Венеция, 18 апреля 1507 года,
Ка д'Оро.
Синьоре N., замок Аскольци
ди Кастелло
«В прошлом письме я остановился на том, что моя спасительница готова была следовать за мной в опасную неизвестность. Я же никак не мог оправдать ее надежды, ибо знал, как жестока на самом деле может оказаться действительность.
Там, в африканских песках, я уговаривал ее вернуться. Я предполагал, что она вполне могла сделать вид, что я силой увлек ее — как заложницу. А может быть, в суматохе никто и не заметил бы ее недолгого отсутствия. Амина рвалась на волю из опостылевшего ей родительского дома, где ее не ждало ничего хорошего.
Но то, что ожидало ее со мною, тоже не обещало быть сказочно прекрасным. Скорее напротив — будущее мое было полно опасностей и тревог, но была и надежда, а это было для нее важнее всего. Я чувствовал это, а потому не мог найти нужных слов, чтобы заставить ее вернуться. Она молила только об одном — чтобы я увел ее подальше от этой пустыни.
И тогда я пустил в ход свой самый надежный, но не самый благородный довод. Я объяснил ей, что мое стремление выбраться из плена — это лишь жажда увидеть родину и мою супругу. Амина почувствовала себя ужасно оскорбленной. Она ничего не желала слышать о сопернице, но в то же время интересовалась, за что я так люблю свою жену. Я не знал, что ей ответить. Разве можно любить за что-то? Это странное, сладкое и мучительное чувство приходит само, не спрашивая нас и не требуя объяснений.
Развязка наступила совершенно неожиданно и, пожалуй, как-то… нелепо. Я продолжал уговаривать Амину вернуться домой, пока, наконец, она не разозлилась на меня настолько, что расплакалась, вскочила и, залепив мне пощечину, бросилась бежать по направлению к дому.
Я остался сидеть на песке и только тогда, кажется, понял, что за эти месяцы мы стали настоящими друзьями, а ее влюбленность — не что иное, как способ выказать свою привязанность, столь типичный для юных особ.
Я приложил ладонь к своей щеке — она чуть-чуть горела после пощечины, но эта теплота была приятна мне. Ах, Амина, ты была так добра ко мне, так безыскусна и наивна! Жизнь, однако, оказалась слишком сложна для твоего еще детского восприятия. Тебе будет тяжело и одиноко без меня, но это пройдет. Пройдет со временем… Ты еще полюбишь, но это первое нежное, трепетное чувство, которое ты испытала ко мне, — оно не забудется, останется в твоей памяти на всю жизнь.
Как я был благодарен ей за ее храбрость! Ведь это она подожгла барак, когда наш план грозил провалиться. Это она подняла панику, надеясь, что только таким образом невольникам удастся вырваться из своей огненной клетки. Она дала мне шанс, она все сделала ради меня, но я… Чем я ей ответил? Черной неблагодарностью. Одному Богу теперь известно, суждено ли мне когда-нибудь увидеть ее, чтобы исправить свою ошибку…
Впрочем, ответ на этот вопрос целиком теперь зависел от меня, ибо увидеться с Аминой мы могли бы только в том случае, если люди Абу Хасана поймали бы меня и вернули обратно своему хозяину. Я быстро вскочил на ноги, взял свою поклажу с водой и провизией и тронулся в путь. До захода солнца мне следовало пройти еще очень большой отрезок пути, чтобы оказаться подальше от караванных дорог.
Я решительно шагал вперед, и это было удивительное, сказочное чувство, которое я не сразу осознал. То было чувство свободы, от которого я уже успел отвыкнуть. Я был предоставлен самому себе. Власть пустыни казалась мне теперь такой призрачной, такой нереальной… И я шел, шел навстречу всему, что было так дорого для меня. Я шел к своей свободе, милая моя синьора, и это было самым главным.
Что ж, на этом я вновь прощаюсь с Вами, и да хранит Вас Господь».
Мысль о мести возникла у Клаудии неожиданно. Когда молния ударила в маяк, бушующая стихия Адриатики унесли ее в открытое море вместе с обломками. Но Господь, должно быть, решил, что срок ее еще не пришел, и на следующее же утро старый рыбак, разбиравший разорванные штормом сети, увидел ее бездыханное тело, вынесенное на берег волнами.
Три дня Клаудиа пролежала в рыбацкой хижине, находясь между жизнью и смертью, пока сознание наконец не вернулось к ней. Все это время старик-рыбак и его жена заботливо ухаживали за ней, как за собственной дочерью.
Когда-то у четы Альбрицци действительно была дочь. Звали ее Франческа. Она была хороша собой, это и определило ее печальную участь. Рыбак с горечью рассказал Клаудии, что года два тому назад в бухту, неподалеку от Пеллестрины, где стоит их хижина, вошел пиратский бриг, чтобы пополнить запасы пресной воды. Старик Альбрицци и его жена, к несчастью, отправились в то время в город, чтобы сбыть перекупщику свежий улов. Разбойники заметили юную голубоглазую Франческу и силой увели ее с собой на корабль. С тех пор несчастным старикам так ничего и не удалось узнать о судьбе девочки. Им оставалось уповать на Господа Бога да жить надеждой, что крошка Франческа еще жива.
Поэтому, когда старик увидел на берегу Клаудию, омываемую водами прибоя, он чуть не сошел с ума от счастья, решив, что море вернуло ему дочь. И хотя чуда не произошло, Клаудиа стала для них великим утешением и радостью, заменив Франческу.
Однажды, когда силы начали постепенно возвращаться к ней, Клаудиа попросила старого Альбрицци, отправлявшегося на Риальто, зайти в палаццо Гримальди и вызвать служанку Альбу, которая, должно быть, уже оплакала и похоронила ее.
Скоро прибежала Альба и, захлебываясь от рыданий, бросилась на шею своей госпоже.
— Святая Мадонна, вы живы! О госпожа! Я уж было решила, что Господу оказалось мало отнять у нас синьора Себастьяно… Ренцо клялся, что видел собственными глазами, как волны погребли вас под обломками маяка. С Луккой Мореско они обыскали всю округу — прибрежные скалы, берег и пустынные отмели, но так ничего и не нашли. Мы все оплакивали вас, и с нами рыдала вся Венеция! Весь город был в трауре. А я все молилась нашей чудотворной Мадонне, все просила ее… И вот чудо свершилось!
Клаудиа страшно побледнела.
— Значит, все считают, что меня уже нет в живых? Святая Мадонна!
— Да, все-все до единого. Столько было соболезнований, столько денег пожертвовано на ваши пышные похороны. Ваши друзья на собственные средства хотели заказать вам пышную усыпальницу на Сан-Микеле, но я настояла, чтобы ваша могилка была бок о бок с той, куда мы хотели положить синьора Себастьяно…
Альба не выдержала горестных воспоминаний и горько разрыдалась.
— Ты говоришь, что мои друзья проявили весьма трогательную заботу обо мне? И кто же из них выказал наибольшее рвение? Князь Энрико Фоскари? Или князь Рокко с бароном Контарини? Кто из них?
— Все трое. Они отстояли мессу и были, кажется, расстроены больше все остальных.
— Что ж, спасибо, Альба…
Клаудиа представила, как эти люди, с трудом скрывая свое ликование, оплакивали ее душу, и ей стало невыносимо больно. Они вновь праздновали победу, полагая, что судьба теперь будет вечно благоволить их дьявольскому помыслу. Теперь, когда не было больше в живых Себастьяно, а она сама была на волоске от смерти, Клаудиа почувствовала себя незаслуженно и несправедливо оскорбленной. Отчаяние и скорбь в ее душе уступили место острому желанию отомстить за гибель Себастьяно. Впервые она подумала об этом в тот день, когда море ревело, и береговой мол стонал от натиска волн. Она слышала тогда голос любимого, но теперь было ясно, что он не звал ее к себе. Он взывал к отмщению!
Истина эта открылась Клаудии неожиданно, и она теперь знала, как ей поступать.
— Наверное, было ужасно! — продолжала Альба, — буря, шторм… какая жуть! Но как вам удалось не погибнуть в этаком-то аду, синьора Клаудиа? Не могу себе и представить…
— Не причитай, Альба. Это длинная история. Я потом тебе все расскажу. Сейчас меня волнует другое.
Она схватила мулатку за плечи и испытующе посмотрела ей в глаза.
— Скажи мне, Альба, ты сегодня говорила кому-нибудь, что идешь ко мне? Только не лги мне, прошу тебя!
— Никому, клянусь Мадонной! Ни единой душе! О вашем чудесном спасении знают только двое — я и наш Ренцо. Бедняга, он чуть не упал в Большой Канал, когда узнал, куда мы едем.
— Послушай меня, Альба, ты сейчас вернешься в город и никому не скажешь, что видела меня. Иди прямо в палаццо Гримальди и постарайся вести себя, как обычно. Никому не показывай своей радости и запомни: я погибла у маяка. Ты поняла меня?
— Да, моя госпожа. Но разве не лучше сказать всем? Это такая радость, что вы снова среди нас!
— Запомни, Альба, никто не должен знать, что я возвратилась. Так надо. И поверь, я делаю это ради моего блага и ради… синьора Себастьяно…
— Но что вы задумали такое? Зачем вся эта таинственность? Неужели вы и мне ничегошеньки не расскажете, совсем ни словечка?
Клаудиа отрицательно покачала головой.
— Прости, но даже тебе я не могу сейчас доверить мою тайну. Так будет лучше для всех нас. Об одном прошу тебя — не проговорись. Иначе все пропало. И передай мою просьбу Ренцо.
— Хорошо, синьора. — Альба вся как-то сникла и с обидой поджала губы. — Я все сделаю, как вы просите.
Месть — плохой советчик. Клаудиа старалась помнить об этом и по возможности быть снисходительной. Она нашла в себе силы простить Джузеппе, который собственной рукой убил Себастьяно, но который страдал от содеянного не меньше, чем она от потери мужа.
Однако холодный рассудок подсказывал, что друзья-оборотни, не знающие чести и сострадания, должны ответить за свое предательство. Предав, они постарались поскорее забыть, вычеркнуть из списка живых тех, кто, может быть, еще ждал от них помощи.
К ним у Клаудии не было сострадания. У нее отняли счастье, лишили смысла жизни, и теперь она чувствовала, что вправе мстить им. Карающий меч правосудия должен был, как две капли воды, походить на предательский удар, который они нанесли Себастьяно. Ведь только оказавшись в положении своей жертвы, палач сможет хлебнуть тех страданий, на которые он ее обрек. Решение было принято, и Клаудиа поклялась памятью Себастьяно, что пройдет весь путь до конца.
…Едва оправившись, она немедленно приступила к делу. Были проданы все драгоценности, подаренные ей доном Паскуале на свадьбу, после чего Клаудиа отправилась на Джербу, где грозный властитель южных морей Драгут-раис согласился продать ей корабль и полностью снарядить его. Команда вполне удовлетворяла Клаудию, ведь французы-наемники славились своей беспринципностью — они могли поднять руку не только на турков, но и на братьев по вере — испанцев, итальянцев, англичан. Их собственный правитель, король Людовик XII, воевал со всеми вышеперечисленными, а потому поощрял грабеж, выдавая пиратам охранные грамоты, чем придавал их ремеслу легальный статус.
— Святая Дева Мария, прости меня за то, что я собираюсь совершить! Ты знаешь, я не хотела этого… Если я жестока, то только потому, что они сами меня сделали такой! Можешь взять мою жизнь, но только дай мне время, чтобы отомстить им за Себастьяно…
Клаудиа стояла на коленях перед миниатюрной фигуркой Мадонны в углу полутемной каюты, когда в дверь постучали.
— Госпожа Ганзони, пора! Пришел капитан, и он спрашивает вас.
Клаудиа помедлила несколько мгновений, чтобы унять волнение, затем медленно встала. С трудом овладев собой, она повернулась к молодому юнге, пришедшему за ней.
— Сию минуту иду. Велите команде собраться на верхней палубе.
И она покинула каюту. Спокойная и уверенная госпожа Ганзони. Отныне ей предстояло носить это новое имя. Никто никогда не узнает, что под ним скрывалась гордая венецианская княгиня Гримальди, никого не будет рядом, когда море поглотит ее, как когда-то погребло в своей пучине Себастьяно. Но так будет лучше. Так будет справедливее. По крайней мере, там, в ином мире, ее будет ждать любимый.
Твердой и уверенной походкой Клаудиа поднялась по узкой деревянной лесенке наверх. Но не успела она ступить на палубу, как яркое солнце ослепило ее и заставило непроизвольно зажмуриться. Когда же она открыла глаза, то увидела перед собой рослого молодого мужчину в широкополой шляпе, курящего трубку. За ним выстроилась вся команда: несколько десятков изучающих глаз — осторожных, злобных, пытливых, недоверчивых, смотревших на нее в гробовой тишине. Молодой капитан откашлялся и, сорвав с головы выцветшую на солнце шляпу, неловко поклонился.
— Команда ждет вас, мадам. Все готово к отплытию.