Миновали Садовую колоннаду, влажный пол в пятнах минеральной воды, воображение рисовало дам в турнюрах и с кружевными зонтами под теми сводами, тени тех дам, тех панов с подкрученными усами и в котелках, и эти кружечки с носиками для питья воды… Вышли на Лазенскую, и дальше, дальше, мимо гранатов, отелей и оплаток. В Варах больше и нет ничего, кроме колоннад, оплаток, отелей, гранатов, старушек. Вот две старухи стоят на ступенях Млинской: «Вы сколько уже живете? — Да второй месяц пошел. — А сколько будете? — Да еще месяц! — Ох, скукота какая, тяжкие грехи…». Старость ощущалась Элой теперь как будущность, как первая форма смерти сравнимо с живым, горячим телом, которому всю жизнь не хватало тепла. Миновали имперскую роскошь Мельничной, дошли до Рыночной колоннады, оттуда к Гейзерной, где Матиаш проснулся и с интересом глазел на взлетающие ввысь плевки Вжирдла. Немудрено, думала Эла, что люди изобрели драконов, их и изобретать-то не надо. Один вот просто сидит под мраморным полом. Послушали шипение горячего змия и дальше пошли.
— С тобой трудно работать, я ни у кого не встречала такого количества защит.
— Хитиновый панцирь логики?
— Да, он. Я же говорила, да?
— Да.
— Давай еще раз. Если бы он сейчас объявился, что бы ты почувствовала?
— Недоумение. И — уже ничего, наверное. Как человек он мне не нужен очень давно — это даже я понимаю, насколько не нужен. Как мужчина… да я уже не помню, честно говоря. Даже ненависть к нему у меня перегорела, потому что ну вот как будешь ненавидеть глухого за то, что он глухой от рождения, а ты считала, что он тебя слышит, когда вы разговаривали? Глупо как-то. У меня осталась другая ненависть, не к нему. Ненависть к жизни — на ее несправедливость. На то, что мне всегда не достается любви.
— Жизнь и не может быть справедлива. Она не про справедливость вообще.
— Уж я-то знаю, Магда. Это и бесит.
— А если бы он извинился?
— А если бы извинился, пошел бы лесом. Кроме того, он не извинится. У нас слишком разное понимание того, что было, и что случилось потом. И этот водораздел только расширяется временем.
— Вул?
— Вул — это когда не подумал. А тут и подумал, и сделал. Всё понимал, что делает, но думал, что прокатит, мол, чо такого? И вот с этим больней всего, видел же, с кем общается не первый год, вроде как ценил. Дружил. А обошелся как с девкой на одну ночь. Оттрахал, сама же, мол, хотела, и слился. И даже это простила бы… но зачем так честно-то выглядел? Зачем включал романтику?
— Не для тебя же включал, для себя. Потому что он сам себе публика. Магор?
— Ну, не магор, нет. Просто мужчина, просто…
Ненавижу. Не прощу. Что вот с этой ненавистью-то делать, так ярко затопившей ее — и мгновенно — в ярчайшем октябрьском дне, под старой Карловой башней, у очередной колоннады, собирающей под кровлю праздно слоняющихся людей? Приезжала сюда в ранней юности с подругой, местный парень передал им сплетню, что ежели из того вот источника испить, секретного, справа, то замуж выйдешь счастливо. Они его оборжали — уж больно глупый способ подката выбрал — название источника забыли, в ожидании автобуса ушли кататься на фуникулере. Она потом все думала: вот надо было другим разом вернуться, найти ту именно смердящую струю. Чем черт не шутит. Вдруг бы по-иному пошла вся ее неприглядная дурацкая жизнь. Но нет, эта примета работает только один раз.
— Что ты к нему испытываешь?
Магда не слезет, будет тыкать в больное. За это она и любила работать с Магдой, за умение ставить вопросы, не давать сворачивать с темы. Магде можно признаться, да и себе признаться пора бы, что речь даже не о прощении. Прощением Эла называла то, что не имело никакого отношения к милосердию:
— Я не желаю ему смерти. Но я хочу, чтоб ему было очень, очень больно. Много лет подряд. Как мне. Пусть потеряет то, что ему дороже всего, в тот момент, когда будет меньше всего к этому готов. Такое будет ему мое благословение. Знаешь, это очень хорошо, что мы с ним никогда не увидимся, потому что больше всего я хочу…
И по тому, как Магда несколько напряглась, поняла, чего та ждет, и продолжила:
— Больше всего я хочу уже ничего не знать о нем. Никогда.
Станция фуникулера «Диана» находилась как раз за «Грандотель Пупп». В фуникулере Эла всегда ощущала себя неуютно, пол словно плыл под ногами, оставаясь неподвижным, и рада была избавиться от этого ощущения, выйти на твердую землю. Отсюда виднелись сады и горы в увядающем золотом цвете, как на холсте старинного живописца. Магда, пока ехали, говорила лишь с сыном, называя ему предметы, людей, целуя в нос, а, выйдя, забросила его себе за спину привычным жестом, подхватив тем самым феерически прекрасным палантином в фиолетовых розах, — и они пошли выше в гору, до башни, часовни Лингарта и звериных вольеров. А по пути Магда говорила уже для Элы, поправляя съезжающие с узкого носа очки:
— Ты циклишься на прощении, вот в чем штука. А прощать не обязательно. И ненавидеть — можно. Важно не прощение или ненависть, а что ты делаешь с непрощением и ненавистью. Важно действие, а не ощущение, ощущения дозволительны. Так что не отказывай себе ни в чем, ты справишься. Прощать не нужно, просто… Shit happens, да. Надо вытереть ноги, а не тащить дерьмо к себе на придверный коврик. А раз уж так случилось, и пятен не оттереть, все равно воняет — выбрось. Выбрось это, фу. Все то же самое, что я говорю Матиашу, могу сказать и тебе. Не надо есть каку. Не надо хранить каку бережно столько лет. То, как он с тобой обошелся, ровно ничего не говорит о тебе. Совсем ничего не говорит. Это не имеет к тебе отношения, Эл. Эта история — она про него, а не про тебя.
— Я знаю. Но это не помогает. Выглядело подлинным, а подлинным не было. Если этому не верить, тому ощущению правды, что было в моменте — чему тогда верить в жизни? Ты знаешь меня, я не из доверчивых. Вот это и разорвало в клочья.
— Надо подумать, за что ты действительно его не прощаешь, чем именно эта история была для тебя, кроме как о любви.
— Там было очень немного любви.
— Но сколько-то было? И было что-то еще, что оказалось для тебя еще больнее.
— Больнее всего то, что он был последним. Я везучая, меня предали отец, отчим, любовник и друг. И последним был он. Многовато, знаешь ли…
Магда только вздохнула.
— Если ты хочешь сказать, что это я просто выбираю дебилов, то теперь самое время.
Магда смолчала и здесь.
Матиаш за спиной у Магды проснулся и радостно вцепился ей в волосы прежде, чем дошли до оленей у Лингарта. Возле «Дома бабочек» выпустили его бесчинствовать на детскую площадку, снабдив пакетиком пюре, которым он предварительно попытался накормить мать, добрая душа, Эле удалось от него увернуться. Эла наблюдала за этим торжеством жизни издалека, пытаясь понять, а что чувствовала, если бы… Ладно, это пустое. У нее уже никогда не будет ребенка.
— Так что там со смертью? — настиг ее тихий голос Магды. — Чего ты боишься больше всего?
— Что меня не станет, — отвечала она, не задумываясь. — Что я все забуду. И, одновременно, что я не смогу все это забыть. Счастье… оно ведь не очень знакомое мне слово. Точней, я могу отметить эти дни на календаре — когда была неуверенно счастлива: как будто мне можно… как будто мне есть место на этой земле. И некоторые из таких дней — сумасшедшего счастья — как раз выпадают на Яна. А жить и помнить, что у меня это было, а потом отняли — да гори оно огнем! Это очень больно. Такая вот дуальность…
Матиаш пытался одолеть лесенку и возмущенно покрикивал на нее. Лесенка не поддавалась.
— И я никогда не избавлюсь от этой боли. Не умею я забывать. Я могу только уничтожить. Но уничтожить я не могу. Смешно, да? Нет никакого лекарства, Магда, просто носить в себе эту боль, покуда не выгоришь. Для меня эта история — Янова история — была про смерть. Про смерть меня самой, потому что меня не взяли в любовь. Да еще причиненную опять близким человеком… А смерть сама по себе, во всей ее реальности, была вчера у меня в руках. И теперь я все время ее ощущаю — бременем в себе, топливом что ли, едой. И пытаюсь понять, что для меня естественней, любовь, которой никогда не было, или смерть, которая вот так вот сбылась? И зачем они, моя биологическая семья, родили меня на смерть, не дав никакой возможности спастись? Разве я просила этого? Хотела? Зачем? Но, и родив, не любили. Я, знаешь, привыкла. Нет любви — и нет, нечего плакать. Значит, я ее недостойна, как видно. Я стала такой, как те, кто меня брал — и только. Теперь я беру их, для комфорта или для удовольствия, но чувствую себя мертвой внутри, умершей гораздо раньше, чем умрет внешняя оболочка. И каждая мысль о любви — не более, чем щемящее знамение близкой смерти: «у тебя этого не было, ты скоро умрешь».
— Может, молиться?
— Я давно уже не христианка в привычном тебе понимании. Но да, религиозным проще. Я не верю ни в какого божественного отца, потому что, судя по его обращению с нами, отец он довольно скверный. Вот если бы там была мать… хотя мне ли говорить что-то о матери!
— Ну и создай себе мать, Эла. Создай себе старшую, которая будет любить тебя безотчетно и полно. На это запрета нет. Каждый выбирает тех благих богов, кто ему по душе.
Старшую. Зачем же она это сказала?
— Если ты не против, Магда, давай спускаться.
Обратный путь проделали почти в молчании. Кружевные колоннады и колоннады имперские постепенно охватывал сумрак, старую позолоту дерев догладывала осень. Как часто бывает в октябре, холодно сделалось внезапно и пронизывающе. И только вернувшись к «Старбаксу», произнесла то, в чем было признаться сложней всего:
— Знаешь, мне кажется, я в этом виновата.
Глупость же, но почему-то так чувствовала. Магда поняла с полуслова:
— В том, что не дала той девочке треснуться спиной на камни?
— Я ее так ненавидела в этот момент… иррационально.
— Ненависть вообще штука иррациональной силы, она обезоруживается, если докопаться до причин. А причины ты и сама знаешь.
— Да. То, что она молода, а у меня впереди старость.
— У всех впереди старость.
— У нее — уже нет.
— Извини, мне кажется, тебе пора в Прагу.
— Куда?!
— У тебя достаточно сил. Ты прекрасно выглядишь. Давай есть этого слона по частям. Езжай в Прагу, отдели красоту этого мира от его боли, а когда вернешься, мы снова поговорим про ненависть, которую чувствуешь к молодым.
— Отдели от грязи эти маковые зерна, понятно. И познай самое себя. Что ж, плевое дело — после стольких-то лет упражнений…
— Подержишь?
Магда протягивала ей ребенка. Магда испускала ровный мягкий свет, она была похожа на Богородицу, на ту самую Крумловскую мадонну. Комок в горле и лютый голод, опять лютый голод, который с трудом сглотнула.
Выращенные без любви дети безвкусны, хотя питательны.
Да почему же вспоминается именно этот бред? В самый последний момент Эла удержалась чудом, отшатнулась:
— Нет. Извини.
— Без проблем.
Она все еще крутила в голове фразу Магды, сказанную на прощанье, когда уже отмотала не первый десяток километров к столице, не имея, как и в тот раз, ни понятия, зачем едет, ни брони в отеле, ни представления, где бы хотела жить. Чистый адреналин: бей — беги — замри. Бить было некого, кроме себя. Замереть — она и так замерла в этой боли на десять лет. Бежать? Бежать тоже можно было только от себя самой. Или, наконец, не бежать, а изгнать из Праги воспоминание, ставшее для нее источником многолетней боли.
— Подвал надо вскрывать, — сказала Магда. — В твоем случае может помочь. Если сил сейчас достаточно, конечно.
— Не все подвалы надо вскрывать.
На ближайшей заправке, остановясь взять кофе, вбила в букинг поиск апартаментов, старательно избегая Йозефов. Карловарские оплатки, валявшиеся на заднем сидении, отлично зашли с капуччино, хотя в целом Эла была к ним равнодушна.
Подвал вскрылся сам.