Ссадина на руке, но не глубокая внутренняя рана, зажила быстро. Через неделю только стертый розовый шрам на запястье, как выцветший лепесток розы, напоминал о злополучном дне. Когда мои пальцы летали по клавишам пишущей машинки, я старалась не смотреть на него, так же, как старалась не смотреть на Джеймса Фицджеральда. Я сознавала, что время тоже пролетело. Недели, а теперь дни моей командировки истекали. Скоро я вернусь в размеренность лондонского кабинета. Не будет ни красивого дона Рамона, чтобы буквально сбить меня с ног незабываемым поцелуем, ни сурового первого секретаря, чтобы твердо опустить меня на землю. Не будет головокружительной высоты, палящего солнца. Не будет романтичных чарагвайцев, чтобы увековечить их мифы о романтической и опрометчивой любви. Не будет волшебства.
Как ни грустно оставлять эту чарующую страну, мне требовалась терапия Лондона и маленькой комнатки, где я работала. Я стала очарованной, как сам Чарагвай. Меня обуяли противоречия, я раскололась надвое. Той ночью в гасиенде «Дель Ортега» я на несколько кратких секунд испытала любовь, о которой и не мечтала, волнующую и всеобъемлющую любовь, как в книгах и у маленьких инкских принцесс, любовь, сделавшую меня слабой, беспомощной и послушной. Я поняла, что значит коснуться высот романтического влечения, что, видимо, и есть любовь. И все же на горном склоне Беланги, лежа на сосновых иглах с больной головой, ущемленной гордостью и исцарапанной рукой, я почувствовала такую заботу, такое чувство защищенности от своего сурового первого секретаря, что испытала чувство столь же нежное, столь же реальное. И даже более невозможное.
И хотя теперь, когда его превосходительство вернулся в команду, я меньше видела Джеймса Фицджеральда, он был постоянным напоминанием моему противоречивому сердцу. Думаю, он чувствовал мою боль. В своем типичном стиле он предпринял то, что считал необходимым, и решил прижечь рану, проявить жестокость, чтобы быть добрым.
Он вызвал меня в канцелярию ровно через неделю после нашей поездки в Белангу. День на этот раз был пасмурный. Тонкая серая пелена облаков затянула небо. Солнце пылало как апельсин в марлевом мешке. В тяжелом воздухе пахло грозой.
— Садитесь, мисс Брэдли, — махнул он мне на стул напротив.
Я обрадовалась, что не рядом с ним, что мое лицо в тени. Он мягко улыбнулся:
— Как рука?
— Прекрасно, спасибо. — Я показала ему руку. Попыталась весело улыбнуться в ответ. — Не думайте, что стала инвалидом на всю жизнь. — Но это было настолько неуместно и неестественно, что я прекратила улыбаться.
Он слегка нахмурился, словно тоже подумал, что это дурацкое замечание. Возможно, оно напомнило ему о Еве, с которой произошел действительно серьезный несчастный случай и которая все же осталась храброй, улыбалась и не плакала.
— Как я слышал, врач тоже говорит, что у вас всё в порядке?
— Да. — Я пожала плечами. — Ничего особенного. — Я снова солгала. Наоборот. Нанесенная в тот день рана неизлечима. — Вы сделали хорошую работу, спасибо, — неестественно добавила я.
— О, нас готовят ко всему, — ответил он шутливым голосом, что совсем не было на него похоже. И затем себе: — Или, по крайней мере, почти ко всему. — Он не вдавался в подробности.
Я промолчала.
— Конечно, нам ни к чему несчастный случай с другим секретарем. — Я чувствовала, что мы вернулись к теме, близкой его предположительно запертому сердцу. Увы, я оказалась права. — Сначала Ева, потом вы. — Он усмехнулся, словно почувствовал себя на более твердой почве.
Я принужденно улыбнулась в ответ:
— Как Ева?
— Неплохо. Врачи говорят, что редко видели такое быстрое заживление перелома.
— Чудесно.
У меня на языке вертелся горький ответ, но я проглотила его, потрясенная собственной бессердечностью.
— Значит, она скоро вернется?
— О, пройдет еще какое-то время. — Он заглянул в один из ящиков стола и извлек конверт. — Но она уже садится и начинает активнее интересоваться жизнью. Ева хочет знать все, что происходит.
Я кивнула.
— Здесь письма от разных людей и новые директивы, которые она хотела бы видеть. Я подумал, что пришло время вам зайти к ней и передать привет — сегодня в полдень. Я договорился с его превосходительством. — Он сделал паузу. — Она даст вам несколько советов, теперь, когда чувствует, что сможет.
При этих последних словах на его лице промелькнула почти незаметная гримаса. Я давно поняла, что он человек чрезвычайной честности. Это посещение означало большее, чем простое знакомство с Евой или выслушивание ее полезных советов. Возможно, Ева захотела увидеть глупую девушку, которая надела ее сапоги. Или, что самое вероятное, Джеймс Фицджеральд ощутил возникновение нежеланной привязанности ко мне и решил со всей возможной скоростью задавить ее в зародыше, заставив меня встретиться с женщиной, которую действительно любил.
Одна из любимых пословиц его превосходительства — а у него таковых было множество — гласила, что надежда вечно бьется в человеческой груди. Против всей логики в тот полдень она билась и в моей груди.
Отягощенная больше эмоционально, чем физически, выражениями искренней симпатии от сотрудников, большой коробкой конфет от его превосходительства и странного вида пакетом от Джеймса Фицджеральда, я покинула посольство в четыре часа — так рано потому, что, как эвфимистически выразился первый секретарь, это такое же дело, как и удовольствие. И терапия, хотя он не произнес этого вслух.
Поднялся легкий ветер и небо очистилось. Солнце сияло порывисто, но ярко. Я купила букет тех же золотых роз, что и мистер Фицджеральд перед посольством, и решила пройти короткое расстояние до клиники пешком. Дорога шла вниз по склону, по обсаженной душистыми цветущими деревьями улице. Потом через парк, мимо играющих детей, мимо кафе, где встретились дон Рамон и я, и затем к высоким новым зданиям, которые стояли перед парком, и сверкающему стеклянному фасаду клиники в середине. Всю дорогу меня мучила эта дурацкая надежда. Я продолжала думать, что, возможно, Ева менее красива, менее привлекательна, менее совершенна, чем мне сказали. В конце концов, мистер Фицджеральд указал, что никто не совершенен. И хотя он уныло продолжал говорить, что за ошибки любят, факт остается фактом, что это неправда. А красота, как иногда говорил его превосходительство, в глазу наблюдателя.
Я толкнула широкие стеклянные двери клиники в американском стиле. Плотная чарагвайка средних лет в белой накрахмаленной шапочке за приемным столом поздоровалась и спросила:
— Que desea?[13]
Когда я сказала:
— Сеньорита Ева Трент, por favor, — ее улыбка стала еще шире.
Сеньорита на втором этаже, в палате семь. Она на балконе, и если я поднимусь на лифте немедленно, то успею принять участие в английском чаепитии.
Черный и хромированный лифт с должной скоростью вознес меня на второй этаж. Палата семь располагалась прямо напротив. Я пересекла резиновый пол площадки и постучала.
Слабый, но приятный серебристый голосок предложил мне войти.
Я спокойно закрыла за собой дверь и на мгновение неуверенно остановилась. В палате царил клинический комфорт. Стояла больничная кровать с аккуратно заправленным белым покрывалом, но пол и остальная часть мебели были из полированной сосны. Всюду масса цветов. Вместо дальней стены сплошное скользящее окно отделяло от палаты выложенный плиткой балкон, сейчас оно было открыто.
На балконе виднелась откинувшаяся на спинку стула фигурка, загипсованная нога отдыхала на скамеечке. Темная красивая голова повернута в сторону парка. Послышался звон чайной чашки. Серебристый голос весело позвал:
— Я здесь, дорогой. Сейчас позвоню, чтобы принесли еще одну чашку. Я не видела, как ты пришел. — Когда я прочистила горло, серебристый голос приобрел ледяной оттенок. — Кто там?
Я быстро прошла по полированному полу, но не успела назваться, как она обернулась. Все хилые надежды, что мисс Трент менее привлекательна, чем я слышала, немедленно разлетелись вдребезги. Я смотрела в лицо, красота которого очевидна любому глазу. Изящное лицо сердечком, миндалевидные изумрудно-зеленые глаза, темные ресницы. Нос классический и прямой, рот маленький и губы, изогнутые в виде лука Купидона. Эти губы раздвинулись в удивленную улыбку, я заметила маленькие ровные белые зубы.
— О, это вы, — сказала она.
— Я — Мадлен Брэдли, — ответила я.
— Знаю.
Зеленые глаза осмотрели меня с откровенным интересом с головы до пят. Я сознавала, что мои волосы с их неудержимыми волнами кажутся непослушными рядом с ее гладкой черной блестящей челкой и элегантной прической.
Я отдала ей цветы, конфеты, конверт и загадочный пакет. Я спросила, чувствует ли она себя лучше.
— Намного лучше, спасибо. — Тон заставил меня подумать, что осмотр чрезвычайно улучшил ее настроение. — Вы весьма отличаетесь от того, что я ожидала, — заметила она.
Я ничего не сказала, просто потому, что на такое замечание нечего ответить.
— Не похожи на описание Джеймса, — добавила она.
По-дурацки я спросила:
— Как он меня описывал?
— Забавной.
Я была оскорблена до глубины души. Я глухо спросила, не поставить ли мне цветы в воду, но она быстро возразила:
— О нет, сейчас придет медсестра. Я даже не знаю, куда их поставить. Впрочем, цветы очень милы. Мои любимые. Вам, должно быть, Джеймс сказал. Теперь садитесь и давайте разговаривать.
Она показала мне на стул, приготовленный, без сомнения, к вечернему посещению мистера Фицджеральда. На сиденье лежал бинокль.
— Только уберите его на стол. Я развлекаюсь иногда наблюдением за людьми в парке. — Красивые губы улыбнулись. — Вас удивит, как далеко отсюда видно.
Значит, в конце концов, все-таки Ева сказала мистеру Фицджеральду про мою встречу в парке с доном Рамоном? Но, если так, почему? И за что тогда извинилась Хестер?
— Я слышала, вы тоже были на ножах, — заметила Ева, когда я пересказала все пожелания от остальных сотрудников посольства и исчерпала репертуар служебных анекдотов, включая ее любимые, в которых я представала в глупом и незавидном свете.
— Мистер Фицджеральд сказал вам, верно? — спросила я, смущенно глядя на шрам в виде лепестка на моем запястье.
— Джеймс? Да, он рассказывает почти обо всем, что происходит.
— Он очень добр, — сказала я.
— Он такой. Суровый, но добрый. — Ее красивые глаза сощурились. — Но если хотите маленький совет…
Я не хотела. О, как я не хотела! Но знала, что неотвратимо получу его.
— Не перепутайте.
— Что? — спросила я, не смотря на нее и заливаясь краской.
— Доброту с чем-то…
— С чем?
— Другим.
— Например?
— Скажем, любовью. Джеймс — очень своеобразная личность. Его сердце… — Она тряхнула небольшим бумажным пакетом в руке.
— Заперто, как его драгоценная канцелярия, — горько и сердито ответила я и встала.
Ева Трент смотрела на меня с холодным удивлением. Она открыла красивые губы, чтобы дать достойный отпор, но я была избавлена от него. В дверь раздался стук, небрежный, словно человек имел право войти. Мистер Фицджеральд, я была уверена, от досады краснея еще гуще.
Вошел высокий нервный мужчина в белом халате. Он появился в дверном проеме балкона и посмотрел сквозь меня, словно я невидимка или сделана из стекла, как и окно.
— Ну-у, — спросил он вечно популярную, вечно окруженную заботой Еву с протяжным канадским акцентом, — и как сегодня поживает моя маленькая пациентка?
Я незаметно удалилась, меня не окликнули и не попрощались. Я вытерла слезы в тихом, слишком быстром лифте. Когда я попрощалась с улыбающейся регистраторшей, то была решительной, собранной и с сухими глазами.
— Hasta la vista[14], — сказала она. — Возвращайтесь скорее.
Никогда, думала я, никогда. Я побывала в клинике. Рана прижжена. Но никогда сюда не вернусь. И больше не влюблюсь даже чуточку. С равной уверенностью я могла добавить: и никогда человек, которого я люблю, не полюбит меня.