаб, разлохматился, но все еще удерживал ее.
— Ну, давай же, — прошептала она и вновь принялась резко водить по ремню осколком, не обращая внимания на боль и усталость в руках.
Эрика подумала об обоих мужчинах в своей жизни. Один такой культурный, благовоспитанный, другой неотесанный, грубоватый — однако же Эндрю мог обидеть ее, испугать, а Бен Коннор нет.
Правда, она тоже могла его обидеть. И невольно обижала. Обижала своей необъяснимой отстраненностью, оборонительной недоверчивостью, невысказанным ожиданием развода, которые он явно воспринимал как отчуждение или в крайнем случае холодность. Обижала его, бегая, постоянно бегая. От него, от прошлого — от всей боли, которую очень трудно переносить.
Может быть, он понимал что-то, но мало. А она не говорила ему, потому что не знала этого и сама.
Ну что ж, теперь знает и скажет. Бегать больше не будет ни от него, ни от кого бы то ни было. Она всю жизнь бегала, искала, пыталась найти какие-то смысл и цель в казавшемся пустом существовании. Но смысл заключен не в чем-то внешнем, он внутри, и, дабы освободиться, нужно только отпереть сейф, в который она заточила свое сердце.
Она свыклась с настороженностью и страдала из-за этого. Теперь пришло время вновь открыть для себя доверие.
Вот что ей требовалось сказать Бену Коннору, человеку, вполне заслуживающему это услышать. И потому она не могла умереть.
Когда Эрика снова потянула ремни, левый порвался, и рука оказалась свободна.
— О, слава Богу. — Голос ее повторился эхом в темноте — Слава Богу.
Она вытянула левую руку, наслаждаясь движением, работой затекших мышц, медленным, жгучим покалыванием, идущим от плеча к кисти.
Затем подняла ее над головой и попыталась взять ею осколок стекла.
Попытка не удалась. Пальцы были скользкими от пота, осколок упал на стол и заскользил по наклонной поверхности.
Эрика услышала, как он негромко звякнул, упав на пол.
Ну и пусть. Она может отвязаться сама.
И принялась левой рукой сражаться с узлом, которым был завязан другой ремень. Узел был тугим, сложным, как гордиев, но она теребила его пальцами с отчаянным упорством.
Она будет жить. Теперь Эрика это знала. Выберется из подземелья, найдет Коннора, скажет все, что ему нужно услышать, но первыми ее словами будут: «Я люблю тебя».
Он часто говорил ей эти слова. Страх мешал ей ответить, как следовало. Страх удерживал ее в супружеской постели, она не хотела быть женой Эндрю, но боялась пойти на полный разрыв. Теперь уже все.
— Я с ним разведусь, — прошептала Эрика, и, когда она высказала эту мысль вслух, к ней пришла решимость. — Разведусь с этим скотом.
Притом не потихоньку. Она устроит шумный развод, пусть все увидят, что он собой представляет. Разделается с ним.
Он женился на ней ради денег, но не получит ничего, ни цента. Она выметет его из своей жизни, как сор, начнет заново, и с Беном на сей раз все будет как надо.
Узел развязался, ремень сполз, и обе руки стали восхитительно свободными.
Эрика полежала, тяжело дыша, нервы плеч, рук и шеи горели, как провода, передающие сигналы боли. Усталость ее была не просто физической, то было полное изнеможение, наступающее вслед за эмоциональным катарсисом. У нее было такое ощущение, словно она взобралась на гору и с вершины увидела новый горизонт. Она чувствовала себя обессиленной. И могла бы проспать несколько лет.
Однако Эрика согнулась и потянулась к правой ноге, привязанной последним ремнем. Пришлось шарить пальцами в темноте, пока она не нашла узел. Справиться с ним оказалось так же легко, как развязать шнурок на обуви, она даже ощутила странное разочарование, когда наконец свесила ноги со стола и села.
— Ты добилась своего, Эрика, — прошептала она, и эта похвала вернулась к ней шелестящими отзвуками. — Молодчина.
Что теперь?
Вернуться к отверстию, разумеется. Подняться по лазу.
Роберт почти наверняка убрал веревку, но лаз узкий, с выступами, за которые можно цепляться руками и ногами. Придется карабкаться. Подъем будет трудным, но она в хорошей форме, и ради лучшего будущего стоит постараться.
Проблема лишь в одном. У нее нет света.
Лишь теперь Эрика осознала все значение этого факта.
Света нет. Ни лампы, ни фонарика, ни хотя бы зажигалки, потому что, черт возьми, она не курит.
Она ссутулилась, внезапное отчаяние сокрушило ее душевный подъем, лишило воли и энергии.
Темнота в пещерах полнейшая. На поверхности, в любом нормальном месте всегда есть какой-то свет. Даже в наглухо закрытой комнате непременно окажется лучик дневного или звездного света, пробивающийся в щель под дверью, или же отсвет светящегося циферблата, ночных огней. Но здесь нет.
Здесь чернота, беспросветная и всеохватывающая, как смерть.
А система пещер — это лабиринт, путаница тупиков и петляющих путей. Притом здесь много препятствий — сталактиты, выступы на стенах, неровный, ненадежный пол, иногда скользкий от плесени и подпочвенных вод, иногда покрытый трещинами, иногда с обрывами.
Без света она не сможет пройти и десяти ярдов, чтобы не заблудиться или застрять ступней в трещине, или сломать при падении лодыжку.
Без света она освобождалась впустую.
— Черт, — прошептала Эрика и обхватила себя за плечи, сдерживая слезы.
Теперь она не может сдаться. Она уже кое-чего добилась. И придумает еще что-то, дабы одолеть тьму. Дабы остаться в живых.
Но в таком случае нужно спешить, потому что вскоре должен вернуться брат.