Если я и хотела отыскать что-либо банальное в Пэмбертоне, то нашла это на моей работе в колледже.
Все в ней, начиная с комнатки с бетонными стенами, выкрашенными в бежевый цвет, потрепанной электрической пишущей машинки, тепловатой, в пластиковой упаковке пищи быстрого приготовления в кафе-закусочной и заканчивая редактированием информационного бюллетеня выпускников, было монотонным и усыпляющим.
Но это меня ничуть не заботило. Колледж представлял собой первую ступеньку к безопасности нашего с Хилари мира. Сама обыденность окружающего уже приносила успокоение.
Как бы я ни нервничала по поводу выполнения обязанностей на первой в моей жизни работе, я поняла с самого начала, что могу справиться с ней. Бюро по общественным связям в небольшом пригородном колледже на Юге, поросшем дикими злаками, частенько находит, что никаких связей-то и нет, так как нет самой общественности. Поэтому у меня было достаточно времени в ту осень, чтобы в течение долгого рабочего дня основательно познакомиться со всеми обитателями колледжа.
Моя начальница, угрожающих размеров, тяжело ступающая незамужняя дама на двадцать пять лет старше меня и с лицом, как сказала Тиш, похожим на перчатку бейсболиста, настаивала на том, чтобы я перезнакомилась со всеми в колледже.
— Связи с общественностью — это прежде всего связь с людьми, — часто повторяла мисс Дебора Фейн. — Если вы подружитесь с ними и станете понимать их проблемы, то вы никогда не будете испытывать недостатка в новостях. Первое правило для работников Бюро: надо хорошо относиться к вашим источникам информации и хранить их.
— У нее это звучит, как „Отдел городских новостей газеты „Вашингтон пост", — сказала я Тиш однажды после недели, проведенной в этой должности. — Все, от уборщицы до президента Симса, могут стать „источником информации".
— Мисс Дебора вела еженедельную рубрику в газете „Олбани геральд" в течение многих лет, — усмехнулась Тиш. — „Деббиз Дикси" называлась, если память мне не изменяет. Доморощенная мудрость и советы по разведению цветов. Пользовалась очень большим успехом в этом районе у дам определенного возраста, как говорят французы. Чарли называл ее столбец „Дебби готовит похлебку",[37] но при ней он так, конечно, не высказывался. Однако ты должна быть с Деборой осторожна. Она время от времени все еще делает рубрику для Бо Тернера в „Стандарте", и там часто звучат довольно мерзкие выпады против людей, которых мисс Фейн недолюбливает. Все, разумеется, написано сладким, как сахарин, стилем, полным праведного сожаления и так далее. По существу, мелочное маленькое злоупотребление такой же мелочной маленькой властью.
— Тиш, неужели ты думаешь, что что-то написанное обо мне мисс Деборой Фейн в газете небольшого городка сможет превысить боль, которую причинил мне Крис?
— А я думаю не о тебе!
И тогда я стала более осторожна в разговорах с мисс Фейн и старалась не жаловаться, когда она заставляла переписывать буквально каждую статью, подготовленную мной для бюллетеня, по два-три раза.
Кошмары Хилари ослабевали, и она в какой-то мере вновь впала в прежнее болезненное молчание. Я сделала бы что угодно, лишь бы уберечь дочку от новой боли.
Мисс Фейн настаивала, чтобы я познакомилась с профессорами, преподавателями и другими сотрудниками Пэмбертонского колледжа. Я выполнила ее требование и нашла, что в основном это были милые люди. Очень немногие из них смогли бы завоевать академическую крепость в „Айви лиг"[38] или даже в Эмори, но они были чрезвычайно приятны и без труда могли выражать свои мысли („И еще намного образованней, чем лошадники на той стороне Пэмбертона", — заметил Чарли).
Меня с готовностью, приветливо приняли в свою среду. Никто из нас, как я предполагаю, не питал особых иллюзий по поводу своей карьеры и способностей, и никто не зарабатывал большие деньги. Ланч в этой компании напоминал круиз по цене со скидкой: неплохо, если вы не жалеете о том, что не едете первым классом.
В течение долгого времени после того дня в „Королевском дубе" я не видела Тома Дэбни. Я очень старалась избегать встреч с ним.
За несколько недель до возвращения „зимних жителей" с их слугами и лошадьми Пэмбертон загудел, переполненный энергией и замыслами, как бы собирая силы для осеннего и зимнего сезонов. На нашей стороне города торговцы выкрасили заново витрины, установили новые тенты, отполировали бронзовые вывески и обновили измученные за лето цветочные ящики на окнах. В витринах антикварных лавок появились новые товары, а магазины на Пальметто-стрит выставили обувь Мод Фрайзон, сумочки и шарфы от Гермеса и различные сорта шоколада фирмы „Годива". Всевозможные виды шерстяных тканей и твида „Кларион" смотрелись как отважные знамена в изматывающей жаре сентября. Кожа, как свеженалитая черная патока, как старое виски в бочке, блестела за зеркальными стеклами. Фирмы, поставляющие провизию, и рестораны выставили в своих окнах сложные меню, а в маленьких магазинчиках изысканной пищи в дальнем конце Пальметто появились высушенные солнцем томаты и дары моря. Аругула[39] возвратилась на рынки продуктов.
Большие коттеджи и клубы кишели рабочими, которые красили, подстригали, высаживали и проветривали. Длинные нарядно окрашенные фургоны и трейлеры с грохотом въезжали каждый день на пыльные стоянки конюшен. Они были нагружены блестящим, толкающимся грузом, таким ценным, что фунт веса стоил фунт золота.
Золотая розга и Кружева Королевы Анны[40] одели поля и окантовали дороги, а в глубине лесов пеканы и клены начали посверкивать первыми языками пламени большого пожара, который был готов охватить их в полную силу лишь через несколько недель…
На улице Вимси пыль висела неподвижно в густом слоистом воздухе, как будто была растворена в янтаре. Солнце в полдень было не менее свирепым, чем в августе. Но в стороне, в лесу, где стоял наш маленький домин, по утрам и вечерам ощущалась прохлада, а воздух становился голубоватым, по-настоящему осенним, и однажды в туманный дождливый вечер я зажгла поленья, уложенные в камине Картером, и мы с дочкой мило поужинали, сидя подле огня. Это был чудный вечер, и, глядя в прыгающее пламя, я представляла себе ожидающие нас осенние и зимние вечера.
Тогда я была почти счастлива. В конце концов, очень хорошо, что мы переехали в Пэмбертон. Я смогу устроить мирную и обеспеченную жизнь для нас с Хилари.
Об этом я сообщила Тиш в середине месяца, когда мы втроем с Хилари поехали в пассаж „Фрэнч крик" на другой конец города, чтобы купить Хил школьные ботинки. Тиш не хотела ехать, заявив, что в пассаже слишком жарко, он переполнен по субботам и что я смогу купить ботинки получше в магазине „Детский час" на Пальметто. Но подруга прекратила спор, когда я сказала, что не собираюсь покупать модельные туфли ребенку, которому они станут малы через месяц, и вообще дети в школе у Хилари не носят никакой обуви, кроме кроссовок.
Мы поехали, и нас, как и предсказывала Тиш, теснили, толкали локтями, мы постоянно нарывались то на портативные приемники, то на одетых в брючные костюмы полных женщин, то на угрожающие стайки черных и белых подростков.
Тиш не возражала даже тогда, когда по дороге домой Хилари попросила остановиться у „Макдональдса", но войти в здание, чтобы поесть, отказалась наотрез. На этом ее терпение лопнуло.
Мы сидели в „блейзере" с кондиционером, ели жареный картофель, пили диетическую кока-колу, а когда Хил ушла в туалет, чтобы смыть с новой майки взбитые сливки с шоколадом, я, пользуясь уединением и появившимся во мне чувством нормальности, сказала Тиш, что, думаю, Хилари и я сможем устроить свою жизнь в Пэмбертоне.
— Ну что ж, хочется надеяться, что так и будет, — проговорила подруга. — Но я думаю, тебе придется делать это с учетом местных условий.
— Что ты хочешь сказать? Чем плохи мои условия? Я считала, что именно в этом и заключается смысл нашей новой большой попытки.
— Твои условия плохи тем, что ты ни на дюйм не делаешь уступки городу. Ты живешь в центре Старого Пэмбертона, и твои соседи — это самые старинные семьи, какие только у нас есть, включая некоторых „зимних жителей". А ты все еще ведешь себя так, будто бедна как церковная мышь.
Не носишь красивые платья, отдала Хилари в бесплатную школу, разрешаешь ей ездить в автобусе, хотя „Пэмбертон Дэй", закрытая частная школа, находится не дальше трех кварталов от твоей парадной двери. Наконец, ты не разрешаешь дочери брать уроки верховой езды, сама не проявляешь интереса к этому занятию и ведешь себя так, словно гольф-клуб и теннисные корты не для тебя. Даже ни с кем не знакомишься. Энди, это наш образ жизни, это то, чем мы занимаемся все свободное время. Это не… показное или преувеличенное. Это и есть мы. И ты живешь среди нас. Прости нам наши деньги и не суди нас слишком строго. Ты никогда не станешь частью Пэмбертона, если будешь продолжать притворяться, что он не существует. Ни ты, ни Хилари. Может быть, тебе безразлично, но наступит день, когда твоя дочка почувствует: что-то вокруг нее не так.
— Ты знаешь, что мне не по средствам „Пэмбертон Дэй", теннисный клуб и уроки верховой езды, — сказала я уязвленно: Тиш все это знала или должна была знать. — Тебе известно, сколько я зарабатываю и сколько плачу за аренду. Может быть, мы не бедны как церковные мыши, но мы, черт возьми, в самом деле бедны в понимании бедности „белыми воротничками". И я не собираюсь притворяться и делать вид, что это не так, только потому, что вокруг меня все богаты. Я не хочу притворной жизни ни для себя, ни для Хил. А у девочки все нормально.
— Чепуха! Ты была богатой всю замужнюю жизнь, — оборвала Тиш. — Весь твой мир последние пятнадцать лет был так же богат, как тот, что окружает тебя сейчас. Во всяком случае, почти так же. Господи, у тебя есть по крайней мере твоя одежда. И как раз притворством является то, что ты постоянно носишь одни и те же три бумажные юбки и блузки. У тебя прекрасная мебель и изящные драгоценности. И я хорошо, черт возьми, распрекрасно знаю, что Крис выплачивает тебе достаточно денег на содержание ребенка, чтобы поместить Хил в „Пэмбертон Дэй", брать для нее уроки любого вида спорта, какие только есть, включая боевые искусства! Может, ты и ублажаешь свою гордость, изображая сцену „бедная, но гордая", но твоему ребенку нужно уже сейчас познакомиться с теми людьми, рядом с которыми она будет расти и становиться на ноги.
— Хилари ни на что не жалуется, — пробурчала я угрюмо, — она ни слова не сказала о школе. Даже не упоминает об уроках верховой езды.
— Она вообще ни слова не сказала о многом с тех пор, как вы здесь, — произнесла Тиш, спокойно глядя на меня поверх солнечных очков. — У нее нет ни одной подруги ее возраста, насколько я знаю. Ни одной! Когда она не в школе, она с тобой или со мной. Ее друзья — это я, Чарли и Картер Деверо. Хил превращается в твою маленькую тень: всегда около мамы, бледная и тихая, как будто приклеилась к твоему бедру. Ты рассказывала мне, какой смышленой, любознательной и самостоятельной она была, но, Энди, я просто не могу представить ее такой! То, что ты делаешь для дочери, — это не защита, это высасывание жизни и независимости из девочки. Очень скоро никто не будет беспокоить тебя, чтобы попытаться познакомиться с Хил, потому что ты сделаешь так, что она будет бояться буквально всего. Ведь так жить скучно, Энди! Скучно всегда иметь на буксире молчаливого и робкого десятилетнего ребенка каждый раз, как мы куда-нибудь собираемся. Разве этого ты желаешь для Хилари?
Яркий, обжигающий гнев затопил меня и заглушил мой ответ. Страх зашипел во мне, как змея: „Что, если она права? Может быть, у Хил какие-нибудь отклонения? Как можно быть такой безвольной, а мне — слепой, чтобы не видеть подобного?! Может быть, она действительно больна, а я от страха за нее боюсь заметить очевидное? Есть ли что-то — Господи, даже само слово ужасно — что-то ненормальное в ней? Должна ли я пригласить к ней доктора, какого-нибудь психотерапевта?" Даже сама эта мысль бросила меня в дрожь, и я в ужасе отогнала ее.
К тому времени, когда я собрала разбежавшиеся мысли, Хилари вышла из ресторана, и я пристально посмотрела на нее. Казалось, промчались целые месяцы с тех пор, как я внимательно разглядывала свою дочь в последний раз.
Дочка стала значительно выше и тоньше, чем была в начале лета, черты лица становились все более изящными и красивыми, волосы лежали буйной копной черных кудрей, но ее прежде сияющие голубые глаза были тусклыми и слишком широко раскрытыми. Она отводила их ото всех, мимо кого проходила.
Хил резко отстранялась от прохожих, приближавшихся к ней слишком близко, а когда подошла к „блейзеру", стала искать глазами меня и рванулась к машине. Она держала руки перед собой, как маленькая собачка, которая что-то просит. Это был ее младенческий трюк, всегда очаровывавший нас. Но теперь подобное поведение выглядело неестественно и жалко. Хил дышала ртом, желая поскорее добраться до меня, и в какой-то ужасный миг я увидела то, о чем говорила Тиш. Хилари выглядела почти как умственно отсталый ребенок.
— О Боже милостивый! — прошептала я. — Посмотри на нее. Это я сделала ее такой!
— Нет, это не так. — Тиш пожала мне руку. — Просто ты сделала дочку излишне зависимой от себя. Энди, я вырастила двух девочек. В этом возрасте они усваивают все во много раз быстрее. Попробуй что-нибудь, что нравится ей. Для начала уроки верховой езды. Картер возьмется учить ее, если ты не хочешь прибегать к услугам Пэт. Ведь он прекрасно обращается с детьми.
Вот так Хилари начала брать уроки верховой езды, сначала на толстой старой кобыле Картера, которая принадлежала его умершей жене, а позже — по протекции этого милого человека — у самой Пэт Дэбни. Теперь даже я видела, что дочка просто рождена для того, чтобы стать наездницей. Мне была противна сама мысль, что Хил сможет довольствоваться только остатками ленивой небрежности Пэт, но моя девочка медленно, но верно начала меняться, и я смирилась.
Дочка все еще оставалась слишком спокойной и бледной, все еще липла но мне, но вскоре начала потихоньку сама ходить на конюшню „Ранэвей" и проводила часы в обществе небольшой чалой кобылы, которая была приятельницей по конюшне и сопровождающей крупного ирландского жеребчика, принадлежащего Пэт. Слабая искорка новой жизни в глазах дочки заставляла мое сердце вздрагивать от надежды и благодарности к Тиш.
— Что бы было, если бы ты не открыла мне глаза, — говорила я. — Мне кажется, Хил просто могла бы исчезнуть из этого мира. Дважды в этом году ты спасаешь нас, Тиш.
— Я ее еще не спасла. Хилари предстоит долгий путь. И не благодари меня. Кто угодно сделал бы то же самое. Картер, например. Он уже готов был поговорить с тобой.
— Это правда? — спросила я Картера два вечера спустя, когда мы сидели перед камином с бутылкой хорошего каберне и мисками оленины, приготовленной с перцем чили. Чарли заготовил мясо год назад и заморозил. В камине горел огонь, хотя все еще было слишком тепло. И, чтобы не было жарко, Картер включил кондиционер.
— Да, — признался он, — правда. И должен сказать, что сердце у меня уходило в пятки, как только я думал о том, как вам будет тяжело выслушать мои слова. Я боялся до смерти, что вы прогоните меня. И не думаю, что смог бы это перенести, Энди Панда.[41]
Он протянул руку и провел пальцем по моим губам. Я замерла и сидела, глядя вниз, на мясо с чили, чувствуя, как горит лицо, а старый кондиционер нещадно жужжал и жужжал…
— Не надо, Картер, — наконец прошептала я.
Не знаю, почему меня это удивило. С тех пор как мы познакомились во время ланча в Гостинице, нам часто приходилось бывать вместе. Встречался ли Картер с другими женщинами, я не знала, но была почти уверена, что нет. Я не сомневалась, что он находил меня привлекательной, хотя никогда не делал явных шагов для сближения. Тем не менее это читалось в повороте его головы, пристальности взгляда, тембре прекрасного голоса. Он покровительствовал нам, но ненавязчиво, и был нежным без надоедливости, всегда приятным и внимательным в том, что он делал и чего не делал. Картер казался искренним и бесконечно заинтересованным в моей дочери, а по отношению ко мне он часто переходил на шутки или делал комплименты.
Я чувствовала себя раскованной, согретой и успокоенной от самой уравновешенности Картера, от того, что он всегда был там, где нужно, и начинала ощущать свою привлекательность — ведь знала, что именно она лежит в основе наших отношений.
Неужели я начинаю думать о нем, как будто он стал для меня чем-то привычным? Несмелое выражение его чувств и откровенное мимолетное прикосновение глубоко взволновали, даже больше чем взволновали — испугали меня.
Я взглянула на Картера. Он пристально следил за мной. Загорелое приятное лицо сохраняло спокойствие, но голубые глаза были напряженно внимательными.
— Напугал, да? Простите, Энди. Меньше всего на свете я хотел бы сделать это. Не беспокойтесь. Я и не собираюсь давить на вас, пока вы сами не дадите зеленый свет. И никогда, если вы так захотите. Мне известно, через что вам с дочерью пришлось пройти… Тиш рассказывала. И я был бы жестоким дураком, если бы добивался вас после всего случившегося.
Мое лицо вспыхнуло:
— Тиш не имела права ничего рассказывать, — заявила я, гадая, что именно она сказала Картеру и как далеко она зашла. Конечно же, Тиш не могла поведать о том темном пятне, которое я прятала внутри…
— Нет, она имела самое большое право, какое только существует. Тиш очень любит вас, она не хочет допустить, чтобы вам снова причинили боль, и совершенно ясно дала мне понять, что, если я поврежу хоть самое малое, она убьет меня собственными руками.
— По крайней мере, она могла бы сказать мне о том, что сообщила вам. А теперь я чувствую себя раздетой — вы знаете обо мне все, а я о вас — ничего. Я даже не знаю, есть ли у вас дети. Даже не знаю, как… как вы…
— Детей нет. Это всегда было для меня настоящим горем. Я люблю ребятишек. Вы хотели спросить, как умерла моя жена?
— Да… Я даже спрашивала об этом Тиш, но она сказала, что это ваше дело — расскажете сами, когда будете готовы. Поэтому я и не задавала вопросов. Я думала, вам будет тяжело…
— Тяжело было вначале. А теперь — нет. Прошло почти шесть лет. Я не говорю много о прошлом просто потому, что роль опечаленного вдовца мне всегда казалась неловкой, и в конце концов я был рад до черта, что она, моя жена, ушла. До сих пор эта мысль приводит меня в ужас…
Я безмолвно смотрела на него, изо всех сил сдерживая себя, чтобы не сказать сейчас что-нибудь обидное. Любое слово могло причинить ему боль, а мне — дать груз особого интимного знания, неизбежно появляющегося, когда приоткрывается завеса над тайной. Подобную тяжесть мне уже никак нельзя было вынести.
— Это был рак. Ран яичников. — Глубокий голос Картера звучал так, словно он рассказывал анекдот в клубе „Киванис". — У нее всегда были неприятности по женской части. И, наверно, поэтому мы не могли иметь детей. Очень тяжелый вид рака. Он длится невероятно долго, и все время нестерпимая боль… по крайней мере у моей жены было именно тан. Где-то в середине болезни она кричала и просила меня убить ее, а в конце — большую часть времени, когда она не спала, то просто выла. На Джоан всегда чертовски слабо действовали лекарства, и мы не могли найти ничего, что убило бы эту боль. Ничего. А что-нибудь слишком сильное могло без труда убить саму Джоан. Но я готов был дать и такое лекарство, и она с радостью приняла бы его, но никто, никто не соглашался его выписать. Тем не менее я искал средство повсюду, ездил даже в Мексику, пытаясь найти хоть что-нибудь. Все бесполезно. Я уже собирался отправиться в Голландию, когда Джоан в конце концов ушла из жизни. Мне говорили, что она находилась в коме, но это было не тан.
— Даже страшно вообразить такое, — проговорила я сквозь слезы.
— А знаете, что было самым невыносимым? Джоан умерла в полном одиночестве… Потому что я к тому времени испытывал такой страх и отвращение, что не смог даже ухаживать за женой. Я был там, вернее, мое тело было там, но мозг оказался где-то далеко-далеко, за миллионы миль, прячась в яме, в песке. А мне оставалось только орать: „Замолчи! Замолчи!" Мне был отвратителен ее вид и нескончаемые требования, требования, которые я не мог выполнить. Я ненавидел этот бесконечный вой и то, как она выглядела и как от нее пахло. И больше всего я ненавидел самого себя. Когда люди приходили, или звонили, или присылали письма, я хотел закричать им: „Заберите ваши цветы, вино и деликатесы и отдайте их тем, кто этого заслуживает. А я — не скорблю! Я даже радуюсь! Я такой же мертвый, как она, Джоан устыдила меня настолько, что мне стало противно жить".
Я протянула руку и положила на его большую, теплую ладонь, на которой чувствовались мозоли от клюшки для поло. Я сжала его руку, и через мгновение он ответил мне тем же.
— И вот с тех пор самое главное для меня — спокойная жизнь, стремление делать ее настолько обыденной, приятной, небогатой событиями и лишенной волнений, насколько это возможно. И поменьше привлекать к себе внимания. Я смертельно устал от чрезмерности. И больше не хочу никаких крайностей. Мне безразлично, будет ли мне скучно всю оставшуюся жизнь. Рак — это безобразие и позор. Энди, я исчерпал всю свою терпимость в последний год жизни Джоан. Такая форма существования не вызывает восхищения. Нет. Но я должен быть честным с вами. Сил у меня не осталось никаких. Поэтому я так хорошо понимаю, что вы должны чувствовать. И поэтому я решил никогда не давить на вас. Со мной вы в безопасности. Конечно, я бы хотел достать вам луну с неба, но по крайней мере могу предложить спокойствие. Не волнуйтесь. Позвольте мне быть вашим добрым приятелем, удобным старым ботинком, всегда находящимся поблизости, или оставаться другом до тех пор, пока вы того хотите. И мы посмотрим, нуда это нас заведет. Если что-то и ждет нас впереди, то это что-то будет на ваших условиях. Я никогда не напугаю вас и не причиню боли. И, если не смогу быть мягким, уйду.
— Не могу себе представить, какая вам польза от всего этого? — недоумевала я. — Что до меня, то ваше предложение прекрасно. Но вы — деловой, преуспевающий человек в расцвете сил. Вы можете достичь чего угодно. Любая женщина будет гордиться, если вы разделите ее судьбу. И, конечно, вы заслуживаете большего, чем я смогу дать вам. Не могу понять, почему вы вообще тратите на меня время.
Он засмеялся и растрепал мне волосы. Я ненавидела, когда это делал Крис. Такой жест как-то принижал меня и делал похожей на ребенка. Но в руке Картера было столько нежности и радостного освобождения! Его прикосновение освободило меня от ответственности и тяжелого чувства.
— Чтобы избавиться от более низменных порывов, существует поло, — усмехнулся он. — А почему я трачу на вас время? Потому что вы умная, милая и такая привлекательная, как бурундук, вы очень усердно пытаетесь самостоятельно справиться со своими делами и не скулите. А еще мне нравится, что вы не носите сапоги, галифе, жакет для верховой езды и шляпу а-ля Индиана Джонс. И вы не любите лошадей, и не можете стрелять из ружья, и у вас нет собаки, и вы не богаче, чем я. И потому что я…
— Довольно, — прервала я хвалебную речь, тоже смеясь. — Этого вполне достаточно. Картина ясна. Когда, как говорит Тиш, я ассимилируюсь в Пэмбертоне, вы и не взглянете на меня.
— Во-первых, я буду всегда смотреть на вас, во-вторых, вы никогда не ассимилируетесь в Пэмбертоне. Во всяком случае, не до конца. И всегда будете самой собой, несмотря ни на что, Энди. Вот это и есть настоящая причина того, почему я трачу на вас время, как вы говорите. Я чувствую в вас что-то вроде… способности оправдывать взятые на себя обязательства. Для этого нужна очень большая сила. И здесь нельзя ошибиться, как нельзя ошибиться в том, что у нас под ногами земля. Я хочу быть рядом, когда вы пустите свою силу в ход. И мне бы очень хотелось думать, что я смогу оказаться именно тем человеком, по отношению к которому вы и возьмете обязательства. Ради этого стоило бы ждать.
Я была тронута этими речами, хотя и смеялась до последней минуты. И еще появилась тревога. Значит, Картер почувствовал темную силу, скрытую во мне, но истолковал ее значение совершенно неправильно.
— Действительно, во мне есть некая мощь, но я вовсе не уверена, что она касается обязательств, — проговорила я медленно. — Во мне существуют вещи, о которых вы не знаете. Это для вас может быть непонятно, Картер. Я не всегда такая, какой кажусь. Я не совсем такая хорошая или… простая, как вы считаете. Я не хочу вводить вас в заблуждение.
— Если вы имеете в виду вашу… замужнюю жизнь… Тиш рассказывала мне о ней, и то, что вы думаете об этом… — сказал Картер осторожно. — Как вы только можете думать, что случившееся — ваша вина? Наивная молодая девушка, еще даже не окончившая колледж, совершенно не знающая жизнь и даже свое собственное тело… и вдруг оскорбления, позже — избиения!.. Это его вина, Энди. Не ваша. Его и ничья больше. Его помешательство. Я даже не думаю об этом. Мне только хочется съездить в Атланту как-нибудь вечером и пристрелить сукина сына — вашего мужа. Я мог бы проделать вояж прямо на этой неделе и прибыл бы обратно точно к обеду.
На мгновение меня охватила вызывающая головокружение кровавая ненависть к Тиш и Картеру. Но затем я почувствовала восхитительную волну легкости и освобождения. Конечно, Тиш не должна была ему говорить о том, чем мы занимались с Крисом, и о моих тайных мыслях. Но она сделала это и сделала из-за любви ко мне. И теперь Картер все знал, но не придавал всему случившемуся особого значения и даже, казалось, ценил меня еще больше. Главный мост был взорван еще задолго до того, как предстояло перейти его. Этот мужчина никогда не напугает меня, не унизит моего достоинства. Он никогда не потребует оскорбительных действий или крайностей. Никогда даже не попросит о чем-либо неподобающем. Этот человек будет хранить меня.
— Спасибо, — проговорила я. — Спасибо за все. Спасибо за то, что вы принимаете во мне участие, за то, что поняли: именно это мне нужно было услышать. Я хотела бы дать вам нечто большее и надеюсь, что так и будет. Я подумаю… А пока просто… спасибо…
Я протянула руки, обняла его за шею и поцеловала в щеку. Он поцеловал меня в губы, но это был нежный, легкий и прохладный поцелуй. Его руки обхватили меня на мгновение, обхватили некрепко и через секунду выпустили из своих объятий.
— Подумайте, Энди… — проговорил Картер.
— Ну как у вас дела с Картером? — спросила Тиш по дороге в конюшню „Ранэвей". Мы поехали туда, чтобы забрать Хилари.
Моя дочка и Пэт Дэбни все еще работали на малом кругу. Мы сидели в „блейзере" с открытой дверцей, чтобы впустить предвечерний бриз. Тиш курила, а я сидела, наблюдая, как мой ребенок скачет на небольшой кобыле, словно пылинка в луче солнечного света.
— Просто прекрасно. Спасибо, но благодарить тебя не за что.
— Знаю, мне не следовало говорить ему, — начала Тиш. — Но я была уверена, что ты сама никогда этого не сделаешь и будешь предаваться размышлениям и нервничать до тех пор, пока не найдешь предлога, чтобы оставить Картера. И все это только для того, чтобы не дать ему возможность получше узнать тебя. Теперь все уже позади. И, признаться, вы такая подходящая пара, как набор чемоданов фирмы „Гуччи"!
— Да, у нас много общего. Но ты могла бы подобрать сравнение и получше. Но, Тиш, у меня вызывает недоумение вот что: не мог же он сидеть в течение пяти лет взаперти и ждать у моря погоды… И, однако, он был тут как тут, готовый и доступный, желающий ухаживать за мной, в тот самый момент, когда я появилась в городе. Совпадение слишком подозрительное. А, черт, сейчас ты скажешь, что он голубой.
— Никоим образом, мой целомудренный друг! — усмехнулась Тиш. — Скажем так: он только что завершил двухгодичную карусель с Пэт Дэбни, а она стала бы терпеть голубого ровно столько, сколько терпела бы черного, еврея, мексиканца или нищего. Итак, я вынуждена предположить, что он хорош в постели, иначе Пэт давно бы его вышвырнула. Пэт не путается с другими, когда у нее давняя связь. И вообще, сексу она уделяет огромное время. Даже слишком.
Я ощутила невольный жаркий толчок ревности и взглянула на роскошную блондинку, стоящую вдалеке. Она смотрела за тем, как Хилари двигается по кругу в пыльном янтарном солнечном сиянии. Пэт стояла, опираясь на одну ногу, засунув руки в карманы и наклонив голову так, что львиная грива касалась одного плеча. Даже на расстоянии ее тело было великолепным, абсолютно женским телом.
— Удивляюсь, почему тогда она выпустила Картера из когтей? — сказала я. — Не понимаю, кого она может найти лучше этого мужчины. Предполагая, конечно, что я уже увидела все наилучшее и самое яркое в Пэмбертоне.
— Это он в конце концов оставил ее. Он слишком вежлив, чтобы когда-либо сказать об этом. Но Чарли не танов. Картер поделился с Чарли, а мой муженек, разумеется, рассказал мне. Картер говорил, что чувствовал себя слишком похожим на призового жеребца. И это было все, чего она хотела. К тому же Пэт очень много болтала об их связи по городу. И еще она чересчур много пьет, а когда напивается, то бывает… весьма примитивна. Ведь Картер очень утонченный человек. Я думаю, в конце концов она просто выжила его грубостью. Пэт меняла мужчин, как матрос дамочек на берегу, с тех пор, как развелась с Томом. А прошло уже по крайней мере семь или восемь лет. Не знаю почему, но она не уезжает обратно на Лонг-Айленд, где живет ее семья. Она может перевезти туда свою конюшню в один момент. И там наверняка можно лучше поживиться, чем в Пэмбертоне. Чарли думает, что Пэт все еще неравнодушна к Тому, и, возможно, он прав. Пэт и в самом деле очень рассержена на своего бывшего мужа.
Я опять подумала о темном обнаженном теле в пятнистом свете леса у Королевского дуба и о крови оленя.
— А что у них произошло? Она и для него тоже была не по силам? — спросила я и, почувствовав жар на лице и в груди, слегка отвернулась, чтобы Тиш не увидела внезапно выступившей предательской краски.
— Едва ли. Том Дэбни, когда есть время, занят сексом не меньше, чем его бывшая жена. Он просто более тактичен и не связывается с замужними женщинами и теми, которые… ну, слишком ранимы, что ли. Смешно сказать, но Том, когда занят любовью, ведет себя как джентльмен. Он абсолютно любит женщин: считает их забавными и чудесными, сексуальными и красивыми. Всех, понимаешь, совершенно всех. И поэтому, когда находишься около него, тебе кажется, что ты обладаешь всеми этими качествами. Все мы это чувствуем, даже женщины, которые никогда… понимаешь, о чем я говорю. Я слышала, он просто фантастический любовник. Пэт однажды сказала на вечеринке, что они занимались этим даже в его каноэ и на деревьях. Она говорила, что выла в такие минуты, как пантера, и ее можно было слышать через все болото. Конечно, на той вечеринке она была пьяна, но я верю ее словам. Когда только Пэт и Том поженились, вот это была пара! Оба такие живые, интересные, полные жизни. Такие пламенные. Настоящий союз.
Но затем появились дети, а Том отказывался покинуть старый дом на Козьем ручье, оставить работу в колледже и заняться только конюшней. И все так же ходил на болото Биг Сильвер, пропадал там по нескольку дней, а то и недель вместе со своим старым негром, с которым он вечно бродит повсюду. Есть и другие причины, на которые намекает Пэт, — то, что он совершает или совершал довольно сумасшедшие поступки. Но всегда надо помнить, что об этом говорит именно Пэт…
Во всяком случае, ее папочка построил для них большой дом на улице за конюшнями и передал дочери все лошадиное хозяйство. А когда Том отказался переехать в город, она оставила мужа, взяла детей и одна поселилась в особняке. Папочка ее вскоре умер, оставив конюшню и Бог знает сколько миллионов, и Пэт подала на развод. Но что бы ни было между ними, ничего еще не окончено. Она вечно интересуется его делами, а он редко видится со своими детьми. В основном в выходные осенью и зимой, и то не всегда. И, когда может, держится подальше от бывшей супруги.
— И он не женился вновь? — спросила я как можно небрежнее, а жар разливался волнами по лицу и телу.
— Нет. Думаю, Том решил, что двух раз вполне достаточно. Он был женат до брака с Пэт. На хорошенькой маленькой девушке, с которой познакомился, когда учился в Йельском университете. Она, кажется, училась у Сары Лоуренс. Я ее видела всего один раз, когда приезжала из колледжа с Чарли на уик-энд. Бледная и маленькая, без помады и „Лауры Эшли",[42] но очень милая. К тому времени, как мы с Чарли вернулись сюда после Боливии, они уже развелись. Не думаю, чтобы брак продолжался больше двух лет. И детей у них не было. Мне кажется, история похожа на историю с Пэт. Дом на ручье был в новинку и казался приключением в течение года или около того, но затем молодая жена захотела переехать обратно на восток, к своей семье, а ее папа даже устроил Тома на преподавательскую работу в Чоате, или Гротоне, или где-то вроде того. Но Том не захотел покинуть Пэмбертон и дом на болоте. Не думаю, что он женится еще раз. Во-первых, у него нет такой необходимости. Во-вторых, я не знаю женщины, которая захотела бы провести жизнь в диких местах, не говоря о том, чтобы растить детей в такой глуши. А Том не намерен уходить из лесов. Если бы он не был милым, он был бы невыносим.
— Не нахожу его милым. Ни в малейшей степени, — заявила я.
— Готова поклясться, что ты нашла его по крайней мере интересным, — усмехнулась Тиш поверх своих солнечных очков, которые съехали вниз, на кончик ее вздернутого носа. — Ты ощетинилась на него, как раздраженная кошка, на барбекю у Клэя Дэбни. А ты так обычно поступаешь, когда тебя кто-то заинтересует. Может быть, он тебе больше нравится в цивилизованной обстановке Пэмбертонского колледжа?
— Его там и не видно. Не думаю, что могла бы с ним встретиться. Я перезнакомилась уже со всеми преподавателями. Миссис Дебора заставила меня это сделать. И не могу представить себе, где он мог бы прятаться. А наш колледж далеко не Беркли.[43]
— Могу поспорить, я знаю, где он. Просто забыла. Каждую осень и весну он берет две недели отпуска и отправляется в глубь болот. Разбивает там лагерь и охотится. Он, Скретч Пёрвис — старый чернокожий, о котором я тебе говорила, Мартин Лонгстрит — один из ваших деканов, только забыла, какой именно, и Риз Кармоди. Риз — юрист. Примерно возраста Чарли и Картера, но в течение ряда лет не занимается практикой. В основном пьет. Иногда оказывает небольшую юридическую помощь. Не знаю, на что он живет? Ну, занимается фермерством на земле, оставленной ему отцом. Во всяком случае, эти четверо много охотятся и рыбачат вместе. Каждый год, как часы, они предпринимают двухнедельную вылазку. Чарли называет подобные вояжи периодическим бродяжничеством Бог знает, чем они занимаются в глухих лесах. Я уверена, они и сейчас где-нибудь в чаще.
— Как могут преподаватель и декан просто взять отпуск на две недели в начале осеннего и весеннего семестров?! — удивилась я. — Почему колледж терпит такое?
— А где еще колледж сможет отыскать выпускника Йельского университета с похвальным листом, члена „Фи Бета Каппа" и бывшего полного профессора классической филологии? Они берут отпуск без содержания, колледж нанимает заместителей и еще считает, что ему повезло. И это действительно так. Том знает очень много. К тому же одаренный литератор. Я слышала, он как-то читал свои стихотворения. А еще он прирожденный танцор.
„И ходит голышом по лесу", — подумала я. Не могу сказать, что Том Дэбни понравился мне больше после перечисления Тиш его достоинств. Я почувствовала смутное облегчение от того, что он находится где-то далеко, в глубине, под темными шатрами деревьев на болоте Биг Сильвер. Я могла представить себе его там: создание из воздуха, земли, воды и дикой природы. Но никак не могла вообразить этого „человека леса" в застоявшейся, бесцветной сентябрьской духоте Пэмбертонского колледжа.
Через несколько дней я вышла из моего офиса в середине дня. Мне нужно было узнать зимнее расписание концертов и лекций в Уитни-холле.
Это было самое старое здание в комплексе колледжа, по сути, единственное старинное в муравейнике голубых сборных коробок из стали и бетона. Громадный особняк в викторианском стиле. Дворец даже по стандартам нашего времени и этого города, построенный одним из „зимних жителей", которому понравилась роль джентльмена-фермера.[44] Большой дом служил хозяину в течение нескольких лет, пока господин занимался хлопком и герефордским рогатым скотом, а после того как хозяин с величайшим облегчением перебрался обратно на „лошадиную" сторону Пэмбертона, дом перешел к ассоциации фермеров округа. Затем в особняке находилась частная академия для малообеспеченных молодых женщин города, которая содержалась „зимними жителями" до тех пор, пока бесплатное образование не стало широко распространяться на Юге. Здание пустовало несколько лет, и, когда штат купил это владение для колледжа, его чуть мазнули сверху краской, устроили в нем два-три добавочных туалета, и оно стало Школой искусств и наук Пэмбертонского колледжа.
Это была чудесная старая громада, высокая, из темного кирпича, с чугунным литьем в стиле рококо, выглядящая как обиженная матрона среди пигмеев, окруженная скопищем низких новых зданий. В этот день все высокие окна исполина были распахнуты, а массивная затейливая парадная дверь чуть приоткрыта. В здании не было кондиционеров, и я подумала, может ли хоть какой-нибудь ветерок пробраться туда через плотные ряды неподрезанных можжевельников и кипарисов, растущих вокруг. Когда я вышла, термометр около моего офиса показывал 94 градуса по Фаренгейту.[45] За те несколько минут, пока я дошла до Уитни-холла, моя юбка и блузка так прилипли к телу, что казалось, я принимала душ одетой. Я подняла влажные волосы с шеи и заколола их на макушке.
У величественной аллеи гималайских кедров, ведущей к центральной веранде, я остановилась. Откуда-то из-за стены зелени лился голос, он звучал, как колокол вечности:
Когда я был молод и легок под яблонь ветвями,
Средь пения дома, и счастлив, подобно зеленой траве…[46]
Я замерла. Конечно же! Дилан Томас,[47] „Ферн-хилл"! Помню, как впервые я прочитала его стихи в разделе современной поэзии на первом курсе в Эмори, темным зимним днем… Я почувствовала, что сердце упало куда-то вниз от прозрачного великолепия слов, льющихся, как чистая вода по камням, и игравших на солнце, как утреннее море. Я плакала, читая еще только первую поэму Томаса. Потом я прочитала все, что смогла найти, этого автора. Но не возвращалась к нему все бесполезные годы замужества. Нежная мука и невинность того давно прошедшего дня окатили меня, как прибой, и я опустилась на выщербленную каменную скамью у тропинки и стала слушать.
На солнце, что молодо только однажды,
Мне время для игр предоставило место,
И быть золотым подарило мне право.
Но, Боже милостивый, чей же это голос? Он разливал мелодичные слова надежды и молодости с красотой и величием гимна, и красота эта была такой живой и непосредственной, что я почувствовала, как слезы двадцатилетней давности подступают к горлу.
Вялое дыхание легкого ветерка, затихающего в ветвях деревьев, шум машин вдали на шоссе, хруст гравия на тропинке от проходящих невидимых ног — все замерло, а голос пел в моих ушах, только голос:
В чести у фазанов и лис, рядом с радостным домом,
Под облаком новым я счастлив бывал бесконечно
Лишь тем, что отпущено сердцу так много,
И в солнце, что утром рождается снова,
Бежалось легко, и пути мои были открыты.
Голос пел о молодости, усиливаясь и разгораясь, а потом достиг почти совершенной красоты и умолк. А я сидела на скамье и беззвучно плакала о стране моей юности, об этом зеленом времени надежд, когда все на свете казалось возможным. Теперь я навсегда его потеряла. Слезы бежали по щекам…
Время во мне сочетало и зелень, и гибель,
Но даже в оковах своих я был песнями морю подобен…
Я поднялась со скамьи и безрассудно бросилась сквозь живую изгородь из кедров, желая отыскать, кому принадлежит этот голос. Мои глаза все еще были полны слез, и, споткнувшись, я вылетела на небольшую полянку. Голос перестал звучать, раздался похожий на вздох щелчок, а потом — тишина.
— Ну, что я вам говорил о Диане Томасе? — Я узнала голос Тома Дэбни. — Не говорил ли я вам, что своим пением он может выманить даже русалок из моря и нимф из лесов? Вот вам одна из них во плоти. Весьма значительной плоти, я бы сказал.
Он сидел на траве у окна, скрестив ноги, положив гитару, которую я видела в день барбекю, на колени. Небольшой кружок студентов внимательно его слушал. Рядом со многими стояли запотевшие банки с соком и кока-колой, а посреди круга расположился старый, видавший виды портативный проигрыватель. К нему из открытого окна тянулся провод.
— Извините, я не знала… Я услышала…
— Вы оказали нам честь, — в голосе Дэбни послышался смех. Но темное лицо оставалось невозмутимым и вежливым. Он был похож на какого-то сатанинского портного, восседающего, скрестив ноги, на иссушенной осенним солнцем траве.
— Я всегда утверждал, что впервые Томаса следует слушать, а не читать, — заявил Том. — Поэтому я проигрываю эту старую запись с чтением Томасом собственных произведений, когда мы начинаем изучать его в курсе современной литературы. Сегодня там, внутри, было жарко. Жарче, чем в мусульманском аду, поэтому мы решили поработать над Диланом на улице. Он хорошо воспринимается на открытом воздухе. Как вы думаете?
— У Томаса великолепный голос, — отозвалась я, пытаясь замаскировать слезы оживлением. — Никому, кроме него самого, нельзя читать эти стихи вслух. Пожалуйста, продолжайте. Я не хотела помешать. Я шла в офис за расписанием зимних мероприятий, я…
И тут я замолчала. Студенты с интересом разглядывали меня. Я ощутила, как влажная одежда высыхает и сморщивается на моем теле, а взмокшие завитки волос облепляют щеки и шею. Следы слез разъедали лицо, как кислота. „Наверно, я выгляжу как сумасшедшая времен королевы Виктории", — пронеслось в моем уме. Предательский жар разлился вверх от груди, и я повернулась, чтобы побыстрей уйти обратно сквозь кедровую стену.
— Диана, подождите, — произнес Том Дэбни. — Вернитесь, послушайте окончание записи.
Я повернулась и взглянула на него. Смех исчез из его глаз, а голос звучал намного мягче.
— Не смущайтесь, если поэт вынудил вас заплакать. Я вышвыриваю любого из класса с отметкой „F"[48] за четверть, кто не заплачет, услышав Томаса впервые. Я до сих пор часто сижу на болоте, слушаю его записи и вою, как привидение-плакальщик.[49] Эти невежественные дети проявили такт и заплакали, поэтому могут оставаться. Они не будут смеяться над вами.
Он улыбнулся быстрой белозубой улыбкой, которую я помнила по веранде в „Королевском дубе". Улыбка его дяди. Студенты тоже заулыбались, и я увидела, что у некоторых из них на еще неоформившихся молодых лицах действительно были следы слез. Я почувствовала, что мои губы тоже непроизвольно сложились в улыбку.
— Я была бы просто счастлива присесть на минутку. А потом я исчезну и не буду мешать вам работать дальше. Мисс Дебора заявит обо мне в комиссию по журналистской этике, если я вскоре не появлюсь.
— Пусть мисс Дебора будет навечно обречена слушать Роберта Сервиса,[50] читающего собственные неопубликованные вещи, — сказал Том Дэбни. — Правда, она никогда не поймет, что это является наказанием… Ребята, это Диана Колхаун. Она новенькая в Бюро по общественным связям, поэтому заслуживает уважения и симпатии, на какую вы только способны.
Я опустилась на траву на краю полянки. Том кивнул и включил проигрыватель, сказав:
— Ну, поехали!
На этот раз звучала сказка „Рождество ребенка в Уэльсе" — этот глубочайший, забавнейший и нежнейший гимн детству. Я закрыла глаза и позволила магическому тенору умершего барда унести меня на своих крыльях. Здесь совсем не было элегической мрачности Томаса, и, какое бы острое страдание он ни утопил вместе со своей жизнью в „Таверне Белой Лошади", корни этого страдания были не в его детстве.
Запись была очень плохой, временами она шипела, сбивалась и картавила, а один раз Том Дэбни вынужден был поднять иглу над молочным пятном.
— Это кофе по-ирландски.[51] Следы сочельника четырех- или пятилетней давности, — объяснил он. — Мой рождественский ритуал. Ирландский кофе и запись Томаса. Святое дело. Однако для пластинки — адское.
Я подумала о нем, сидящем в маленьком домине на зимнем болоте, пьющем кофе по-ирландски и слушающем эти стихи, как дикий мед льющиеся в нежной ночи. В моем воображении Том был один, в огромном кожаном кресле рядом с камином, в котором потрескивали поленья. Его темная голова склонилась над горячим висни… Но затем я вспомнила, что рассказывала Тиш, и немедленно в большом кожаном кресле подле него возникло обнаженное женское тело. Его голова наклонена над ее головой… И это стройное, мускулистое тело несомненно принадлежит Пэт Дэбни.
Я открыла глаза. Мужчина, женщина, кресло — все исчезло. Том внимательно смотрел на меня. Я отвернулась.
Ирландский голос продолжал звенеть, зовя в экспедицию, чтобы играть в снежки с полярными кошками, рассказывая о пожаре в коттедже мистера Протероу… голос, похожий на флейту… о миссис Протероу, о высоком сверкающем пожарнике („она всегда говорила именно то, что нужно: „Не хотите ли что-нибудь почитать?"), мертвом дрозде около качелей, „все его пожары, кроме одного, погашены".[52]
Когда голос добрался до слов: „Давным-давно, когда в Уэльсе были волки, и птицы, подобные красным фланелевым нижним юбкам, проносились мимо арфообразных холмов", Том Дэбни взял гитару и начал тихо, почти рассеянно, перебирать струны. Под действием слов звуки росли и замирали, и росли вновь, начинали соединяться и сплетаться в рисунок. Вначале они казались случайными, но затем я узнала мелодию Баха „Иисус, Радость желаний человеческих", играемую на двенадцатиструнной гитаре „Мартин" так тихо, что слова сияли сквозь музыку, как звезды через облака. Старый гимн был бесконечно трогателен и красив, его сложность казалась такой простой для тонких темных пальцев, как первые детские упражнения на пианино. Как он этого добивался? Ведь на гитаре это невероятно трудно!..
Я бросила взгляд на лицо Тома. Глаза закрыты, а весь он — поглощен музыкой и голосом поэта. Тут музыкант перешел от струящегося Баха к „Алым лентам" и „Улицам Лоредо", но музыка более грубого, более нового мира текла так же приятно под голосом, подобным водопаду, как и древний гимн.
H концу записи Том скользнул во что-то знакомое и в то же время неузнаваемое, а я плыла вместе с музыкой, пока не поняла, что гитарист играет „Крушение старого 97-го" очень медленно, в том же темпе, в котором играл Баха. Я улыбнулась и посмотрела на студентов. Кажется, никто из них ничего не заметил. Они уставились, как загипнотизированные, на темные пальцы, перебирающие струны.
„Я сказал несколько слов в замкнувшуюся и святую темноту, — произнес Дилан Томас, — и затем я заснул".
Наступила долгая тишина, в которую грубо ворвался классный звонок. Том Дэбни проиграл „Побриться и постричься за 25 центов" и отложил гитару.
Студенты взорвались аплодисментами, предназначенными неизвестно кому — мертвому поэту, живому человеку или музыке. Не знаю. Да это и не имело значения. Что-то необычное произошло здесь, на утоптанной летней траве, за живой изгородью из гималайских кедров. И даже самый слабый студент все понял.
Том Дэбни вскочил на ноги и поднял с травы одну из студенток — толстую девушку с лицом круглым, как луна, в очень обтягивающих джинсах. Он обнял ее и закружился по лужайке в сумасшедшей польке. Его ноги летали легко, ее — топали, их волосы развевались по ветру. Том откинул голову далеко назад и испустил дикий крик: „Йеееуууу!!!" Он закончил танец шикарным разворотом, крепко поцеловал партнершу в открытый от изумления рот и бросил ее обратно на траву. Девушка уставилась на учителя с обожанием, не в силах отдышаться.
— Ши-кар-но! — протянул один из молодых людей.
— Автора, автора! — крикнул другой.
Том раскланялся по всему кругу, усмехнулся, выпрямился и посмотрел на меня. С его лица катился пот, грудная клетка вздымалась. Я никогда не видела мужчину, который бы так был доволен собой. Магия стихов и музыки исчезла, и снова вернулось раздражение, горячее и колючее.
— Вы всегда устраиваете сцену из водевиля, когда читаете поэзию? — спросила я. — А что вы делаете, когда доходите до Йитса и Рильке? Раздеваетесь?
Я вновь страшно покраснела от собственных слов. Его усмешка сделалась еще шире.
— Приносим в жертву девственницу, — ответил он. –
А когда изучаем Гинзберга, о наших обрядах просто неприлично говорить. А вы думаете, что Дилан Томас не заслуживает по крайней мере небольшой песни и танца? Каким же образом вы отблагодарите его?
Я почувствовала себя приниженной, как будто получила выговор. Мне вдруг показалось, что просто получать красоту на самом деле было недостаточно. Этот необузданный, вызывающий человек действительно что-то открыл, у него было чему поучиться. И провалиться мне, если я задержусь, чтобы дождаться этого.
— Благодарю за Томаса и за шоу, — произнесла я, вставая и отряхивая юбку. — Как-нибудь приходите к нам в офис и потанцуйте для мисс Деборы. Она будет очарована.
— Спасибо. Но я устраиваю представления только для тех, кто в состоянии оценить их. Мисс Дебора немедленно позвонит в Совет попечителей, прежде чем уляжется пыль от моих ног. И скажет, что я враг порядка и приличий.
— А разве нет? — спросила я, раздвигая ветки кедров, готовая уйти.
— Разумеется. Но я работаю подпольно. Если об этом услышат — мои дни сочтены. И что тогда будут делать бедные, обездоленные, несчастные студенты, кто будет питать их?
— В самом деле, кто? — подтвердила я и шагнула сквозь заросли кедров на тропинку.
Когда я поднималась по ступенькам Уитни-холла, я услышала, как Том Дэбни подбирает на гитаре „О, Диана". Раздался смех студентов. Я хлопнула дверью.
После этого случая казалось, что он был повсюду. Я видела его в закусочной в полдень в компании с дородным лысым мужчиной с обостренным чувством собственного достоинства, который оказался Мартином Лонгстритом, деканом отделения искусств и наук и смешным, невообразимым партнером по бродяжничеству, о котором рассказывала Тиш.
Я встречала Тома в библиотеке, в одной из кабинок, склоненным над стопкой книг. Я видела его шагающим по пыльным асфальтовым дорожкам, ведущим от одного здания колледжа к другому, в окружении болтающих студентов, и на автомобильной стоянке, залитой солнцем, когда он садился в истрепанный грузовичок. Я заставала его сжимающим в объятиях хихикающую молодую преподавательницу романских языков в комнате отдыха и целующим в шею даму среднего возраста — учительницу физического воспитания, простое лицо которой стало алым, как обожженный кирпич. Как-то утром в субботу я столкнулась с ним в магазине скобяных изделий на Пальметто-стрит. Я встречала его в кафе рядом с прачечной-автоматом в небольшом торговом центре недалеко от колледжа, худого светловолосого мужчину одного с Томом возраста, в очках с роговой оправой, скрепленных тесьмой, и старого негра, так согнувшегося и так отмеченного старостью, что его кожа казалась присыпанной тонким слоем пепла. Они втроем пили кофе и так громко смеялись, что все присутствующие в кафе поворачивались, чтобы посмотреть на них, и сами начинали улыбаться.
Я видела, как он и старый чернокожий проезжали по Пальметто-стрит в грузовичке. И однажды я заметила его машину на стоянке у конюшни „Ранэвей".
С того дня у Уитни-холла мы больше не разговаривали — нам не приходилось быть на достаточно близком расстоянии. Не знаю, было ли это случайностью. Я не пыталась сознательно избегать Тома, но где-то внутри понимала, что ищу в толпе его темную голову.
Когда мы видели друг друга, он насмешливо приветствовал меня, а однажды поднял указательный палец, будто выстрелил в мою сторону из пистолета. Я не проявляла особой радости при встрече с ним, лишь изредка помахивала рукой.
В середине октября, в полдень в пятницу, медсестра из школы, где училась Хилари, позвонила мне на работу и сообщила, что у моей дочки была сильнейшая рвота в комнате отдыха и что сейчас она закрылась в кабине туалета и не хочет выходить. Медсестра сказала, что у Хил истерика.
Пробормотав что-то в качестве оправдания мисс Деборе, которая плотно сжала рот от недовольства, я бросилась к „тойоте". Сердце, казалось, подобралось к самому горлу. Я старалась не думать о дочке, чтобы не разбить машину, но кисти рук тряслись, виски гудели, а под страхом, как я ни старалась отогнать его, бурлил гнев.
„Крис, сукин ты сын, ты разрушил свою дочь, и тебе даже не приходится быть рядом с ней, чтобы попытаться восстановить душевное равновесие Хил", — думала я, но понимала — и эта мысль бросила меня в дрожь, — что гнев мой направлен не на оставленного мужа, а на дочь. На ее истерики, осуждающее молчание, длящееся часами, хрупкие, достигнутые с великим трудом попытки общения и потом быстрые отступления назад, к болезненности и ранимости. На зависимость, сравнимую только с беспомощностью грудного младенца, суетливый инфантилизм и упрямое нежелание быть здоровой.
Но чувство гнева постепенно вытесняли стыд и отвращение к себе. Ведь Хилари не избалованный взрослый, она всего лишь легко ранимый десятилетний ребенок. И, если в моей душе поселился гнев, пусть он будет направлен на меня самою за то, что я посмела сердиться на дочь. За то, что не смогла защитить ее.
И тем не менее гнев продолжал кипеть в груди, когда я думала о моем ребенке, сопящем и сжавшемся в кабинке туалета, и о тех взрослых, которые пытались выманить ее оттуда.
В комнате отдыха не было никого, кроме учительницы Хилари и школьной медсестры. Учительница, молодая женщина с твердым выражением лица, стояла на страже у двери. Небольшая кучка любопытствующих детей с безвольными лицами мялась в освещенном холле. Я мельком подумала, что эта школа пахла так же, как Пэмбертонский колледж или как все школы, в которых я когда-либо бывала: мелом, какой-то промышленной дезинфекцией и призрачным мускусным запахом молодых тел.
Вначале я не могла себя заставить открыть дверь кабинки. Хилари уже не плакала, но я узнала сопение поглощенного своими мыслями очень маленького ребенка, каковым она становилась после приступов страха, сопровождавшихся бездумной суетливостью. Я не могла справиться с этим ни убеждением, ни задабриванием.
Учительница и медсестра не знали, чем было вызвано такое состояние. Никто из детей, казалось, тоже не знал или не хотел говорить об истинной причине. Медсестра полагала, что это не физическое недомогание: кто-то из детей сказал, что видел Хил в центре небольшой кучки ребят, которые смеялись и издевались над ней, а она плакала. Но свидетель смылся, и никого другого невозможно было уговорить сказать что-нибудь кроме: „Ничегонезнаю".
Хилари находилась в кабинке почти час, и, казалось, сами минуты отразились на лицах взрослых, находящихся здесь. Я глубоко вздохнула, зная, как будет звучать мой голос, и произнесла так твердо, как только могла:
— Хилари, если ты не откроешь дверь и не выйдешь сейчас же, урони верховой езды будут окончены. Навсегда. И заметь, я не говорю „может быть". Ты этого хочешь?
— Нет, — просопела Хилари.
— Тогда выходи.
— Нет.
— Ну что же, я считаю до десяти. Ты можешь выходить или оставаться, это твое дело. Но, когда я досчитаю до десяти и ты не выйдешь, можешь поцеловать свою лошадь на прощанье.
Молчание.
— Хорошо, я считаю. Один. Два. Три. Четыре. Пять. Шесть. Семь.
На счет „восемь" я услышала, как дочка отодвинула задвижку, а на счет „девять" вышла, глядя на меня искоса. Мое сердце, заледенев, остановилось. Это было страшно. Как будто она утонула, пробыла под водой несколько дней. Лицо было испещрено пятнами и распухло от слез, а покрасневшие глаза были окружены густой тенью. Спереди футболка а-ля Мадонна была мокрой, галифе и сапоги, которые она настойчиво добивалась надеть утром, пропитались влагой. Волосы прилипли к узкой головке. Хил не могла дышать через забитый нос и делала прерывистые вдохи открытым ртом. Вокруг нее висел застоявшийся запах детской рвоты.
— Малышка, что с тобой стряслось? Ты больна? — Я пощупала ладонью ее лоб. Он был липким и холодным. Такими же были и руки, когда она схватила меня за кисть. Как будто я прикасалась к маленькому трупу.
— Я хочу домой, — шептала Хилари. — Я хочу домой.
— Мы и едем домой. Дай только вымою тебе лицо и руки…
— Не-е-е-ет!!!
Это был визг ужаса. Я никогда не слышала, чтобы из уст дочери вырывался подобный звук. В нем не было ничего детского. Я уставилась на нее, ошеломленная.
Хилари с зажмуренными глазами, продолжая визжать, пятилась в кабинку и махала перед собой руками.
— Не надо воды, — визжала она. — Не надо!
— Хилари…
— Не надо воды!
— Хорошо, воды не будет. — Мой голос дрожал.
Она позволила мне увести себя из здания и устроить в машине. Но не желала ничего больше говорить и пристально смотрела вперед, ничего не видя. И только когда я привела дочку наверх в ее спальню, стала стаскивать с нее мокрую одежду и проговорила так мягко, как только могла:
— Знаешь, если ты не будешь говорить со мной, мне придется отвезти тебя к доктору, — она нарушила свое молчание.
— Они сказали, что что-то есть в воде, которая течет из бомбового завода, — прошептала девочка, отворачиваясь от меня. — Они сказали, что это попадает в кровь человека и высушивает ее, и гноит кости, и он умирает в страшных мучениях, и визжит, и становится весь черным и синим — все тело! Они сказали, что вода вместе с этим чем-то начинает гореть и дымиться, все это происходило там, где живут негр… где живут черные люди, вверх по реке, в лесу, недалеко от бомбового завода, но теперь это идет под землей туда, где живут богатые люди и лошади. Туда, где живем мы. Они так сказали… они сказали, что это сжигает лошадей и превращает детей в скелеты, съедает их, но не вредит взрослым. Поэтому никто не верит в эти рассказы и никто не останавливает. Они сказали, что во мне уже поселилось это: у нас показывали утром фильм на уроке географии, и, когда погасили свет — так они говорят, — я засветилась, как неоновая вывеска, и они видели через кожу мои кости и зубы, как у скелета. Они говорят, что на бомбовом заводе знают об этом, но лгут, как будто ничего не случилось, и еще заявляют, что люди, которые видели, как загорелся ручей, — помешанные или пьяные, и поэтому им никто не верит. Ведь правительство говорит, что ничего страшного нет… А потом они обрызгали всю меня водой.
Хилари опять заплакала. Я крепко прижала ее к себе.
— Хил, крошка, это все неправда, все не так. — Я была возмущена и шокирована. Нет ничего удивительного, что девочка так испугалась. — То, что заставляет светиться кости, называется радиацией. Она используется в рентгене. Помнишь, как дантист делал снимок твоих зубов? Так же было, когда лошадь Пэт повредила ногу: ей сделали снимок и поместили ногу в лубки, помнишь? Это не вредит, а помогает нам. Да, на заводе „Биг Сильвер" производят радиоактивную продукцию, но у них там имеются различные защитные средства и меры на случай аварии. Все это сделано для того, чтобы радиация не могла вырваться и принести вред людям. Система работает многие годы и будет работать и дальше. Ты же не думаешь, что правительство желает причинить вред своему народу? Они просто дразнили тебя, моя милая, правда, не знаю, кто „они"…
— Они утверждали, что ты так и будешь говорить, — произнесла Хилари. Ее голос был безжизненным, а глаза — мертвыми. — Они утверждали, что ни один взрослый не поверит мне, если я вздумаю рассказать. Они говорили, что некоторые из них — понимаешь, дети, такие же, как они и я, — видели, как горела и дымилась вода, и все эти ребята сразу же после этого умерли. Перед смертью их кости светились через кожу так же, как и мои сегодня утром.
Кровь текла у них изо рта. И они сказали, что на телах тех, умерших, были такие же синие пятна, как и у меня.
Хилари повернула свою тонкую руку, и я увидела небольшую россыпь старых синяков, которые становились уже шафрановыми и зелеными.
— Милая, но это просто обыкновенные старые синяки, они у тебя вечно появляются. Ты могла посадить их, катаясь на Питтипэт. Посмотри, у меня на голени тоже есть. Я набиваю их все время, когда сажусь в машину.
— Не помню, чтобы они у меня были когда-нибудь раньше, — заявила Хил все тем же ледяным голосом. — Меня предупреждали, что ты так скажешь.
— Ради Бога, кто это „они"? Я намерена позвонить их родителям и предупредить, что если их дети еще раз посмеют раскрыть свои рты, пугая тебя…
— Нет! Нет! — Хилари беспомощно замахала руками. — Нет, мама! Они сказали, если я расскажу тебе, они попросят старых людей, которые живут там, вверх по ручью, наслать на меня Даппий. Эти Даппии унесут меня туда, где горит ручей, и будут держать под водой, пока я не сгорю.
— Кто, Хилари, кто это сказал? — Я неистово прижимала дочку к себе. — Я не буду звонить, обещаю, но ты должна сказать мне, кто наговорил тебе массу таких нелепых, глупых вещей?
— Черные дети, которые приезжают на автобусе из района бомбового завода. Те, что живут в маленьких домиках там, в лесу, и в том маленьком городишке. Все их боятся, мама, потому что они могут наслать Даппий. В их домах синие двери, чтобы Даппии не добрались до них. Но они могут насылать их на других людей, и они знают про воду, потому что видели ее… Мама, они сказали, что я богатый ребенок, любящий верховую езду, потому что я надела сапоги и галифе, и что к нам, на ту сторону города, идет та вода. Она течет под землей.
— Хилари. Посмотри на меня. Эти дети бедны и невежественны, и это делает их завистливыми и злобными. Они увидели твои сапоги и подумали, что ты богата, и им захотелось напугать тебя и причинить тебе боль, потому что у тебя есть вещи, которых нет у них. Или, по крайней мере, они так думают. Ты должна жалеть их, а не бояться. Никаких Даппий не существует. Вода не может причинить тебе вреда. Ни здесь, ни где-либо еще в Соединенных Штатах. Неужели ты думаешь, что я привезла бы тебя в опасное место?
— Нет, мэм, — пробормотала Хилари. Ее глаза скользнули в сторону, и она беспокойно задвигалась под моей рукой.
— Ну вот и хорошо. Дай-ка я приготовлю горячую ванну, а потом мы наденем чистую одежду и сходим за пиццей.
В конце концов она позволила усадить себя в ванну, но выкарабкалась из нее через минуту и не захотела никуда идти. Съев полмиски супа, который я разогрела для нее, она забралась в постель со своим старым медвежонком, с которым уже давно не играла.
На другой день, в субботу, Хилари отказалась ездить верхом на Питтипэт и оставалась на террасе, защищенной сеткой, читая и качаясь на качелях. Когда я предложила сводить ее в кино и угостить мороженым, она сказала, что не хочет выходить из дома. Хил вела себя очень тихо, была бледна и засыпала несколько раз за день.
Вечером я рассказала о случившемся Картеру. Мы сидели на крыльце, пили аперитив перед гамбо,[53] слушали последних перед зимой древесных лягушек и ощущали на наших лицах небольшой ветерок, пронизанный сталью осени. Картер слушал молча, а когда я закончила рассказ, нахмурился.
— Бог мой, — произнес он. — Я не виню Хил в том, что она закрылась в уборной. Я и сам бы спрятался. Светящиеся кости, гниющая кровь, Даппии…
— Что такое Даппии? Дочка очень много говорила о них.
— Это особо мерзкий карибский призрак, или что-то в этом роде. Считается, что он прячется высоко в деревьях, бросается вниз на людей и ездит на них, загоняя до смерти. По какой причине он это делает, не знаю. Возможно, просто у него отвратительный характер. Хилари права: небольшая колония чернокожих все еще живет на Козьем ручье в старом поселении. Но я не знал, что там есть дети. Большинство молодых перевезли свои семьи в Нью-Моргантон — около пяти миль от завода. Это чернокожие племена гулла или потомки африканских гулла, которые прибыли с островов Карибского моря как рабы на морские острова и болотистые места побережья Флориды, когда англичане начали их заселять. Ну и привезли с собой своих призраков. Некоторые старики все еще придерживаются старых обычаев. Я слышал о Даппиях и видел синие двери некоторых хижин, когда во время охоты на болотах Биг Сильвер или в „Королевском дубе" мы проходили в тех краях. Не знаю, что это за светящаяся вода, но от отходов воды с реакторов иногда поднимается пар. Когда эта вода стекает с реакторов в сточные шлюзы, она почти кипит. А потом она попадает в ручейки, которые питают Козий ручей и реку. Я сам видел, как поднимается пар, это действительно выглядит пугающе. А когда я проезжал через болото Биг Сильвер по шоссе номер 35 — оно проходит по владению завода, — вода в кюветах дымилась, как река в аду. Но она просто горячая. В буквальном смысле. Просто нормальная горячая вода. Я уже говорил вам, что сточные воды проверяются каждый день, кроме воскресенья, шестью способами. И проверялись так тридцать пять лет. И не только служащими завода. Здесь масса независимых проверочных групп, а Управление по охране окружающей среды и Департамент по энергии регулярно проводят собственный контроль. Я уж не говорю о всевозможных группах по защите окружающей среды, начиная с тех, кто находится на грани помешательства, и заканчивая научными комиссиями, отмеченными призами.
Существует целый городок протестующих, наблюдающих за заводом. Они ходят по его территории двадцать четыре часа в сутки в соответствии с Законом о свободе информации и могут получить любые записи с любого завода. Вы читали эти публикации. Но главное: несмотря на все недостатки и промахи, воздух и вода, поступающая с этого завода, — чисты. Если вы слушаете новости и читаете газеты, то наверняка знаете, что на некоторых ядерных заводах существуют тяжелые проблемы: плавление и просачивание токсичных отходов, ложь и дезинформация… Ханфорд в штате Вашингтон, Фернальд в Огайо особенно прогнили. Сейчас проводятся уголовные расследования по вопросу неправильного обращения с отходами, замалчивания, которое процветает в Роки-Флэтс. Но у завода „Биг Сильвер" таких проблем никогда не было. Да, он стар, и его методы захоронения отходов такие же допотопные, как и на других заводах, половина реакторов приостановлены потому, что небезопасны. Но суть в том, что завод „Биг Сильвер" знает: его система слива отходов устарела, и администрация работает над тем, чтобы модернизировать ее. Стоки расчищены в самых опасных местах, а некоторые реакторы остановлены. Руководство завода никогда ничего не скрывало. Из всех предприятий, принадлежащих правительству, общественность больше всего сует нос, больше всего прощупывает и проверяет оборудование именно на „Биг Сильвер". Страттон-Фурниеры всегда делали упор именно на гласность. Все, кто угодно, могут пройти по заводу, если заранее созвонятся с Бюро по общественным связям. Для получения пропуска нужно подождать три дня. Мы должны устроить для Хилари экскурсию на „Биг Сильвер". Это поможет навсегда устранить проблему.
— Неплохая идея, — отозвалась я, в то же время почему-то ненавидя это предложение Картера. — Я спрошу Хил об этом утром. Но дело не только в заводе. Дело во всем… душевном состоянии. Почему-то Хилари не прижилась здесь. Только когда она скачет на Питтипэт, в ней появляется что-то от ее былой живости. Но не может же она жить ради лошадей. Я не могу допустить этого. Она должна стать здоровой во всех отношениях. Она должна стать тверже и крепче. Девочка не должна вырасти жертвой. Не могу понять: Пэмбертон первое время казался таким прекрасным, почти сказочным. Я думала, что в таком месте не может быть ничего, что повредит ей. Но что-то не так. И я не могу найти причину.
— На свете нет абсолютно безвредного места, Энди, — мягко заметил Картер. — Но я рискну сказать, что в Пэмбертоне в этом отношении лучше, чем в других местах, куда бы вы решили отвезти дочку. Она еще слишком мала. А потеряла очень много. Дайте Хилари время — ведь вы здесь немногим более шести недель.
Я помолчала. Картер говорил разумно, но он не видел Хилари такой, какой она была раньше. До того вечера, когда погиб ее щенок. И не мог даже представить, какая огромная пропасть зияла между тем ребенком и нынешним, спящим наверху.
— Не мое дело давать вам советы. Но, будь я на вашем месте, Энди, я забрал бы дочку из этой школы и отдал бы в „Пэмбертон Дэй". Я знаю, вы не хотите сделать из нее элитарного ребенка, но из того, что я видел, могу заключить, что у Хилари очень мало общего с детьми, верящими в Даппий, горящую воду и разлагающуюся кровь. По своей природе она выше этого. Девочка принадлежит к миру книг и музыки, к миру мыслящих людей. Вы заметили, я не говорю „к миру денег". Я имею в виду духовное развитие. У Хил есть способности в этом направлении, и она опередила многих в своем развитии. Удерживать ее в стороне от жизни культурного круга — значит препятствовать ей, Энди. Хил не может поднять тех чернокожих детей до своего уровня, как бы ни пыталась, а вот они могут стянуть ее до своего. Вы видели это вчера. Если бы она была постарше или более крепкой…
Картер замолчал и взял меня за руку. Какое-то время мы сидели в тишине, медленно покачиваясь. Затем он произнес:
— Я бы считал большой честью для себя платить за обучение Хил в „Пэмбертон Дэй". Если в этом проблема…
— Да нет, не в этом, — медленно произнесла я. — Ее отец оплатит закрытую школу. Он очень хочет этого. Дело в том… почему-то я не хочу, чтобы ее полностью поглотил пэмбертонский образ жизни.
— Но она часть этой жизни, — мягко возразил мой собеседник, повторяя недавние слова Тиш. — Хотите вы этого или нет, но она уже стала частью Пэмбертона. Разве вы не желаете, чтобы она чувствовала себя таковой? Зачем пытаться жить одной ногой в Старом Пэмбертоне, а другой — в восточной части города? Все дети, с которыми Хил будет расти, уже учатся в „Пэмбертон Дэй". Ведь не будет же она ходить на свидания, вечеринки, балы с детьми с верховьев Козьего ручья?! Возможно, она и будет общаться с чернокожими, но не с этими. Разве вы не понимаете? Единственное, что делает бесплатная школа, это сбивает девочку с толку. Хил теряет почву под ногами. Нет ничего удивительного в том, что она так серьезно воспринимает поддразнивания и страшные истории. У нее нет иммунитета против обыденной жизни.
Я не ответила. Картер медленно продолжал:
— Надеюсь, что именно мы — Хил и я — ваша проблема.
— Картер, я подумаю об этом. Обещаю. А тем временем выясню, захочет ли Хилари поехать на экскурсию на завод. Только при условии, что вы отправитесь с нами.
— Только скажите когда. Я позвоню Фрэнку Милликэну в понедельник утром. Лучше всего начать с руководства.
Но Хилари была тверда как камень, отказываясь ехать на завод. И мы договорились отправиться в воскресенье только до ворот „Биг Сильвер".
— Как только ты увидишь, насколько все обычно вокруг, насколько обычны соседние поселения и городки, у тебя сложится более верное представление о заводе. И уж ничто не будет пугать тебя, — убеждала я дочку, — вот увидишь. Это просто территория, где люди работают так же, как и в других местах. И живут поблизости от своей работы. Возможно, он не больше завода Форда в Атланте. И туда не намного труднее попасть.
— Ну ладно, — произнесла Хил тихим, напряженным голосом. — Но я не собираюсь заходить внутрь и хочу, чтобы ты обещала мне, что даже не приостановишься у ворот завода.
— Обещаю, — вздохнула я. — И вовсе не собираюсь применять силу.
Мы выехали на следующее утро около одиннадцати, когда колокола церкви Святого Мартина пели среди теплых неподвижных лесов, а треск и грохот с площадок для поло приглушался влажностью воздуха. Небо было серым и низким, на западе к этому цвету добавлялся синеватый оттенок.
— Совсем летний день, — заметил Картер. — Наверно, нам предстоит прослушать несколько лягушачьих концертов до наступления прохладной погоды. Надеюсь, что скоро похолодает. К осени я готов уже давно.
Перед поездкой он играл в поло и был все еще одет в галифе и сапоги. Его голубая рубашка была чистой, а редеющие волосы сохраняли следы влажной расчески. Лоб и нос шелушились от загара, как и тогда, когда я познакомилась с ним, а голубые глаза ярко блестели на бронзовом лице. Картер выглядел солидным, уютным и тем не менее каким-то экзотичным. Не уверена, что смогу привыкнуть к повседневному ношению одежды для поло…
Мне было интересно, как будут выглядеть пэмбертонцы с западной стороны города глубокой зимой, когда поблекнет их загар. Я решила, что на этой стороне загар почему-то никогда не бледнеет. Могла бы поспорить, что меланома[54] также была запрещена в Старом Пэмбертоне. Для себя я решила непременно спросить об этом Картера. Даже ножа Хилари, которая была, как и у Криса, цвета светящегося бисквита, стала на лице и руках медовой от солнца. А я, смуглая чужестранка, наконец-то выглядела в соответствии со своим окружением.
Картер медленно вел „ягуар" через тоннели, образованные кронами дубов, по размеченным улицам города, затем пересек Пальметто, избегая направляющихся к церкви „мерседесов" и „ягуаров", и свернул направо, на шоссе № 35, которое вело на юго-запад к Таллахасси. Я никогда не была на этом шоссе, колледж находился в противоположном направлении, к северо-западу, на шоссе, ведущем к Атланте. До сего времени у меня не было необходимости посещать эти места.
Это была другая страна, другой мир. Два месяца назад она не показалась бы мне враждебной: Атланта окружена такими же мелкими предместьями, как слон пигмеями-охотниками с копьями. Но теперь, после нескольких недель жизни в историческом районе, этот мир так же раздражал, как чуждая культура. Мои глаза, привыкшие к мягкости, симметрии и великолепию, непроизвольно заморгали от грубости и примитивности увиденного.
— Я слишком долго находилась здесь. Еще недавно это ничуть не взволновало бы меня, а сейчас окружающее выглядит почти безобразным.
— А это и в самом деле безобразно, — отозвался Картер. — Хотя тут есть хорошие новые районы и дома такие же дорогие, как и на нашей стороне, но их отсюда не видно.
— По правде сказать, здесь не безобразно, а просто обыкновенно, — решила я. — Вы не понимаете, как вы избалованны, живя в Старом Пэмбертоне. И мы тоже.
— Нет, здесь слишком безобразно, — проговорила Хилари. — Я ненавижу все, что здесь есть.
В тоне дочери прозвучало что-то, что мне не понравилось, что-то сытое и самодовольное. Раньше я такого не слышала.
— Это нисколько не хуже, чем Бакхед, — заметила я. — А ты считала Бакхед самым красивым местом на земле.
— Нет, не считала. Я его ненавидела.
— Да… Ты сегодня просто полна ненависти, — твердо сказала я и замолчала.
Может быть, это лучше, чем нытье или страх? А может быть, нет… Я поговорю с ней дома. Я не собираюсь растить неоперившегося молодого сноба. Но в то же время мне не хотелось расстраивать дочь еще больше. Сегодня она проснулась с головной болью, была вялой и раздражительной и пыталась отговориться от поездки на завод. Я настояла на том, чтобы она поехала. Мне хотелось, чтобы она воочию убедилась, что на заводе со стороны духов угрозы быть не может. Когда она прогонит этот призрак, будет достаточно времени, чтобы заняться намного более коварной проблемой элитарности.
Шоссе вело через участок небольших каркасных домиков и бунгало из кирпича горчичного цвета, где во дворах, слишком затененных старыми корявыми деревьями, пыталась пробиться травка, а у обочин и на подъездных дорогах стояли старые автомобили.
Затем шоссе вырвалось в район Лью-Маус, скучное, выстроенное на скорую руку воплощение самого однообразия, которое постепенно разрушает великолепие и специфическую особенность Юга: дебри магазинов пищи быстрого приготовления, цепи торговых центров, районы магазинов уцененных товаров, мотели с пониженными ценами для коммивояжеров.
То, что было когда-то огромными участками сосновых лесов, превратилось теперь в безлесые равнины, на которых ряд за рядом стояли, как армия усталых вестготов, плохо построенные, претенциозные кондоминиумы. Спутниковые антенны и трансамериканские радары заняли место кустарников и садовой мебели. Над стоянкой для автомобилей рядом с баптистской церковью развевался лозунг: „Америка: полюби ее или покинь ее". Напротив церкви, у Детского центра развития „Счастливое детство", худая женщина в розовых бигуди и шортах, настолько оправдывающих свое название,[55] что были видны худые, печальные ягодицы, стегала гибким зеленым хлыстом из бирючины визжащего и извивающегося ребенка.
— Не все счастливы в „Счастливом детстве", — поморщившись, заметил Картер.
— Может быть, следует вмешаться, как вы думаете? — спросила я, вздрагивая при каждом ударе хлыста.
— Бог ты мой, нет, конечно, — ответил Картер. — На этой стороне такие методы не считаются жестоким обращением с ребенком, если его не охаживают толстенной доской.
Картер увидел мое лицо и извинился: — Простите, Энди, я не хотел быть болтливым.
— Ничего страшного. Но можете вы мне объяснить, почему здесь семь, нет — восемь автомобильных мастерских подряд на одной улице? Я видела на полумильном торговом ряду передачи, покрышки, обивку, разные запчасти, средства для мытья, полировку… И все это открыто в воскресенье.
— Автомобиль в Восточном Пэмбертоне, как лошадь в Западном, — засмеялся Картер. — Полутонные пикапы, фургоны, машины с четырьмя ведущими колесами, крытые грузовики, не говоря о мотоциклах и всевозможных велосипедах для грунтовых и асфальтовых дорог.
— А ездит ли кто-нибудь на обычных автомобилях?
— Нет, если в нем нельзя спать.
— А зачем им спать в машине?
— Во время охоты, — объяснил Картер. — Большинство здешних жителей не имеют доступа в такие места, как „Королевский дуб". Поэтому они отправляются очень далеко в глубь лесов и не хотят возвращаться домой ночевать, тем более если пьют и рассказывают небылицы всю ночь. Они просто спят в своих грузовичках и фургонах, а также привозят в них добытую дичь.
— А где они питаются, принимают ванну и ходят в туалет? — спросила Хилари.
— Продовольствие от „Макдональдса" они привозят с собой, в туалет ходят в лесу, а ванны вообще не принимают, — улыбнулся девочке Картер. — Ты, наверно, не очень-то захочешь оказаться с подветренной стороны у такой компании, возвращающейся с охоты домой. От такого аромата и окаменеть недолго.
— Это вульгарно, — фыркнула Хилари.
— И в самом деле вульгарно, — подтвердил Картер. — Но это имеет и свои привлекательные стороны.
Мы ехали в тусклом свете утра, минуя вывески, расхваливающие клубы, отделения сберегательных и кредитных учреждений, „деревенские старинные изделия". „Аренда Фитцбастера за 1,5 доллара в день" — гласила одна реклама, „Бог — это величайший взрыв, какой только может быть" — заявляла другая, установленная на газоне перед церковью из железобетонных блоков. Под словами красовалось изображение грибовидного облака. Я толкнула Картера в бок и указала на рекламный щит. Картер кивнул головой:
— Они здесь везде. В Нью-Моргантоне — новом растущем городке, есть „Атомные запчасти", „Грибовидное облако: пицца на вынос" и еще несколько подобных заведений. Заводилы на стадионе и оркестранты средней школы носят изображения ядерного взрыва на своей униформе. Казалось бы, Нью-Моргантон должен хоть немного опасаться атомной энергии. Когда решили построить завод „Биг Сильвер", сюда прибыли представители Комиссии по атомной энергии и скупили буквально все дома и предприятия в Моргантоне — так раньше назывался город, а потом все разрушили и перенесли город примерно на пятнадцать миль к востоку. Почти все жители выступали против такого насилия, об этом писали в газетах, журналах „Лайф" и „Моветон ньюс". Есть даже народная песня, Том Дэбни поет ее. Но, конечно, общественность проиграла, некоторые дома были перенесены на новое место, другие заброшены и снесены. И возник „мгновенный" новый город. И, что странно, Нью-Моргантон, кажется, влюбился в бомбу сразу же, как только высохла краска на новых домах. На эмблеме практически каждого второго предприятия есть грибовидное облако. Несколько человек разбогатели, делая анализы воды и почвы, пока не исчез страх. Все они гордятся своим городом, как если бы он был Диснейлендом.
— Вот видишь, — улыбнулась я Хилари. Дочка ничего не ответила.
Нью-Моргантон промелькнул и остался позади — такой мертвенно-бледный и заброшенный, как кратер на Луне. Мы выехали в открытые поля, которые становились коричневыми и золотыми под осенним солнцем. Надвигались и проносились мимо рощи пекановых деревьев, покрытых орехами, и вскоре все ближе и ближе стали подступать темные изгибы леса. Кюветы вдоль прямого пустынного шоссе были полны неподвижной черной водой.
— Это начало лесов Биг Сильвер, — объяснил Картер. — А „Королевский дуб" находится вон там, слева. Когда мы ехали на барбекю, мы проезжали по другой дороге, почти в противоположном направлении — ведь это очень большое земельное владение. А за ним начинаются земли завода — как раз за этим поворотом.
Дорога свернула, и мы сбавили скорость. Впереди на некотором расстоянии стояла простая белая деревянная сторожка с черно-белым шлагбаумом. Вокруг домика были высажены осенние цветы, а вдоль обочины расположились несколько аккуратных белых щитов-объявлений. Внутри сторожки сидел охранник в форме. За шлагбаумом мы не увидели ничего, кроме того же леса и шоссе, уходящего в никуда.
Первое объявление, мимо которого мы проехали, гласило: „Территория завода „Биг Сильвер". Безопасность. Ответственность. Защита". Второе утверждало: „Служим округу Бейнз, штат Джорджия, и Соединенным Штатам Америки. Работа. Безопасность. Мир и Свобода". Третье возвещало: „Предупреждение. Все входящие должны предъявлять карточку, удостоверяющую личность, и давать добровольное согласие на обыск, если таковой потребуется". Последнее просто требовало: „Стой". Мы остановились.
Охранник без любопытства посмотрел на нас. Картер высунул голову из машины и пояснил:
— Просто смотрим. Мы хотели показать этой маленькой девочке ворота.
— Рад вас видеть, — ответил охранник, молодой чернокожий. — Сожалею, что не могу пропустить вас, но вы можете получить разрешение на посещение в Торговой палате. Это займет три дня.
— Благодарю, — сказал Картер. — Может быть, мы так и сделаем.
— Пожалуйста. Приезжайте.
Картер развернул „ягуар", и мы направились обратно по шоссе. Хилари молчала на протяжении нескольких миль.
— Ну, что ты думаешь? — спросила я дочь. — Ведь там не было ничего страшного? Только несколько объявлений и цветы.
— А тот человек — секретный агент?
— Ну нет! — воскликнул Картер. — Он, скорее всего, выпускник средней школы Нью-Моргантона 1989 года. Охраной здесь заведует частная фирма, которая является отделением компании „Проксмай секьюрити" в Джорджии. Это что-то вроде агентства Пинкертона.
— А у него был пистолет?
— Я не видел, но сомневаюсь, нужен ли он ему. Если бы кто-то прошел на территорию без разрешения, охранник просто нажал бы кнопку тревоги. Объявились бы люди и остановили пришельцев. Возможно, дальше, ближе к реакторам, и есть вооруженные охранники, но я думаю, они больше полагаются на электронику и собак.
— Собак-убийц? — выдохнула Хилари. Я посмотрела на дочь с раздражением. Она явно не хотела расставаться без борьбы со своим взлелеянным страхом.
— Собаки-следопыты, умеющие хорошо лаять, — терпеливо растолковывал Картер. — Собаки-убийцы плохо отразятся на общественных отношениях завода. А „Биг Сильвер" просто ничто, если у него плохие отношения с общественностью. Я знаю, что у них есть электронные сканеры, радиоприборы, проволока с высоковольтным напряжением, один или два вертолета и речной катер. Неподалеку расположено армейское подразделение, но мне кажется, солдаты в основном занимаются своими воинскими заботами: наблюдением за поставками на базы, перевозками между военными частями и тому подобным. Это большой завод, Хилари. На него потратили огромные деньги. И не думаю, чтобы здесь было больше охраны, чем имеется на нормальном частном заводе, где производят дорогостоящую продукцию. По сути, это просто бизнес. Ты могла бы убедиться в этом, если бы позволила нам повести тебя на экскурсию по заводу.
— Нет, — заявила Хилари. — Я не нуждаюсь в этом.
— Неужели ты все еще боишься завода? — спросила я. — Ведь ты убедилась теперь, что это место, нуда люди ходят работать, и не более того?
— Да, — ответила девочка, но я ничего не могла прочесть на ее лице и услышать в голосе, кроме скуки и каприза, а это всегда означало, что страх испаряется.
— В таком случае как ты смотришь на то, чтобы поесть в клубе „Трен энд филд"? — поинтересовался Картер.
— О'кей. — Губы Хилари растянулись в слабой улыбке капитуляции. — А потом можно мне пойти в конюшню? Я не ездила на Питтипэт целую вечность.
— А почему бы нет? — согласилась я, потягиваясь с облегчением.
— А потом мы пойдем в кино?
— Не слишком увлекайся. Ты не была в школе во второй половине дня в пятницу. Тебе нужно узнать домашнее задание и выполнить его.
— А все равно, если бы даже и была, — заявила Хилари, прихорашиваясь от восстанавливающегося хорошего настроения и строя Картеру глазки. — Я ненавижу эту глупую школу и хочу перейти в „Пэмбертон Дэй". Пэт говорит, что в моей школе нет никого, кроме меня и ниггеров. Она говорит…
— Мне все равно, что она говорит, — набросилась я на дочь. Мое лицо стянуло от жаркого гнева. — Я не хочу никогда больше слышать от тебя слово „ниггер". И я дважды подумаю, прежде чем разрешу тебе заниматься верховой ездой в конюшне „Ранэвей", если миссис Дэбни позволяет себе говорить такое.
— Мама…
Это был вопль ужаса.
— Хил, я не потерплю подобные разговоры.
— Послушайте, я поговорю с Пэт, — попытался перекричать нас Картер. — Она иногда забывается. А вообще-то никто никогда не считал ее либералом. Но Пэт не придает серьезного значения и половине того, что говорит. Я думаю, она не хотела выводить вас из равновесия или оказывать влияние на Хилари. Пэт послушается меня. Обещаю. Не предпринимайте никаких шагов, пока я не переговорю с ней, согласны?
— Мама?
— Согласна, — ответила я против своего желания. Мне так же мало нравилось влияние Пэт Дэбни на мою дочь, как и ее политические взгляды и ее отношение к расовому вопросу. Если бы урони верховой езды не давали Хилари раскрепощения, я бы прекратила их тут же.
Но девочка была очень сильно напугана в пятницу и так глубоко погрузилась в молчание и болезненность, что я действительно испугалась, смогу ли я вытянуть ее обратно на поверхность. Поэтому я не отменила уроков по выездке. Это было средством излечения. И мне казалось, что поездка на завод была хорошей идеей. Девочка на обратном пути становилась прежней Хилари, по крайней мере до такой степени, до какой этого можно было ожидать. Очевидно, призрак горящей воды растаял так же, как тает туман над землей.
Но теперь уже мне, а не дочери ядерный завод, как старый невидимый враг, имя и логовище которого я теперь знала, бередил душу и не давал покоя.