Кардинена ждала ученика уже верхом на Шерле, держа в поводу Сардера, подсёдланного с особым тщанием. Разбухшие перемётные сумы, поперек пустого седла ягмурлук, сама Кардинена закрылась клобуком по самые брови и еще сзади полы плаща распустила — прикрыть спину Шерлу и отчасти спрятать карху, что на сей раз висела на потёртой кожаной перевязи, доставая концом до каблука.
— Давай прощаться с этой обителью. Вижу, припечатали тебя здесь основательно. Статуи, звоны, состязания всякие…
Сорди молча кивнул. Копыта процокали по брусчатке, фигурной, изысканной, как всё здесь. Кованые ворота молча и с готовностью отворились — это был противоположный конец города, никто на первый взгляд не следил за теми, кто уезжал в широкий мир.
Впереди лежала котловина c пологими краями, по дну которой бежала дорога, сложенная из натуральных доломитовых плит, по бокам виднелись пласты слагающих склоны пород — своего рода лестница. Низкие, плотные кустики подступали к нагой кости земли, теснили ее, однако всадник и даже два могли проехать легко, не боясь рассадить бока лошади и свои плечи, низкое серое небо не слепило глаза. То самое небо, что он видел в окне Зала Тергов, подумал Сорди. Тихое. Спокойное. Оттого для него прозвучали неожиданностью слова Кардинены, что первое время ехала позади:
— Считай, что всё до того было приятной прогулкой по здешним окрестностям, ученик.
Он обернулся — и понял, почему.
Над стенами Лэн-Дархана сияло крошечное озерцо густо-синей воды, шпиль одного из храмов пронзал его тонкой иглой цвета ранней зари. А по берегам озерца застыли хмурые клубки туч того цвета, который и не хотелось бы назвать «свинцовым», но никакому иному определению он не поддаётся. Оттуда высверкивали беззвучные молнии и убирались назад, освещая брюхо своего облака: так, будто на пробу, исходит начало смерча и лижет воздух языком, прежде чем затанцевать в полную силу.
— Гроза идёт, — кивнула Кардинена, встретив его взгляд. — Я ведь намекала тебе, что город — вроде как дамба для всяких природных неприятностей?
— Это ведь от него самого надвигается.
— Обогнул, — неопределенно проговорила она. — В клёщи взял. Не бойся, города Волк не тронет. Он и для него… он как яблоня.
Кто и что этот «он» — Огненный Волк, весь город или шпиль, которого Сорди не видел раньше на фоне общего великолепия, игла, точно выросшая по слову…
По этим словам Кардинены, что она торопливо проборматывала:
«Яблоня между мирами:
Корни в небе, но плоды —
Воцаряются меж нами
Дней багряные следы.
Молния между мирами:
Ветви в небе, но исток,
Вечности благое пламя,
В землю жаждущую лёг».
«Непонятные стихи, всё-то в них рисуется наоборот», — подумал он. А еще, как водится, вспомнил любимую книжку Голдинга, ту, где на обложке Солсберийский собор работы Констебла. Когда еще мальчишкой он прочел эту вещь, в нём сразу возникли слова: «Вот как человек платит за дерзание». Позже внутри этой мысли возникла ещё одна: «Такова цена за исполнение через тебя воли Божией».
— Карди. А чем человек платит за то, что вызвал грозу, кликнул молнию и дал ей пронзить своё сердце? — внезапно проговорил он.
— Вызвал — это как? — в ответ спросила она. — Ведьмы чулки снимали. Во время засухи в бегучей воде ополаскивались. Иногда было полезно вообще нагишом бегать по траве. А если на бой вызывать…
— Не знаю, как. Вон Роланд перчатку протянул небесам, и там ее взяли.
— Как картель, думаешь? Или как ленную присягу? И вообще — с чего тебя на философию нынче потянуло.
Из-за Сентегира, хотел сказать он. Но знал, что Карди и сама видела далеко впереди крошечный треугольник, подобие сахарной головы, завёрнутой в синюю бумагу склонов: котловина там либо смыкалась, либо переходила в такую узкую тропу, что отсюда не было видно никакого прохода. Да и самого пика временами не находил взгляд.
Зато здесь, под ногами, становилось просторней: как-то незаметно для себя всадники сблизились и пошли рядом, пригибаясь к седлам от внезапно поднявшегося встречного ветра и тяжести туч, что, напротив, настигали их, ложась на плечи.
«Иные воздушные потоки там, наверху, что ли», — подумал Сорди и сказал вслух:
— Не пойму — он нас преследует или защищает?
— Кто, Волк? Да и то, и другое сразу, как и Тэйнри. Идёт по пятам, как исправный заимодавец, и оберегает, чтобы не достались никому другому. Откуда ты вообще взял про защиту?
— Мог бы в единый миг огнём попалить или громом ударить.
Отчего-то фраза у него сложилась на старинный манер.
— Не так просто ему нас взять, ученик, — на этих словах Карди взялась рукой за широкие поля капюшона и потянула книзу. — Лучше делай как я — такой резкий ветер одна гроза перед собой гонит.
Под широким отворотом прятались удлинённые отверстия для глаз, край ложился спереди на грудь почти до пояса. «Ку-клукс-клан», — подумал Сорди, а его спутница кстати отозвалась:
— Братья святого Доминика. Но верней сказать — Зеркальные. Колпак ведь не островерхий, прикинь.
— Мысли читаешь?
— Нет, занимаюсь прикладной физиогномикой.
Голоса их звучали глуховато, но вовсе не зловеще: в ситуации сразу появилось нечто уютное. Едем, как внутри палатки, подумал без слов Сорди: сукно не такое, как на прежних покрышках — тонкое, плотное, полы коням круп покрывают, спереди запахнуто и застёгнуто. А что снаружи, то пускай там и останется.
— Снова размечтался, ученик, — ответила Карди. — Поторопись-ка лучше — первые капли в землю ударили. Лошади того не любят.
— А есть куда? — крикнул он сквозь поток ветра, что внезапно их разделил. — Им роща привычней пещеры, а пока нет ни первой, ни второй.
— Не знаю: места как чужие. Осмотримся.
Тем временем они двигались будто внутрь горы: светлые доломиты сменились тёмным базальтовым гравием, дорога почти незаметно сузилась, по бокам вместо пологих уступов глянцево чернели вертикальные столбы. И Сентегира стало совсем не видать — будто небо сомкнулось с землёй и закрыло всё подчистую. Зато под копытами заплескала вода, пробивая себе встречное русло.
Это начался дождь — негромкий, обильный, внутри которого, по примете, не было места громам.
— Отпустило вроде, — удовлетворённо сказала Карди. — Только давай всё-таки скакунов наших побережём. Нет пути против стигийских вод.
Произнеся эту загадочную фразу, она показала рукой в сторону — там в подножии одного из каменных исполинов виднелось пятно еще большей тьмы. Это была не пещера — скорее выемка под карнизом, которую, видимо, образовал поток.
— Карди, откуда тут река? Место ровное, — проговорил Сорди, борясь с внезапно усилившимся течением.
— Ближнее озеро переполнилось.
Они сошли наземь и вели коней в поводу: спереди карниз нависал так низко, а естественный порожек был так высок, что Шерлу пришлось прижать уши, но в глубине у самой стенки оказалось чуть посвободней. Там и поставили обоих жеребцов — не расседлав, только сняв сумы на пол.
— Не зальёт нас?
— Вряд ли: до весны еще неблизко. Да авось выплывем, с лошадками-то. Нет чтобы тебе про камень спросить — не обвалится ли прямо на наши головы.
— А что, может?
— В принципе здесь всё может случиться.
Карди откинула капюшон, перекатила ближе к ногам небольшую глыбу и села, вытянув ноги и прижавшись спиной к боку лошади:
— Садись рядом и грейся. Сардер нисколько против не будет. Это Шерл гордец — прямо как его бывший хозяин.
— Не к ночи будь помянут?
— Какая теперь ночь — сплошной ливень. Смешалось всё.
— Тогда ученик просит не отделываться обиняками.
— Платишь?
— Обычной монетой.
Оба со значением переглянулись. «Ну конечно, побратим ей рассказал всё до последней ниточки», — сказал себе Сорди. Он начинал привыкать, что знание распространяется тут по неким мгновенным каналам.
— Да будет так. Но ты имей в виду, что тебя самого как разменной мелочи может на всё и не хватить. Повышай себестоимость.
Она помолчала, задумчиво пошевеливая прутиком, зажатым в руке.
— Вот ты думаешь — хвастаюсь я, что одним рискованным движением переломила ситуацию во время осады. И верно думаешь: что может один человек, если он не стоит в нужном месте и в нужное время! Хотя я-то как раз стала. Насчёт места — этого театрального эффекта — не так важно. Что я с какой-то дури себя мусульманкой объявила по всей форме — куда важнее: и Керт, и Карен были из них, и две трети людей в осаждавшей армии, а в осаждённой едва ли не все. А что я так и осталась внутри стен, в качестве почётного заложника и скрытого наблюдателя — так то было самое главное.
Братство ведь делилось не на тех или этих. Карен был такой же «белый», как Стейн, свидетель моего побратимства. Примкнувшие к делу, которое считали правым. Отщепенцы, откуда бы их ни выгнали за жестокость и мародерство, считались Оддисеной чёрной, если у них была особенная выучка «людей начала». Таких было сотни две-три — Братство ошибалось в людях редко, а карало без раздумий. Но были еще стратены, которые числились сами при себе. Стоящие над схваткой. Нет, не совсем: некое подобие политических убеждений у них было. Типа «мы хотим Лэна для самого Лэна». Вольного выбора, не навязанного сверху. Самобытности культурной и религиозной. И у них был доман, причём доман высокий.
— Он.
— Именно. Из нас тогда никто не понимал, чего он добивается. Автономии? Ты сам у себя видел: либо Великая Россия, либо пригоршня праха. А этот доман — Денгиль Ладо его звали — думал о чём-то вроде глубинной религии. Нет, снова не то. По существу, он хотел освободить всё как есть Братство от подчинения иной силе. От ангажированности. Но не ради того, чтобы оно конкретно уселось на самый верх.
— Это называется утопия.
— Нет, это называется «точка схода параллельных прямых», — Карди усмехнулась в полутьме. — Власть развращает, абсолютная власть развращает абсолютно, но если имеется стрекало или стилет, которым постоянно грозят или погоняют… В общем, враждующие стороны на фоне грозных социальных явлений поспешили замириться и утрясти мирные условия. Кэлангов — так прозвали наших с Нойи и Армором противников — выпускали из стен и страны сильно пообщипанными, но холодное оружие оставляли. Естественно, я имею в виду не такие лезвия, как твой памятный ножик. Офицерам разрешали селиться даже в крупных городах — до времени отбытия за границу, естественно. Или полной легализации и натурализации — типа женитьбы на крестьянке и перехода на штатское положение, ты понимаешь.
Вздохнула.
— Проходил месяц за месяцем. Днём я работала или каталась на моём дарёном жеребце, ночами разгуливала пешком и без охраны. Вот в таком ягмурлуке, из-под которого ничего толком не видать. Тут вот еще что — от переживаний или просто от походной обстановки, но почувствовала я себя скверно: пот, лихоманка, злой кашель. Теперь гадаю: туберкулёз то был незалеченный или что похуже. Кровью, однако, не харкала и боль была почти терпимая. Но вот чувствовала себя, скажем так, неполноценным залогом.
Вот, значит, иду однажды по снегу, а он такой нежный, прямо насквозь светится под полной луной. Осень седая, солнце бессонных. Ночь без смертей и печалей. Выше ветвей и вершин сосновых звёзды на привязи стали.
Я нередко и сейчас на стихи сбиваюсь, заметил? А тогда, я думаю, проборматывала свою ритмизованную чепуху вполне даже громко. Пока не дошла до скамьи, что выступала из фигурной каменной ограды, знаешь такие? Их плавят и льют, а не режут. Так, по слухам, статуи на главных твоих высотках сделаны. Ну, повалилась на сиденье, запахнулась поплотнее. Чистый холодный воздух всегда мне помогал, до горной войнушки я даже думала, что насовсем вылечилась. А в ту пору мне вроде как ещё и луна ворожила, только воспеть ее надо было как следует, причём вслух. И в очи ей прямо не глядеть — гордыню свою тем явишь. Горит колючая звезда на бледном небосклоне, и в мире слышится тогда хлопок одной ладони. Полупрозрачная луна среди ветвей повисла — кусочек булки в молоке, жемчужина в короне. Всё дремлет в глубине пруда, ни щук, ни змей в помине, и в кой-то век моя вражда в пуховой спит перине.
И говорит мне со спины воспетое светило этаким приятным баритоном:
— Ничего, завтра жизнь вернётся на круги своя. И то: всё хорошо в меру. Немножко покоя, затем чуточку драк и убийств — и порядочная толика грызни за кусок власти, чтобы кровь в жилах не протухла.
— Что-то больно ты скептик, госпожа Селена, — говорю.
— Так то ж не я, а кошка на заборе, — смеётся голос.
Как я его упустила из виду: за сугроб на воротном столбе приняла? За раскидистое дерево? Шевельнулся, вспрыгнул на гребень стены, сел, свесив ноги на мою сторону. Лицо скрыто тенью, одни глаза блеснули в отражённом свете действительно, как у кота… или волка.
— Что же это вам не спится, кавалер? — говорю.
— А вам, красавица моя?
— Почём вы знаете, красива я или нет?
Это уж флирт пошёл. По виду, по крайней мере.
— Слепой, что ли? Я ночью как днем вижу, и через капюшон, как через марлю.
— Я зато нет, — говорю.
Тут он соскочил вниз и распрямился прямо передо мной, так что неземной свет прямо в лицо ударил.
Ох. Сколько лет ему — не поймешь: то ли тридцать, то ли все пятьдесят. Фигура эфеба, осанка танцора, раскиданные по плечам волосы что сено в стогу — сверху на них отблеск луна кладёт, а изнутри темны. Лицо с точёными чертами и ртом как бы иссушено, выглажено до костей солнцем и ветром. Смуглая кожа — это уж точно видать. Такие лица и ночами не светятся, только бледнеют. Странно светлые глаза: раёк почти сливается по цвету с белком, а зрачок кажется в пол-лица. Весёлые, жестокие, шалые — берут за сердце и не отпускают. На душе от них ветер подымается. Наряжен в старую форму лэнских десантников, кажется, я даже штопку увидела — такую изящную, будто женщина вышивала. Хотя такой материи, как на его куртке и брюках, сносу вообще нет и не предвидится. Высокие шнурованные ботинки на крепкой подошве потёрты, но сидят на небольшой ноге как влитые. И, понятное дело, капюшон на плечи откинут, будто не холодно ему вовсе: этакий денди.
— Влюбилась тогда?
— Вот уж нет. По крайней мере, не в ту ночь. Знаешь, бывает такое удивление перед непонятным тебе созданием человеческим, которое все иные чувства превозмогает.
— И что, — говорю, — мне в ответ тоже раскрыться?
— Не стоит, — отвечает он, — милейшая ина Та-Эль Кардинена. — Своему хрупкому здоровью повредите.
Рассердилась я: либо на семь пядей в землю видит, либо проследил за мной, а то и вообще досье собирает.
— Вы, провидец, сами-то кто по цвету? Красный, бурый, чёрный? Не стесняйтесь признаться, нынче в мире благорастворение воздухов.
— Я, голубушка, третья сила, перед лицом которой вы помирились, — отвечает. — Волчий Пастырь.
— Денгиль, высокий доман здешних «горных братьев», — киваю. — Не много ли на себя берёте?
— Вы сказали — не я.
— Неправда, что ли?
— Правда полнейшая, — говорит. — А что один… Вы без свиты ходите, а я чем вас ниже?
Ниже, ха… Понимаешь, ученик, в Динане чем ты выше стоишь и больше стоишь, тем меньше тебе требуется знаков величия. Даже и дарят тебе не самое дорогое, но наиболее памятное и драгоценное: нож предка, который до размеров шила стёрт и покоится в обтёрханном футляре, одежду, что ещё бабкой по телу обмята. Рукопись дарёная лишь оттого в прах не рассыпается, что древним узорным письмом сплошь покрыта — железной чернью, киноварью да золотом в палец толщиной. Ну, это я фигурально — тексты мы бережём. Между прозрачными листами вкладываем.
— Допустим, вы и есть вы. Чему тогда я обязана пришествием высочайшего? — говорю. Ибо так просто, ради беседы, эти персоны своих кличек не объявляют. То имя, что в паспорте, — это как раз легче лёгкого. Даже если оно натуральное.
— Чистой воды любопытству. Мой приятель Карен так много о вас рассказывал, так нахваливал… особенно тот фортель, когда вы напоказ велели себе самой голову отрубить. Да и те мои ребята, что уходили под вашу руку и вернулись живыми, отзывались весьма благожелательно.
Ничего себе. То, что сотворено прилюдно — то и должен был видеть каждый встречный-поперечный. Что Белая Оддисена поставляет мне рекрутов — это неизбежно и в порядке вещей. Но насчет Серых братцев-волков все полагали, что они лишь свою руку держат. А насчёт шпионажа и подобных военных хитростей, коими они славятся, — ну да, бывает, только этим прилюдно не хвастаются. Я и то приняла ситуацию с Ларго как своего рода воздаяние. И вовсе не за лесбийский грех, если говорить прямо.
— Вот уж не думала, что у нашего аристо такие друзья, — говорю. В том смысле, что Карен уже полудержавный властелин, а Волчий Пастух в неких не совсем благовидных делах только что признался.
А он усмехнулся самым краешком рта и отвечает:
— Не друзья. У меня над ним здесь воля сильного. Не в самом Вечном Городе, так в окрестностях.
Я было захлебнулась от возмущения, только поняла: прав он по сути дела. А и не прав в чём-то малом — так не к лицу возмущаться тому, кто себя верно поставить хочет. Мне то есть. Только и сказала:
— Лэн-Дархан — град от веку свободный, беспошлинный и никому не подвластный, о том само имя его говорит.
Дархан ведь — то же, что ваше тархан, тарханная грамота.
И как только повысила голос на последних словах — вдруг сорвалась в кашель, причём самый паскудный.
— Эге, что такое с вами, — говорит. — Застыли, по снегу гулямши?
— Нет, — отвечаю сквозь приступы, — врачи врут, что туберкулёз.
— Вот как, — говорит серьёзно, — это и в самом деле дрянь. Но вот что. Если вы прямо сейчас поедете со мной, куда я знаю, я вас в месяц вылечу.
— У вас что — на щите семь пилюль рядом с волчьей головой?
А это был намёк на известные гербы: Медичи и Малюты Скуратова. Не очень генеалогически вышло, наверное, да чего уж там…
— Нет, — отвечает этак сухо. — Но что говорю — сделаю. Так решитесь?
— Хватятся.
— Я знаю, кого предупредить. Не мусью Карена, не Керта, головореза этакого: оба мне не слишком верят. Но комендантову сердечную усладу.
Ею совсем недавно стала Эррата Дари, ты ее на днях видел. Первая танцовщица в Динане, местная уроженка, шибко выездная, по вашему выражению, полиглот, знаток всевозможных обрядовых и этнических тонкостей… Все в моём окружении о том сплетничали. И получается, что она мало того — из высших эшелонов Братства, так и с «серой» частью его хороша. А мне всё это выдают так, за здорово живёшь.
— Чёрт с вами, — говорю. — Эррата ведь мой силт на пальце поворачивала. (То есть знаю я, кто на самом деле меня братским колечком припечатал через друга Карена.) Поеду. Ибо, как говаривал Финн Мак Фейн, предводитель фениев: «Просьбу твою я выполню, потому что чую — тут пахнет приключением».
Оба мы знали, что пыжься — не пыжься, а деваться мне по сути некуда и терять тоже. Не чахотка, так аналог местного кагэбэ втихую меня прикончит. Ибо никакое доброе дело не остаётся безнаказанным.
Дождь тем временем начал стихать, переходя в нечто нудное и бесконечное, как осенью. Сорди встал, протянул руку — попробовать воду наощупь. Кардинена тем временем вытащила из сумки сверток с лепёшками, начиненными рубленым мясом и луком, поделила на двоих.
— Ну как, чела, дальше потащимся или здесь заночуем?
— Решай сама. Ты только вот что скажи: вылечили они тебя?
— Вылечили. Отчасти кумысом, но по большей части — каким-то своим травным шаманством. Гнилые ткани сами собой отделялись и выхаркивались наружу. Та пакость до конца дней моих в лёгких сидела, но жить до поры до времени позволяла вполне. А вот что Серые Братья Зеркала меня узнали и сделали своей — то была чистая прибыль. И защитило меня, и подняло над многими.
Хмыкнула.
— Он еще меня напоследок раздел догола и заставил своих огненных девок вокруг меня танцевать в чашах. Светильники такие плюс галлюцинация от дурманной смеси. Мне, понимаешь, чудились саламандры — не саламандры, но нечто похожее. Оборотни. Ты знаешь сказочку о том, что эти ящерки могут не только глотать огонь, но и сами им становиться? В образе прекрасных дев?
— Как в «Золотом горшке» Гофмана, — Сорди кивнул. — Ящерки такие… сквозят и скользят.
— Это было в какой-то горской хижине — отшельника или его самого, Денгиля. Там, на перевале, только и были, что я, да он, да его собаки, да лошади, на которых мы сюда приехали. Нет, неподалёку стадо молочных кобылиц паслось, их для нас доили и сбраживали молоко. А в самом доме только очаг, пирамида такая, сложенная из булыжников под отверстием в потолке, и постель. Нары в два яруса, покрытая шерстяным ковром, тканным в подбор: чёрная волна — от черных овец, белая — от белых, бурая — от бурых. Наверху, где он спал, такого шика не было — солдатское одеяло и шинельная скатка под голову. Да, ещё низкий стол на ладонь от земли — питаться сидя на корточках. Но пол не каменный и не земляной: широкие доски и какое-то хитрое устройство, чтобы чистый пар от печи выходил понизу, а не только поверху вместе с дымом стлался. А вместо окон — застеклённая щель под самым навесом крыши и дверь открывается не внутрь, а наружу: чтобы чужаку в дом не проникнуть.
И пошла здесь новая жизнь. Сплошные вита нуова и дольче фарниенте для нас обоих. Днем — долгие пешие прогулки вдвоём: от разреженного ледяного воздуха кружилась голова, мутило, крутые уступы, по которым приходилось карабкаться, вгоняли в испарину. Однако же и красота была вокруг! Красота и молчание такие, что я в жизнь не испытывала, хотя почти что здешняя. В предгорьях Эро жила одно время, по ту сторону хребтов. Возвращалась я потная и одновременно продрогшая, меняла белье и обтиралась по приказу моего хозяина комком собачьей шерсти.
А у него вроде как и иных забот не было, кроме как со мной нянчиться: и очаг заново протопил, и обед для меня одной сготовил: чай с мёдом и курдючным салом, пшеничный кулёш, пропахший диковинными кореньями, опять, как у Керга, кумыс в совершенно жутких количествах. Сам уходил ненадолго: кобылиц доить, говорил, это же со времен моих предков монголов мужское занятие. Там и ел, наверное. И приносил мне очередной мех из дублёной кожи на разделку…
Ночью Денгиль карабкался наверх, меня укладывал вниз, под то самое трехцветное покрывало. Утром будил, ещё размякшую со сна, заставлял обтираться снова: чистым снегом От этих издевательств кашель и тот испугался, перестал, и боль почти ушла — а то нытьё под левой ключицей уж очень донимало. И снова по горам гулять… Тоже устал?
— Я слушаю, — полусонно произнёс ее собеседник, встряхивая волосами. — Так мы никуда… вы там так и поселимся, что ли?
— Вечером он позволял себе чуть отойти. Помещался рядом со мной у мерцающих, притухших углей, дым сплетался с его выгоревшими патлами и моей светлой косой одинаково. Читал стихи — знал их много, и восточных, и западных авторов. Я тоже подхватывала — тогда он замолкал, слушал, будто в первый раз, замечтавшись, — мститель, убийца, «Меч Неправедным», такое его прозвание я тоже слыхала. Моих же людей карал за мелкое мародёрство, свою метку на лбу потом резал, как скоту. «Во что мне обойдется это ваше лечение?» — так и вертелось в ту пору у меня на языке. Но боялась оскорбить: противника лечат лишь ради того, чтобы достойно с ним сразиться.
И вот недели через три такой жизни просыпаюсь я ночью в одной сорочке, облепившей формы, даже без одеяла. И стоят надо мною в свете жирника два мужчины: Денгиль и еще один, в зелёном обмоте поверх лекарской скуфейки. Общупывает меня всю и ещё приговаривает разные непонятные словеса. Мама миа, муслимы, да еще хаджи, по одному биению пульса все болезни должны прочитывать, а тут такое! А чуть позже расставили они у ложа с десяток высоких светильников с плавучими фитилями, лекарь бросил что-то во вмиг поднявшееся пламя. Денгиль говорит: «Не вставай с места и ничего не страшись». Завернулись в свои плащи и вышли.
Вот тут они и явились — эти пламенные джиннии. «От кистей рук до того острия, на котором они раскачивались, как волчки, светлый туман их тел одевали совсем уж прозрачные крылья или складки одежд, лица были непостижимо прекрасны в своей печали».
— Цитата из сказки? У тебя даже голос изменился, а…
— Всю ночь они танцевали, отгоняя от меня холод и тьму своим теплом и светом, а мужчины стерегли действо, сидя на пороге. В том моём сне были чудища с лицом моего тогдашнего лекаря… И всякие другие…
А я проснулась, и меня самым пошлым образом вырвало. С кровью, гноем и всякими гнилыми ошмётками. И поняла я тогда, что ночь моя длилась суток трое, по меньшей мере, и что Денгиль всё это время ходил за мной, как за грудным младенцем.
— Вот и отлично, вот и умница, — говорит. — Я же сказал — не бойся, а ты перепугалась под самый конец. Ну, зато уже всё. Теперь всё.
Дал прополоскать рот каким-то отваром, только не глотай, говорит, пить тебе пока еще нельзя. Укутал в сухое, нагретое над очагом.
— Что за фокус вы оба надо мной проделали? — говорю. Прямо так переходить на «ты», как он сам со мной, вроде не к лицу казалось.
— Это не фокус, а было на самом деле, — отвечает. — Только нечеловеческое тебе дали видеть человеческими глазами. Ад и рай, хаос и порядок снисходят к воинам Пути в образах…
Ну да. И главным в них — мой самый давний ужас и главный неоплаченный долг.
— Джен, — говорю. — Лекарь тот далеко ушёл?
Смеётся — знает.
— Так же далеко, как твоя болезнь.
— Когда догонишь, скажи: я с ним в расчёте. За благой смертью, которая ему от меня обещана, пусть к моей Майе-Рене обращается с молитвой.
И как только произнесла я это — гул, грохот и тяжкий удар. Лавина вниз сошла прямо на нас. И сразу — глухая темнота, только чуть угли светятся, будто свеча сквозь стиснутые пальцы рук.
Глянул на меня Джен — а я ведь тогда детское его имя угадала — и говорит:
— Вот и замуровали нас вдвоём. Еды на неделю, воды из окна — сколько достанешь ковшиком на длинной ручке, дров, жаль, немного. Собаки ушли, я так думаю, лошади в табуне пасутся. Дым из трубы пока идёт. Будем ждать, пока мои люди догадаются и нас откопают.
— Крыша-то выдержит? — говорю.
— Считай, уже выдержала. Первый удар — самый опасный.
— И долго ждать, пока выручат?
Смеётся:
— Может, день, может, неделю, а может, и всю оставшуюся жизнь.
— Это хорошо, — говорю.
Кардинена расстелила под Сорди, почти падающим наземь, свой плащ, подумала — сняла свой, накрыла сверху. Подоткнула края под лежащего.
— Понимаешь, лукавил он. И я лукавила, что верю ему. Это снаружи дом был как крепость — даже отхожее место было наисовременнейшее, на оборотном масле, чтобы не выходить в случае осады, и вода не только за окном — в цистерне, что занимала почти весь подвал. А изнутри стоило лишь дверь с петель снять — и вышли бы с той скоростью, с какой Денгиль сумел наружу прокопаться. Только меня это бы убило: и холодом, и тем, что непременно впряглась бы помогать. Он сказал потом: «Не хотел свою работу портить».
Привалилась к боку Шерла, обняла руками колени.
— За любую кривду платишь, любая слабость твоя, физическая ли, душевная, в конечном счёте оборачивается против тебя. Только разве нас обоих это могло остановить? Я в первый и последний раз в жизни захотела стать слабой: чтобы от меня ничего не зависело. А он… Я так думаю, я для него ещё тогда была чем-то вроде жар-птицы, когда они меня умирающей девчонкой вместе с Кареном из расстрельного оврага тащили. Не меньше — но и не больше.
… Глупейшие слова. «Бог создал тебя для Волка, ты веришь?» «Нам надо экономить тепло, лезь уж рядом под мех — твой собственный, однако». «Мне ничего не нужно от тебя, только слышать твоё дыхание, стук твоего сердца, знать, что ты есть где-то на земле». «Неправда: на твоих губах ещё было правдой, а в моих ушах — уже нет». «Да, моя любимая, моя госпожа. Моя джан, моя кукен». «Если попы правду говорят, что грех помысленный равен греху уже совершённому, то нам обоим ведь всё равно теперь, Джен?» «Все равно, моя джан».
И руки, что раскрывают тебя, как жемчужную раковину, губы, что рыщут по тебе, как слепой детеныш в поисках молока, не оставляют сил для защиты, места для дыхания, его тяжесть, твоя тяжесть, и ты впускаешь его в себя, не понимая до конца, что это вы оба делаете, что творится через вас обоих…
А откопали нас вообще через полтора дня. Еще и смеялись потом…