— Нет, нет и еще раз нет! Не дозволяю! — горячился генерал-майор [408]. Он прошелся по избе из одного угла в другой, недолго задержавшись перед образами, где с минуту смотрел в лик Спасителя, тускло освещенный лампадкой. Потом снова вернулся к столу, у которого стоял, распрямив плечи и спину, Андрей, прижимая локтем каску к телу, с трудом скрывая злость, охватившую его при отказе командира. Хотелось стукнуть кулаком по грубо сколоченному столу, выплескивая весь свой гнев от бессилия и разочарования.
В третий раз он получает отказ на свой рапорт. В третий раз! Это означало, что он по-прежнему останется в Тарутинском лагере, страдая от невольного безделья, которому предавались здесь в ожидании приказа выступать. Даже начинало казаться, что не война идет, а учения — столько времени выжидали, расположившись в теплых избах на квартирах. Эти избы были разобраны в близлежащих к лагерю деревеньках и перенесены на новое место, чтобы стать жилищем для офицеров полков, расставленных в несколько линий, заграждая Калужскую дорогу от неприятеля, закрывая пути к Туле и Брянску, где были расположены оружейные заводы.
За более чем седмицу, что стояли войска на этом месте, здесь образовался небольшой городок — избы, палатки, землянки, в которых жили солдаты, бани и даже организованный рынок, на котором бойко шла торговля не только продуктами, но и скарбом, захваченным у французов или утащенным воровски из оставленных хозяевами имений. Нет, нельзя было сказать, что в лагере не наблюдалось настроений, присущих военному времени. Шли полным ходом тренировки рекрутов, набранных для восполнения людских потерь при сражении в Бородино. Объезжали лошадей, присланных для кавалерии. Обсуждались возможные ходы, что предпримет в дальнейшем князь Кутузов, что редко выходил из отведенной ему «главной» избы, следуя легенде, придуманной для французов о «немощном и больном полководце».
Но в воздухе витал и какой-то странный дух, он явственно ощущался. По лагерю свободно ходили крестьянки и мещанки — кто искал мужей, отцов или сыновей, а кто просто прибился, в надежде заработать копейку на стирке, готовке или услугах иного рода. Часто отмечали пьянство солдат, а то и дезертирство. Реже, но бывало — наказывали плетьми за грабежи у местного населения, за мародерство и разбой. Роптали на столь длительные стоянки без особого дела офицеры, собираясь в избах, как только на землю опускались сумерки. Они за чаркой вина или трубкой ароматного табака повторяли друг другу толки, что ходили по лагерю — о разногласиях в «главной» избе, о спорах в командовании, о доносах, что шли в Петербург на каждого из тех, кто заседал на военных советах за столом Кутузова. Не было согласия среди командования, и эти тихие шепотки, эти тени недовольства и подозрений пошли в армию, с каждым днем распространяясь все шире и шире.
Андрей редко засиживался на таких офицерских собраниях за полночь. Его отчего-то тяготила эта атмосфера вынужденного отдыха, будто на учениях были, а не на поле военном, эти пьяные разговоры, а шутки и скабрезности ныне вызывали не смех, а раздражение. Он понимал, что это все — шумные разговоры и громкий смех, пьяные посиделки и непристойные песенки под семиструнку только оттого, чтобы уйти от реальности насущного дня, от страха, который поселился в каком-то маленьком уголке сердца каждого. Страха быть убитым, покалеченным или того хуже — быть оставленным на поле былого сражения, как оставили при Бородино часть раненых, по некоторым рассказам. И надо отдать должное — доля истины в них все же была. Война жестока, война не знает пощады, потому что это война.
Но война не должна касаться тех, кто слабее и нежнее, не должна никак касаться тех, кто не воин, кто не может ответить ударом на удар. Андрей видел раненых или калеченных французами крестьянских девушек и детей, что искали помощи у докторов армии, приходя тайком со стороны неприятеля, и понимал, что эта война все же иного характера, чем была в Австрии. Французы стали более жестоки, озлобляясь все больше и больше от каждого действия русских отрядов, пущенных действовать в тылу врага. И русские ожесточались в ответ, видя эти зверства, и по новому кругу творились бесчинства, лилась человеческая кровь вне поля сражений между армиями.
И подумать о том, что творится там, в тех землях, где ходят отряды Давыдова, было страшно. Хотелось запрокинуть голову вверх и крикнуть в эти тусклые звезды, в это ночное небо. «Где ты? Что с тобой?» Эти две короткие фразы стучали вместе с шумом крови в висках в ночную пору, когда он устраивался спать на узкой лавке, кутаясь в шерстяное одеяло. Он думал, что ему позволят поехать к Давыдову или в другой отряд, действующий в тылу неприятеля возле Гжатска или Можайска. Такое назначение было бы благом. Что ему несколько десятков верст и даже сотня, коли к ней будет пробираться лесами при случае? Или хотя бы скажут, что там ныне, в Милорадово и в соседнем Святогорском.
Но каждый раз получал один ответ — «сия оказия исключительно для войск гусарских или иных армейских, не для офицера кавалергардской гвардии». Его дело было ныне пестовать новых солдат, что были набраны из рекрутов согласно требованиям на место выбывшей сотни из числа низших чинов. Многие из них попали в его эскадрон, во главе которого Андрей снова встал, прибыв в Тарутино. Тут же ждали его не только новые лица в подчинении, но и повышение в звании на чин, и… «Анна» — орден святой Анны с алмазами [409], полученный за атаку при Бородино по представлению командира полка.
Андрей тогда держал этот орден в руках, смотрел на рисунок, нанесенный на эмаль, и не мог не вспоминать при взгляде на этот тонкий, еле угадываемый женский силуэт другой, тот, что еще этим летом он держал в своих руках.
— Вот нам бы еще Владимира бы в придачу к Анне! — говорил Прошка, натирая до блеска орден Георгия и крест за битву при Прейсиш-Эйлау, прикрепленные к мундиру хозяина. Его лицо сияло при этом, как начищенный пятак, и один из ротмистров полка Андрея, деливший с ним избу, даже пошутил при том, что его денщик рад награде поболее самого Оленина.
Наверное, так оно и было, думал позднее Андрей, наблюдая, как садится солнце за край леса вдали, за полем, говоря тем самым, что очередной день ожидания в Тарутино подошел к концу. Наверное, он был бы рад больше Анне из плоти и крови более чем этому холодному на ощупь кресту. Греховные, дурные мысли для офицера, но все же…
На первой неделе октября по армейскому лагерю пронеслась долгожданная весть об оставлении Наполеоном Москвы и о том, что вскоре армии предстоит сниматься с места и двигаться в сторону движения войск Наполеона. И аккурат в тот день Андрей, проходя через пришедший при этом известии переполох и суету среди войск, случайно заметил знакомое лицо среди солдат ополчения в крестьянских тулупах. Он быстро пробрался через егерей, что собирались в путь, проверяя сумки, затягивая подпруги, и схватил за ворот крестьянина, что тут же испуганно вжал голову в плечи, признавая барина.
— Здравия вам пусть пошлет Господь, Андрей Павлович, — проговорил он, растерянно трогая левое ухо, и только по этой привычке, так раздражавшей в холопе тетушку, что даже планировала убрать того из дома прочь, Андрей признал в нем одного из лакеев, что служил в Святогорском.
— Как ты тут? Давно ли из Святогорского? — Андрей с силой сжал плечо перепуганного холопа, озирающего на товарищей, словно надеясь у тех найти помощь в своем незавидном положении.
— Я, ваше высокоблагородие, с летней поры при дохторах-то в армии, — быстро заговорил бывший лакей. — Как Святогорское пожгли, а людей побили шибко, то долго по лесам скитался, голодая и нужды терпя, а ныне вот на благо землицы родной тружусь при дохторах.
— Святогорское сожгли? — отшатнулся на миг от него Андрей, а потом еще сильнее сжал его плечо, тряхнул. — А Марья Афанасьевна? Барыня-то что?
— Так барыня-то уехали с усадьбы-то. Как уехали, так и люди лихие пришли в усадьбу… ой, погромы-то какие были! А барыни не было, нет! Уехали же они! — затараторил холоп и на дальнейшие расспросы Андрея испуганно отвечал, что ничего более не ведает, что столько лишений перенес за время, что шел к людям русским из болот Гжати, где прятался до того. И что не в побеге он, а только по нужде земли родной, по службе. Пусть барин не думает о нем худо — он же вернется, как супостата прогонят взашей.
Но Андрей не слушал его уже, отпустил его плечо, отстранился, когда тот бросился целовать его руку, а потом и вовсе скрылся между солдатами, спеша к своему эскадрону. В голове билась мысль, что Святогорского более нет, разрушено и сожжено одно из крупных имений тети, которое она так успела полюбить за последние годы, что провела там. И нет более этих комнат, этих зал и салонов, террас и светлой балюстрады балконов.
Вспомнил, пока возвращался к своим кирасирам, как стоял в дверях, распахнутых на террасу, как смотрел на лицо Анны, освещенное всполохами шутих и других фейерверков. Ловил каждое движение ее губ, ее восторг, читающийся в глазах тому действу, что было перед ней в тот миг. В тот вечер Андрей вдруг вспомнил, как горяча кровь в его жилах, осознал, как встрепенулась вдруг душа при виде именно этой улыбки и этих сверкающих глаз, когда она обернулась на него от иллюминации в саду, когда взглянула через плечико, оглядываясь после его слов. О, тогда он сдался… сдался в плен, устав бороться с собственной душой, которая так оживала возле нее, впервые за долгие годы распирала грудь! Только бы и далее жить возле нее! Только бы она, его Анни, жила!
Оттого и не скрывал своего приподнятого настроения Андрей, когда наконец-таки снялись с места и потянулись в сторону Леташовки и Спасского, уходя все далее и далее в сторону границы от Москвы. Оттого и бросался на следующий день в битве в Малоярославце, в которой все же позволили кирасирам принять участие под конец дня, выведя тех из резервов, в самую гущу боя, отключая сознание от происходящего, рубя и коля направо и налево, с трудом удерживая коня на скользкой от крови земле.
Ведь каждый миг этого сражения, этих бесконечных атак на уже руины домов и слабое подобие улочек, а не город, каким тот был еще на рассвете, на этот огненный ад, приближал его к тому заветному для Андрея моменту. Моменту, когда он ступит на гравий той тенистой липовой аллеи, ведущей к усадебному дому, когда откроет перед ним входную дверь пожилой швейцар, и сбежит по мраморным ступеням вниз Анна, едва касаясь перил.
А еще он понимал, что уступи русская армия Наполеону дорогу на Калужский тракт, то под неприятелем окажутся и юго-западные земли от Москвы, а значит, и его мать, сестра, маленькая Тата. И другие, что сражались бок о бок в тот день, понимали всю важность того, чтобы не пропустить французов из разрушенного Малоярославца, не дать ринуться в земли за спинами русской армии. Потому и сражались все отчаянно, забыв об усталости и ранах, об обжигающем лица и накаляющем оружие и амуницию пламени, в который превратился город, полыхающий пожарами.
«… восемь раз град переходил из рук в руки, ma chere», писал Андрей позднее письмо сестре в Агапилово, разложив лист бумаги на днище перевернутой телеги, пока Прошка промывал его рану на щеке, с трудом управляясь с пером слегка обожженными в тот день пальцами. «Потери неисчислимы. Раненых много. Но и французская армия, должно быть, поредела ныне настолько, что у Буонапарте не останется иного пути, как повернуть от Калуги. А после и вовсе уйти из империи нашей. Со дня на день сызнова будет сражение, это ясно, как день…»
Но сражение, что ждали многие и во французской, и в русской армии, не состоялось. Кутузов приказал отступать к Детчину, слушая ропот и возражения не только в рядах солдат и офицеров, но даже в собственном штабе, генералы которого требовали дать еще одну битву и захватить-таки в плен Наполеона. И только спустя пару дней, когда гонец от Милорадовича привез вести об уходе Великой армии из Малоярославца к Боровску, двинулись по пути отступающего Бонапарта.
Это было началом освобождения родной земли от неприятеля. Каждый, кто слышал известие о том, что Наполеон ступил на дорогу к Смоленским землям, едва сдерживал чувства, не скрывал душевного подъема и радости. Свершилось! После долгих месяцев войны, после нескольких кровопролитных сражений, после стольких потерь! И даже холодные дни поздней осени, что установились в то время, не смогли бы погасить тот огонь, что разгорался с каждым переходом русской армии, следующей по пятам того, что был виновен в сожжении «сердца России», кто едва не разрушил Кремль.
В один из таких дней, уже под вечер, когда встали у Полотняных Заводов биваком на ночлег, Андрею передали приказ от командира дивизии срочно прибыть в палатку генерал-майора. Удивляясь столь неожиданному призыву, Оленин даже подумать не мог, откидывая полотняный полог, какой сюрприз ждет его внутри. Усталый генерал сидел на раскладной кровати, растирая спину, разболевшуюся с осеннего холода и от проведенного дневного перехода в седле, его денщик грел в жаровне камни, чтобы позднее переложить те на постель. Адъютантов уже отпустили на ночной отдых, ведь с рассветом армия снова должна была тронуться в путь, преодолевая маршем полуторный переход, стремясь загнать Бонапарта в ловушку, перехватить того у Смоленска.
— Вы просили меня позволить вам поехать к отрядам, что ходят в тылу у неприятеля близ Гжати, — проговорил Депрерадович после приветствий, внимательно глядя на вспыхнувшее тут же легким румянцем лицо полковника. Или это с легкого вечернего морозца, с которого тот шагнул в палатку, чуть заалели скулы? — Я понимаю vos circonstances [410]. Понимаю, каково вам ныне. И понимаю ваши тревоги. Тяжко бить врага, когда душа непокойна, — Он вздохнул, а потом заговорил уже тверже и решительнее. — В тыл к неприятелю в земли Вязьмы отправляется на подмогу Давыдову два полка казаков по распоряжению Его Высокопревосходительства Михаила Илларионовича. Вы можете ехать с их авангардом, что повезет пакет, и дожидаться нашего подхода в тех местах. Бог даст, коли продолжим тем же маршем, то через пару-тройку дней и снова встанете во главе эскадрона вашего. Полк ваш сызнова в резерв отправлен до особых распоряжений на сей счет, потому покамест дозволяю выехать с казаками, входя в ваше положение… но только в виде исключения пред вашими заслугами!
— Je vous remercie, Votre Excellence! [411] — склонил голову Оленин, чувствуя, как в груди стало намного горячее, несмотря на холод осени, что легко пробирался под мундир и суконную шинель.
— J'espère qu'on se reverra bientôt [412], Андрей Павлович. Путь через земли неприятеля нелегок и сулит много опасностей. Тем паче, ныне, когда француз бит, и бит отменно! Езжайте с Божьей помощью! И надеюсь, вы найдете ваших родных в добром здравии. От души надеюсь на то.
Оба замолчали на миг, думая о том, какой предстоит им увидеть оставленную на милость врага землю, по которой армия скоро пойдет, гоня Наполеона до самого Немана. Потом Андрей склонил голову на прощание, щелкнул каблуками сапог и вышел вон из палатки. Времени было в обрез — как он узнал, казаки выезжали тотчас, надеясь в короткие сроки обогнать армию Наполеона, везя приказ Давыдову и его людям «щипать» ту по мере продвижения по Смоленской дороги от Гжатска до Вязьмы. Аналогичные распоряжения получили и отряды Фигнера, Сеславина и другие, каждый из которых действовал на своем участке тракта.
— Ваше высокоблагородье, шинельку бы позапахнули бы! — обратился к нему, хмуря густые брови, усатый казацкий офицер — глава небольшого отряда, что должен первым привезти к Давыдову распоряжения светлейшего. — Мундир-то в сумерках ясно так видать!
Более они почти не общались за те дни, что ехали к Давыдову, пробираясь по невысокому редкому снегу, через бездорожье и грязь, обходя французов за версту и более, взрывая едва вставший тонкий лед на узких речках, что встречались на их пути. Да и времени для того не было вовсе — торопились доехать до Давыдова наперед армии Бонапарта, в глубине души все же надеясь, что вдруг и им может так повезти, как тем казакам, что едва не прихватили Наполеона у Городни.
Холодный ветер бил в лицо, леденил губы, которые вскоре растрескались. Руки мерзли даже в перчатках, а холодок неприятно трогал тело под шинелью, полы которой так и развевались на ветру от той бешеной скачки, что задавали, стараясь успеть прибыть к сроку, опередить французов, направляющихся в сторону западной границы. И у каждого этот холод пробрался в самое сердце, едва замечали на краю земли вдалеке, то сбоку, то спереди от себя, черную завесу дыма, говорящую о том, что неприятель уничтожает то, что не успел разрушить и сжечь на пути к Москве.
Давыдова отыскали в одном из сел в десятке верст или более от Юхнова, к которому его отряд возвращался после очередной схватки с французами. При этом казаков и Андрея едва не сбили с лошадей охранявшие подъезды вооруженные ружьями, пиками и вилами крестьяне, приняв в сумерках за неприятеля. Только отборная брань, православные нательные кресты да тот факт, что французы редко теперь забирались так глубоко от расположения войск, боясь партизан, убедили, что к Давыдову пожаловали именно из армии с пакетом от светлейшего князя. Поспешили проводить к избе, где тот встал на ночлег, извиняясь перед офицерами, идущими вслед за ними, за ту «оказию», что едва не случилась в лесу.
Направляясь за двумя мужиками с топорами за поясами поверх тулупов, Андрей не мог не взглянуть на лошадь светлой масти, стоящую одиноко на привязи чуть поодаль от остальных. Она еле держалась на ногах, это было заметно даже в сумерках осенних, что опускались на село, бока судорожно вздымались при каждом вдохе.
— Падет-таки, — сплюнул через зубы один из провожатых, и второй кивнул, соглашаясь:
— Не животина, а маята одна!
Андрей сперва не узнал Давыдова, хотя они были знакомы еще со времен австрийской кампании, смутился, когда не сразу узнал, оттого замешкался протянуть руку в ответ на приветствие вставшему со скамьи под образами бородатому мужику в крестьянском армяке. Видимо, для Дениса Васильевича подобное было не впервой, он только улыбнулся и сам схватил Андрея за ладонь, встряхнул ту легко.
— Здравствуйте-здравствуйте, mon cher ami [413]! Надеюсь, дорога в мой скромный приют на эту ночь была для вас не особо трудной. Соседи наши не хватили по пути ненароком, не доставили хлопот? Они у меня суетливые! — засмеялся Давыдов, снова возвращаясь на место, знаками показывая прибывшим занять за столом места напротив него и его офицеров. — Ну-с, с какими вестями вы в мою обитель? И какими судьбами?
Андрей предоставил казацкому офицеру доложить до Давыдова суть дела [414] и передать пакет от светлейшего, который тут же вскрыл и наскоро ознакомился с распоряжениями, отложив в сторону письма друзей и родных, доставленные вместе с теми. Сам же откинулся спиной назад, на бревенчатую стену избы, едва борясь с дремой, что навалилась вместе с теплом натопленной горницы и ароматами свежего хлеба. Усталость все же взяла свое, и он незаметно для себя соскользнул под тихие голоса в сон, в котором видел зеленый луг в Святогорском, вдыхал запахи свежескошенного сена и наблюдал, как идет среди высоких трав легким аллюром белая лошадка, неся на своей спине всадницу в жакете василькового цвета. Развевался на ветру газовый шарф, повязанный на тулье женской шляпки. Будто крылья ангела за ее спиной…
— Andre! Andre! — звали издалека его. А после какой-то странный тихий плач раздался за спиной, будто кутята скулят в псарне, лежа подле только родившей их гончей.
Фудра! Андрей резко открыл глаза и выпрямился на скамье. Та лошадь во дворе — неужто Фудра?! Обернулся к нему тотчас от письма, которое читал в скудном свете свечи в плошке, Давыдов. В горнице уже было тихо — спали на лавках и на полу вповалку офицеры, ушла в другую комнату хозяйка.
— Разбудил-таки вас мальчишка? Все никак в толк не возьмет, что нет нужды бояться, — Давыдов кивнул головой в сторону темного угла, где Андрей с трудом различил очертания худенького тела, свернувшегося калачиком на овчинном зипуне на полу подле печи. Именно оттуда и доносилось тихий плач. — Страшно ему сердешному! Не думал, что война — это не в солдатики подле юбки няньки играть.
— Проше, панове! — раздалось тут же из угла. — Проше! Казали мне… Не моя вина, не моя! Я не забил никого! Никого! Я — трэбач… Проше, не забийте мене! Проше! До дома бы мене…
— А ну цыц! Пора для сна ныне! — шикнул на поляка Давыдов, а после повернулся к Андрею, который принялся за ужин, оставленный для него под рушником заботливой хозяйкой. — Возвращались мы с Угры, уходя от французской кавалерии, и наткнулись на обоз в одном из лесов окрест. Французы быстро в стороны разошлись, а вот поляки еще долгонько отстреливались из-за телег, только со временем в лес ушли, побросав добро, а некоторые и лошадей. Я узнал одного. Еще удивился, что он оставил этого мальчика в обозе, думал, это она. Стрелять боялся отчего-то в тот обоз, как заприметил, — Давыдов протянул руку и вдруг взял со скамьи семиструнку в руки, тронул струны задумчиво, а потом также неожиданно положил руку на струны, обрывая мелодичные звуки. — Сердечные дела — такая тьма для чужих глаз. А уж женское сердце — сущий омут, ничего не разглядеть в той темени. И не понять…
— Откуда у вас лошадь во дворе? Белой масти, — спросил его Андрей, не желая говорить в этот ночной час — время романтики или скорби и тоски — о женщинах и их сердцах. — Схожа с одной, что я видал как-то в имении в этих краях.
— Милорадово? — переспросил Давыдов, и он замер на месте, ожидая, что тот добавит к своей короткой реплике. — Скорее всего, Милорадово. Лошадь из обоза того. С той стороны шли. Жаль ее — загнали, полагаю, не жилица… Красивое создание.
— Есть ли вести с тех земель у вас? Быть может, мимо когда проходили? — а потом осекся, осознав смысл последних слов Давыдова. Французы и поляки шли от имения. Кто ведает, что они оставили после своего нашествия на имение?
— Спросите прямо — я отвечу, — Давыдов вдруг прищурил глаза, словно раздумывая над чем-то, а потом протянул руку и что-то схватил со стола, что лежало подле бумаг. Будто пряча от взгляда Андрея. — Я слыхал, ваша тетушка, графиня Завьялова, гостила в той усадьбе. Сам ее не видел, по словам чужим говорю. И не могу сказать вам, каково положение дел там ныне, после…
— Я должен ехать туда! — Андрей так резко поднялся с места, что застучало в висках. Совсем как ранее, в первые дни болезни. Пришлось даже прикрыть на миг глаза, выровнять вдруг сбившееся дыхание. На его удивление Давыдов ничего не сказал, только кивнул задумчиво.
— Окрест французов нет, но будьте все же осторожны. Держитесь подальше от дорог и селений. Людей в сопровождение дать не могу.
— У меня есть, — Андрей уже прошел к двери в сени, накидывал на плечи шинель, от волнения не сразу попадая в рукава. — Мой денщик и пара человек из полка. Мне довольно того.
— Я буду проходить к Вязьме. Ищите меня и моих людей в тех землях. А там и армия подойдет, коли таким маршем по следу двинулась, — Давыдов задумался на миг, а потом все же достал из-за спины то, что до того скрывал от взгляда Андрея. — Тут есть кое-что для девицы Шепелевой. Я надеюсь на ваше известное благородство, что вы сохраните чужую тайну, и передадите ей то, что должно быть лишь в ее руках, коли ушло из других.
Андрей сам не мог объяснить, зачем сбросил половинку платка, закрывающего от его обзора дар для Анны от Давыдова, невзирая на то, что сердце замерло тревожно в тот миг, когда в его руку легла эта тяжесть. У него в ладони лежал небольшой портрет-гравюра в изящной рамке из серебра. На Андрея с гравюры смотрела Анна с легкой улыбкой на губах, прижимая к корсажу платья розу на длинном стебле. Мастер искусно передал каждую черту ее прелестного лица, каждую линию тела, угадываемую под тонкой тканью платья.
Этот портрет был украден. Он должен был быть украден вместе с остальными ценностями из Милорадово. Разве может быть иначе? Но портрет лежал на тонкой подложке из писем, и тем же самым почерком было выведено в нижнем углу: «Ma bien-aimé Aniela» [415].
— Коли Анна Михайловна спросит… коли спросит о нем, — прошептал Давыдов. — То слову своему я верен. Она просила за него, и я не мог… отпустил живым. Ее глаза так и стоят перед мной, когда она просила. Оттого и не сумел выстрелить… отпустил и в этот раз… Только обещайте, что будете молчать о том. Сами понимаете — честь девицы! Иному бы и не доверил. Только вам, зная вашу натуру…
Андрей хотел сперва спросить подробности этой истории, узнать, о чем толкует Давыдов, хотя очевидность ее так и жгла руку ныне, когда он заворачивал в платок портрет и чужие письма. Письма, которые были адресованы той, кого он считал своей. Ее портрет, отданный другому. Нет, этого быть не может! Андрей сжал крепче сверток. Так, что края рамки больно впились в кожу ладони.
Морозный осенний воздух ударил в лицо, когда он вышел из темных сеней на залитый лунным светом двор. Знакомые звезды, которых он так часто спрашивал о судьбе Анны, молча подмигивали ему с высоты ночного неба. Словно смеялись над ним, над его болью, свернувшейся клубком прямо под ребрами.
Маленький отряд Андрея уже был готов выехать из села, когда легкий шум, донесший до его уха от привязи, заставил его задержаться. Маленькая хрупкая лошадка упала на пожухлые листья и редкий снег, дышала с шумом, с явным усилием хватаясь за ускользающую из ее тела жизнь.
— Надоть бы прибить, — покачал головой знакомый Андрею мужик, проводивший его сюда, в это село. Андрей же молча смотрел с высоты своего роста на умирающую Фудру. Подошедший неслышно от коней Прошка вложил в ладонь его заряженный пистолет.
— Надоть бы прибить, — снова повторил крестьянин, кусая ус, пытаясь скрыть свою горечь от того, что лошадка все же не сумела выправиться, не выдержало ее маленькое сердечко.
Андрей смотрел в глаза Фудре поверх дула пистолета, но видел только белоснежное поле в Милорадово, тонкую фигурку в васильковом жакете и такого же цвета шляпке с длинным газовым шарфом на высокой тулье, подол амазонки, развевающийся на ветру. Самое начало… зима этого года, когда он так неосторожно позволил себе пробиться к своему сердцу, а потом и вовсе взять в маленькие ладошки.
Он не смог этого сделать. Не смог нажать на курок самому себе на удивление. Отдал пистолет Прохору и отошел к своему коню, вздрогнув, когда ночную тишину разорвал звук выстрела. Все было кончено… Tout est fini! [416] Кончено!
Но после, когда ехали легким шагом через лес или пускали рысью коней на открытом поле, Андрей уже стал сомневаться в том, что узнал. Он вспоминал каждый миг, каждый жест, каждое слово. Рождественский бал, а потом и Святки, когда приезжали ряженые. Аккуратную родинку между хрупкими лопатками и обтянутый тонким шелком стан, каждый изгиб которого помнили его пальцы. Ее глаза, когда она стояла напротив него в оранжерее, блестевшие от невыплаканных слез. Ее губы, которые она подставляла так смело тогда в лесу, после той дуэли с гусаром. Ее кожу, теплоту и бархатистость которой он помнил так явственно.
Андрей воскрешал в памяти раз за разом все их разговоры, каждое слово, что сорвалось с ее губ, и понимал, что среди нет самого главного для него. Анна никогда не говорила ему, что любит. Никогда. Даже в те моменты, когда, казалось бы, они должны рваться с губ, от самого сердца идти. Никогда не говорила…
Но разве можно так касаться и так целовать и не любить? Разве можно отдать самое дорогое, что есть у девицы, если только не во имя любви? А потом хмурился, вспоминая, что не по своей воле Анна отдала свою невинность, что сам заставил ее принять свою руку и сердце, закрыв ей все пути к отступлению. Нет, говорил он себе, понукая коня идти быстрее по заметенному редким снегом лугу, нет, лучше не думать покамест о том. Не думать покамест…
На рассвете въехали в знакомые до боли места, поехали вдоль дороги, ведущей к тракту от земель Голицына, Шепелевых, Павлишиных и его тетушки. Оставшиеся версты преодолели едва ли не галопом, опасаясь попасться на глаза французам. Хотя за все расстояние, что они миновали за ночь и часть утра, ни единой души не довелось встретить. Только пустые деревни порой да трупы людские или скота на обочине дорог.
Андрей выдохнул с облечением, когда завернув на знакомую ему аллею, вскоре разглядел дом между темными стволами лип. Не почерневший от пожара, не разрушенный артиллерией, а целый на вид, белеющий издалека толстыми колоннами на крыльце. Только перевернутая телега на въезде в аллею с дороги, ведущей от ворот имения, говорила о том, что здесь недавно было неспокойно, и от этого вида снова стала закручиваться в груди змейка страха. Ее кольца сжали сильнее, когда подъехав еще ближе к подъездной площадке, Андрей заметил разбитые стекла в оранжерее, пристроенной к дому, покосившиеся ставни на некоторых окнах второго этажа, листву на крыльце дома и на подъездной площадке, которую давно не сметала метла дворника.
Никто не вышел на громкое ржание коней, которых остановили у крыльца, никто не выглянул в окна передней. Андрей с тревогой оглядывал усадебный дом, поражаясь той мертвой тишине, что стояла вокруг него. Не было слышно дворовых даже с заднего двора, где те определенно должны были быть в этот час, не лаяли собаки, не убирали с аллей и дорожек листву, не сметали осеннюю грязь. Оттого казалось, что усадьба неживой в этом странном безмолвии, и змея все туже сдавливала сердце в груди Андрея.
Прошка первым взбежал по крыльцу, постучался в дверь, а после заглянул в окна передней, стремясь разглядеть любое движение внутри, в темноте вестибюля. За ним следовал Андрей, когда он уже поднялся по ступеням к двери, та приоткрылась, являя прибывшим в Милорадово бледное старческое лицо поверх пухового платка, в которое дворецкий кутал озябшие плечи.
— Господь и его святые! Господин Оленин! Ваше высокоблагородие! — вскрикнул Иван Фомич и открыл дверь пошире, пропуская внутрь дома Андрея и его спутников. — Вот то-то обрадуется ее сиятельство! И Анна Михайловна…
— Они… они здравы, верно? — Андрею даже пришлось прислониться плечом к стене передней, чтобы не упасть — настолько вдруг ослабели ноги в ожидании ответа.
— Здравы, здравы! — замахал руками старик. — И тетушка ваша, и барышни, и мадам Арндт. Все тут, в усадьбе. Все здравы. Только вот барин наш, Михаил Львович, рану имеет в грудь, все в постели нонче. Благодарение небесам, не сурьезное ранение. Позвольте, я покамест провожу вас в гостиную, а сам распоряжусь насчет позднего завтрака для вас и ваших людей. Их в кухню, с вашего позволения, проводит Денис мой, — и по знаку деда мальчик лет двенадцати увел спутников Андрея из передней, а сам дворецкий поманил Оленина в правое крыло дома.
Андрей с тоской оглядел переднюю с разбитым кое-где мрамором балюстрад, с поврежденными позолоченными рамами панелей. Не стало тех больших вазонов, что украшали когда-то вестибюль, за одним из которых пряталась от его взгляда на лестничной площадке второго этажа Анна в тот день, когда Андрей приехал в этот дом просить ее руки. Нет, разрушение и разорение дома было не явным, но угадывалось легко по некоторым деталям. Например, по темным силуэтам на стенах, где некогда висели пасторальные пейзажи и изумительных красок натюрморты, по отсутствию фарфоровых безделушек, которыми так любили украшать комнаты, и по пустующим резным столикам, на которых уже не стояли канделябры с высокими тонкими свечами.
— Аки саранча налетели, — качал головой Иван Фомич, ступая впереди Андрея в единственную натопленную комнату в этом крыле, кутаясь в пуховый платок от сквозняка, что ходил по дому из-за разбитых окон. Даже ставни не спасали порой от ветра, который так и норовил пробраться в дом, даже плотно затворенные двери и подоткнутые в их щели суконные одеяла. — Все тащили, что под руку попадалось. И серебро, и безделицы хвархоровые, и посуду. Даже белье постельное и, прости Господи, одежды барышень! Аки саранча! А то, что не унесли, то побили, черти окаянные. Чтоб руки у них, эти загребущие, поотсыхали! А особливо тут поляки лютовали… Пригрели мы на грудине своей змею подколодную! Пуще всех тут лютовал! Девок вона помяли. Лошадей всех увели. Собак из псарни — к чему-то они им? Скот весь перерезали. Это что за дела-то такие, Андрей Павлович, коли вот так-то? Аки звери… Вы ужо там им за это покажите раков-то! Чертям этим окаянным!
Андрей прикрыл глаза, представляя то, что творилось в этом доме в тот момент. Змея сдавливала все туже и туже сердце, мешая дышать. Он уже почти не слышал дворецкого, видя ту картину, что стояла перед глазами, иллюстрируя слова старого слуги, ощущая вину за то, что это все же свершилось в этих землях, за то, что не смог предотвратить это, как русский офицер, оставил на разорение и гибель, когда отступал вместе с войсками. Снова вспомнилась та горечь, с которой уходили от Витебска, Минска, Смоленска…
— Но вы покойны будьте на счет барышень. В лес их барин отправил загодя, укрывая от охальников всяких, — поспешил заверить Иван Фомич, заметив, как бледен кавалергард под стать своему цвету своего мундира. — Там-то они и переждали, покамест не ушли те. Сперва хранцузы, а потом и поляки клятые. Ну, мы тем напоследок и ударили в спину… Не было сил терпеть окаянщину ту! Много тогда полегло тут. Но и поляков мы побили все ж! Пяток их и сняли. Михаил Львович и тот стрелял из оконца. Сам на ногах стоит от раны своей, а тоже — по ним! И Петр Михайлович… Его тогда побили шибко, барина нашего молодого. На капитана тот навалился, едва не придушил. Ах, жаль, что не сгубил! Чую, не все зло тот еще принес нам. Ох, разговорился я! Вы уж простите старика. Вона почти седмица прошла, а я все перед глазами вижу, аки тотчас все вершится… Вот, располагайтесь здесь, будьте милостивы, — Иван Фомич поправил подушки на софе с низкой спинкой, стряхнул с обивки только его глазу видимую пыль. — Я распоряжусь о завтраке. Уж не обессудьте, чем сможем… В последние дни скудновато у нас. И Анну Михайловну прикажу кликнуть. Она нонче у Татьяны в кухне, там нонче теплее всех покоев в доме. И ее сиятельство пошлю уведомить. Вот радость-то для них! Вот радость!
— Нет! — вдруг остановил его Андрей, кладя на низкий столик у софы сверток, что достал из седельной сумы, который ныне так жег ему ладонь. При этом платок снова развернулся — упавшая тонкая ткань обнажила портрет. Анна с гравюры взглянула на Андрея, улыбаясь той самой ненавистной для него улыбкой собственного превосходства. — Не говорите покамест о моем прибытии…. повремените хотя бы несколько минут…
Всю дорогу Андрей размышлял, кто из домашних в доме Шепелевых сможет открыть ему правду о том, что творилось в этих землях. И только сейчас в голову пришло решение. Только один человек расскажет ему все беспристрастно и объективно. Только один будет честен с ним. Именно эту персону и попросил он удивленного Ивана Фомича позвать сюда, в эту диванную, чтобы узнать истинно ли то, что сказал ему Давыдов. Сперва он выслушает стороннего наблюдателя, чтобы узнать доподлинно, что тут произошло, а после спросит ее, Анну. Даст ей возможность объясниться, ответить… И пусть она даже солжет. О, пусть она солжет!
Но сперва все же иная персона скажет ему. И он ждал ее, с трудом обуздывая яростные порывы, то и дело вспыхивающие в душе. А в голове говорили на разный лад, возвращая его в прошлое, шептали в самые уши вкрадчиво голоса:
«… ходит Афродитой тут, на Гжатчине, а не в Москве или в столице, что с лишком всего. А спеси и самолюбования тем паче! Гляди же, mon cher, не попади в силок…. Попадешь в силок и сам не заприметишь того, а там и в ощип!..»
«…Она еще взбалмошна и упряма, переменчива в своих предпочтениях, нет в ней покамест разумности…»
«…Я ж вижу по ней, что игра у нее своя. Знать, крепка ее обида за то, что творил тогда кавалергард. La vengeance est un plat qui se mange froid [417]. С местью торопиться не стоит. Сказала, будет у ее ног ползать, вот и ползает голубчик…»
«…Вы добились того, что так отчаянно желали, Андрей Павлович. Я выйду за вас замуж… Женой я никогда не буду для вас, никогда! Мне нет места отныне там, где вы! И не будет! Я ненавижу вас! Ненавижу…!»
Тихонько стукнули двери диванной, пропуская персону, что он ждал, и Андрей поднялся с софы ей навстречу, сказал ей после коротких приветствий и расспросов о его здравии:
— Вы, должно быть, удивлены моей просьбой, но… Il n'y a personne à qui m'adresser [418], - он помолчал с миг, а потом продолжил. — Ma bien-aimé Aniela — это что-то говорит вам? Я же вижу по вашему лицу, что говорит, что вы ведаете о том! О, je vous prie! Скажите же! Vous n'allez pas me tromper! [419] Только вы! Скажите же мне правду. Без жалости! Racontez tout sans rien cacher [420], я хочу знать все!
И спустя минуту колебаний и сомнений его собеседник заговорил, отводя глаза в сторону от его внимательного взгляда, будто стыдясь того, что Андрею предстояло выслушать…