Эннкетин лежал в постели, слушая храп садовника. Было уже утро, с минуты на минуту Обадио должен был проснуться.
Садовник был неотёсан. Он неряшливо и жадно ел, говорил с набитым ртом, срыгивал, громко выпускал газы из кишечника, отпускал грубые шутки, которые сам считал верхом остроумия и сердился, когда Эннкетин им не смеялся. Время от времени он прикладывался к фляжке, в которой у него было отвратительное пойло, недостойное даже называться напитком. Пьянея, он хихикал, домогался Эннкетина и храпел громче обычного.
Вот Обадио зачмокал губами: верный признак того, что он просыпается. Далее последовал зевок, потом трескучий звук выпускания газов, а потом грубая ручища Обадио нащупала зад Эннкетина.
— Чего задница такая холодная? — спросил он хрипло. — Замерз, что ли? Чучело… Иди сюда, чучело, разомнёмся — живо согреешься.
Через неделю, 18-го дартмара Эннкетина вызвал к себе лорд. Они с Обадио убирали и жгли опавшие листья, когда их разыскал Эгмемон и сказал Эннкетину, что милорд Дитмар приглашает его для разговора. Эннкетин оставил грабли, подтянул свои безразмерные штаны и пошёл за дворецким. Тот проводил его на летнюю веранду, где сидел на диване лорд, кутаясь в свой чёрный плащ и задумчиво глядя вдаль.
— Ступай, Эгмемон, — сказал он дворецкому.
Тот с поклоном удалился. Лорд Дитмар хмурился, как будто у него болела голова, и не смотрел на Эннкетина, стоявшего перед ним почти по стойке «смирно» с непокрытой головой.
— Вот для чего я тебя вызвал, — проговорил он наконец. — Ты хотел бы вернуться к своей прежней работе?
Сердце Эннкетина окатило тёплой волной. Он не поверил своим ушам. Перед его глазами снова встал вид изящных худеньких плеч, которые он тёр губкой, маленькой ножки с маленькими пальчиками, шелковистых длинных волос. У него горячо запульсировало внизу.
— Где ты витаешь? — послышался холодный голос лорда Дитмара. — Так ты хочешь снова стать смотрителем ванной комнаты или нет?
Эннкетин пробормотал:
— Милорд, я… Конечно, я хотел бы.
— Не нравится у садовника? — усмехнулся лорд Дитмар.
Эннкетин промолчал, потупив глаза. Лорд Дитмар сказал:
— Твоего возвращения хочу не я, а мой спутник. Ему нравилось, как ты его обслуживал, и теперь он не хочет никого другого, кроме тебя, поэтому я предлагаю тебе вернуться на прежнее место. Но у меня есть условие. Если ты согласен его исполнить, ты можешь вернуться к своей прежней работе.
— Я согласен на любые условия, милорд, — сказал Эннкетин.
— Сначала послушай, что за условие, — проговорил лорд Дитмар, поправляя плащ и укутываясь в него плотнее. — Неприкосновенность моего спутника для меня дороже всего, и чтобы снова доверить его в твои руки, я должен быть уверен, что ты безопасен для него… Ты понимаешь, что я хочу сказать. Так вот, если ты согласен сделать операцию полной стерилизации, ты снова сможешь служить моему спутнику. Ты понимаешь, что такое стерилизация?
Насколько Эннкетин знал, слово «стерильный» означало «идеально чистый», но при чём здесь была операция? Чтобы стать идеально чистым, достаточно было просто помыться.
— Боюсь, не совсем, милорд, — признался он.
— Это означает удаление всех органов, при помощи которых ты можешь продлевать свой род, — сказал лорд Дитмар.
— То есть, я должен оскопиться? — пробормотал Эннкетин.
— Тебе уберут всё полностью, — сказал лорд Дитмар. — Чтобы ты не мог ни нарушить телесную неприкосновенность моего спутника, ни позволить ему или кому-либо другому воспользоваться собой. Только при этом условии я могу принять тебя обратно и допустить до моего спутника. Впрочем, я не настаиваю, это лишь моё условие, которое ты можешь принимать, а можешь не принимать. Увольнением тебе это не грозит. Если ты не согласен — воля твоя, но тогда о возвращении на прежнюю должность не может быть и речи. Останешься у садовника, только и всего. А не нравится у нас — можешь вообще уволиться, я тебя не держу. И даже дам тебе хорошую рекомендацию, с которой тебя без проблем возьмут на аналогичную должность в любой дом. Я не хочу портить тебе жизнь. В любом случае, без работы ты не останешься, можешь быть уверен.
Не согласиться на операцию и остаться у Обадио? Нюхать его пот, слушать, как он пускает газы, «разминаться», дрожать нагишом под тонким одеялом, а то и вовсе без него? Или уйти, но больше никогда не видеть Джима? Аналогичная должность… У чужих людей, а главное — вдали от Джима. Говорят, «с глаз долой — из сердца вон», но мысль о разлуке с ним пронзала сердце Эннкетина ледяным клинком, и оно сжималось от мучительной тоски. Находиться рядом с Джимом без возможности с ним соединиться было пыткой, но совсем без него Эннкетин просто засох бы..
Или остаться и снова держать в руках маленькие ножки, касаться шёлковых волос и водить губкой по изящной спинке и маленьким круглым ягодицам? Видеть его улыбку, чувствовать тепло его кожи и тонуть в глубине его огромных глаз? Пусть без права касаться губами, пусть! Без права на слова «я тебя люблю» и «ты мой», но с правом дышать одним воздухом и ощущать светлую и мягкую энергию, пронизывавшую окружающее Джима пространство…
— Милорд, я никогда не трону вашего спутника, — проговорил Эннкетин тихо и серьёзно. — Неужели я не понимаю, что этого нельзя делать? Особенно теперь, когда его светлость в положении?
Лорд Дитмар усмехнулся.
— Запретный плод, как известно, самый желанный, юноша, — сказал он. — Только так я могу быть уверен в том, что мой спутник в безопасности. Ещё раз повторяю: если ты не согласен, я тебя не неволю. Я сказал тебе моё условие, а принимать его или нет — твоё дело. Можешь подумать, разрешаю. Ответ дашь завтра.
Эннкетин приплёлся обратно к Обадио, взял свои грабли и продолжил машинально сгребать листья.
— Чего лорду было от тебя надо? — спросил Обадио.
— Он предлагал мне вернуться к прежней работе, — ответил Эннкетин.
— А ты что? — нахмурился Обадио.
— Он разрешил подумать до завтра.
Весь день они почти не разговаривали друг с другом. Обадио был угрюмее обычного, за обедом не проронил ни слова, а вечером, приложившись к своей фляжке, завёл разговор. Эннкетин был удивлён переменой и в его тоне, и вообще во всём его лице и манере. Обычно грубый и неласковый Обадио сейчас заговорил просительно и даже робко.
— Слушай, ты… это… Не уходи, а? Мы же с тобой хорошо живём. Ведь хорошо? Вместе работаем, за одним столом едим и в одной кровати спим… Всё, как положено. Чего тебе от меня уходить? Ты… Это… Не уходи, а? Ведь я тебя… того. Люблю ведь я тебя!
Это неуклюжее признание отнюдь не тронуло сердце Эннкетина, скорее вызвало недоумение и неприятное содрогание. Слово «люблю» звучало из уст Обадио так же нелепо и странно, как нелепо и странно было бы услышать из горла жабы птичье пение. А Обадио продолжал:
— Ну, зачем тебе уходить? Ты… Если хочешь, давай всё сделаем законно. Пойдём к лорду, попросим разрешение на свадьбу. И станем жить законно… Ребёночка родим… а? Ты хороший… Я же люблю тебя, зачем тебе уходить? Я же без тебя не могу… Засохну! Не уходи… а?
— Обадио, всё это, что ты говоришь, невозможно, — сказал Эннкетин.
— Это почему невозможно? — нахмурился Обадио.
— Потому что я тебя не люблю, — ответил Эннкетин. — И не хочу жить с тобой.
Обадио вдруг так хватил кулаком по столу, что у Эннкетина сердце ушло в пятки.
— А, не хочешь? — вскричал он, поднимаясь на ноги. — В доме-то у господ, конечно, лучше! Задницу им подтирать — это для тебя, конечно, лучше! Холуйская твоя душа!
Лицо Обадио побагровело, глаза налились кровью, и Эннкетину показалось, что он сейчас на него бросится и убьёт. Схватив из-под кровати узелок со своей прежней одеждой, в которой он щеголял в доме, Эннкетин крикнул:
— А свои причиндалы засунь себе… сам знаешь, куда!
И стремглав бросился прочь из домика садовника. В потёмках он дважды споткнулся, один раз упал, потерял шляпу, а добежав до кухонной двери, забарабанил в неё кулаками.
— Кемало! — закричал он повару. — Кемало, это я, впусти меня!
Дверь открылась, и встревоженный повар начал:
— Что…
Не дав ему закончить вопрос, Эннкетин вбежал внутрь и закрыл дверь на замок, потом соскользнул на пол и обхватил руками колени, переводя дух от быстрого бега.
— Что случилось, малыш? — спросил повар, склоняясь над ним. — За тобой как будто стадо чертей гналось!
— Обадио… — выдохнул Эннкетин. — Обадио пьяный… Чуть не убил меня!
— Ох уж этот Обадио, — покачал головой повар. — Насосётся из своей фляжки и начинает куролесить… Ну, ничего, малыш, тут ты в безопасности. Я ему тебя в обиду не дам. Ночь тут переночуешь, а к утру он, может, и протрезвеет.
— Я от него совсем ушёл, Кемало, — сказал Эннкетин, немного переведя дух.
— Это как? — удивился повар.
— Так… Милорд Дитмар предложил мне вернуться на прежнюю должность в доме.
— Значит, снимают с тебя опалу? Это хорошо! — обрадовался повар. — Я знал, что вечно это не продлится… Милорд Дитмар — хороший человек!
Эннкетин не сказал Кемало об условии, которое поставил ему лорд. Он присел к столу и стал развязывать свой узелок. Нужно было помыться и переодеться, а потом пойти к лорду Дитмару. Кемало тем временем налил кружку молока и поставил перед Эннкетином.
— Вот, малыш, попей. Лучше успокоишься.
— Спасибо, Кемало, — улыбнулся Эннкетин.
Он выпил молоко, потом вымылся, надел свою одежду и пошёл к лорду Дитмару. Тот был у себя в кабинете и что-то писал. Увидев Эннкетина, он сначала нахмурился.
— Ты что здесь делаешь?
— Простите, милорд… Я… Я пришёл сказать, что согласен на ваше условие.
Лорд Дитмар выпрямился и откинулся на спинку кресла.
— Вот как. Но я давал тебе время подумать до завтра.
— Я уже всё обдумал, ваша светлость, — сказал Эннкетин. — Я согласен на операцию, пусть мне уберут все органы, какие нужно. Я хочу снова быть при… — Эннкетин хотел сказать «при господине Джиме», но осёкся и сказал: — При прежней работе.
— Тебе так дорога эта работа? — спросил лорд Дитмар, пронзив Эннкетина взглядом. — Может, проще уйти и не мучиться?
— От себя не убежишь, — тихо пробормотал Эннкетин. — Нет толку в бегстве.
— О чём ты? — Лорд Дитмар приподнял бровь.
— Да, мне дорога эта работа, ваша светлость, — ответил Эннкетин громко и внятно, задавив в горле совсем другой ответ.
— Гм… — Лорд Дитмар покачивался на кресле, соединив пальцы рук. — Что ж, пусть будет так. Завтра Эгмемон отвезёт тебя в клинику. Я отправлю послание моему знакомому врачу, в котором будет написано, что и как тебе должно быть сделано, а также дам Эгмемону карточку, на которой будет определённая сумма денег — ею ты оплатишь операцию. На карточке денег больше, чем та сумма, которую ты отдашь за операцию, остаток я тебе разрешаю потратить на себя. Зайди в косметический салон, приведи в порядок руки. Можешь купить себе что-нибудь из одежды. В общем, смотри сам.
Ночь Эннкетин провёл в доме, на своём прежнем месте. А утром заявился пьяный Обадио, стал рваться к лорду Дитмару, но дальше крыльца не пробился. Лорд Дитмар, узнав от Эгмемона, что садовник пьян, не стал с ним даже разговаривать, спросил только:
— Что ему от меня нужно?
— Насколько я понял, он просит вас не забирать у него Эннкетина, — ответил дворецкий.
— Я дам ему другого помощника, — сказал лорд Дитмар. — Пусть не беспокоится.
— Да нет, ваша светлость, он, кажется, не насчёт помощника беспокоится, — сказал Эгмемон с усмешкой. — Он просит, чтобы вы не отнимали у него Эннкетина, потому что он, дескать, его любит и хочет жить с ним по закону.
— Вот оно что, — усмехнулся лорд Дитмар. — Наш пострел вскружил голову садовнику! Ловкий малый, нечего сказать! Выходит, условие, которое я ему поставил, действительно необходимо. Но Обадио! Отчего он так скверно себя ведёт?
— Если помните, милорд, когда вы брали его на работу, он был уже не новым, — сказал Эгмемон. — Так сказать, из вторых рук. Я ещё засомневался в его рекомендациях и высказал вам мои сомнения, но вы, кажется, не сочли нужным принять их во внимание.
— Что ж, быть может, дело и в этом, — вздохнул лорд Дитмар.
Обадио, разумеется, выставили, лорд Дитмар не стал с ним разговаривать, велев только передать, что у него на Эннкетина другие планы.
После завтрака Эннкетин поехал с Эгмемоном в город. Он взял с собой все свои сбережения, которые он копил за годы службы: сумма, как он считал, у него накопилась приличная. Они приехали в огромную, чистую и белую клинику; Эгмемон спросил, где найти доктора Маасса, и ему назвали этаж и кабинет. Они поднялись на лифте с прозрачными стенками, прошли по светлому и чистому коридору с белым, зеркально блестящим полом, постучали в дверь, и их впустили в большой и светлый кабинет с окном во всю стену.
— Можно увидеть доктора Маасса? — спросил Эгмемон. — Мы от лорда Дитмара.
К ним вышел очень высокий альтерианец в белом костюме и белой обуви, наголо выбритый, с розово-бежевой татуировкой на черепе в виде изящного узора, с угольно-чёрными бровями и гипнотическими, поразительно светлыми голубыми глазами, обрамлёнными угольно-чёрными ресницами. Эннкетин не мог отвести глаз от его красивого лица, хотя знал, что неприлично пялиться на незнакомых людей.
— Я доктор Маасс, — сказал незнакомец с завораживающими глазами приятным, бархатным голосом. — Вы от милорда Дитмара?
— Так точно, — ответил Эгмемон.
— Милорд Дитмар просит сделать вам полную стерилизацию, Эннкетин, — сказал доктор Маасс. — Он пишет, что вы согласны. Это так?
Эннкетин кивнул. Язык его не слушался.
— А разговаривать вы умеете, друг мой? — с улыбкой спросил доктор Маасс, беря Эннкетина за руку своей рукой в тонкой белой перчатке.
— Да, — пробормотал тот.
— Ну, и славно. Вы понимаете, что такое полная стерилизация, Эннкетин? Мы удалим вам все репродуктивные органы, и у вас останется только два отверстия — мочеиспускательного канала и прямой кишки. И вы не сможете иметь детей.
Эннкетин кивнул. В горле у него встал ком.
— Вы проведёте у нас в общей сложности неделю, — продолжал доктор Маасс. — После операции вам около месяца нельзя будет поднимать тяжестей, другие физические нагрузки вам тоже придётся временно ограничить. А в целом операция на вашем здоровье никак не скажется. Оплату мы взимаем по факту выполнения операции, непосредственно перед вашей выпиской.
— У нас есть деньги, доктор, — заверил Эгмемон, доставая карточку.
— Это лучше положить в наш сейф на ответственное хранение, — сказал доктор Маасс. — Но сначала нужно подписать договор.
Эннкетину дали длиннющий договор на прозрачных листках, и он прочел его машинально: у него туманилось в глазах. Эгмемон тоже поинтересовался договором, задал доктору ещё пару вопросов, а потом сказал Эннкетину:
— Ну, прочитал? Подписывай.
— Вы со всем согласны? — спросил с улыбкой доктор Маасс.
Эннкетин кивнул и поставил подпись там, где ему указали. Договор унесли, а доктор сказал Эгмемону:
— Что ж, вы можете оставить его у нас. Через неделю он будет дома.
Эгмемон потрепал Эннкетина по плечу и сказал:
— Ну, приятель, счастливо оставаться. Как всё будет сделано — звони, я за тобой приеду.
Эгмемон ушёл, а Эннкетин остался в клинике. Он был растерян, подавлен, а глаза доктора Маасса повергали его в столбняк.
— Не волнуйтесь, всё будет хорошо, — сказал доктор, снова взяв его за руку.
Эннкетина отвели в чистую белую палату с кроватью и большим окном, на котором висели занавески приятного светло-зелёного цвета. Он принял ванну и переоделся в выданную ему длинную рубашку. Ему сказали, чтобы он отдыхал.
— А когда операция? — спросил он.
— Завтра утром, — ответили ему.
На протяжении того же дня ему делали разные анализы, очистили кишечник, а есть не давали. Потом пришёл доктор Маасс. Он присел на край его кровати и, глядя на него своими завораживающими глазами, сказал:
— Эннкетин, у меня для вас новость, которая может повлиять на то, состоится ваша операция или нет. Дело в том, что вы беременны. Срок — около четырёх недель. Вы знали об этом?
— Нет, — пробормотал Эннкетин, бледнея.
Это был ребёнок Обадио. Маленькое, ни в чём не повинное создание, которое, родившись, могло бы обнять Эннкетина за шею и назвать отцом. Маленький тёплый комочек жизни, единственное родное существо на свете. Из глаз Эннкетина покатились слёзы. Он закрыл лицо руками и затрясся.
— Эннкетин, вас не принуждают к этой операции? — спросил доктор Маасс серьёзно, кладя руки ему на плечи. — Вы можете отказаться, принуждать вас никто не имеет права, даже милорд Дитмар. Ещё не поздно, Эннкетин. Подумайте! Если мы делаем операцию, о перспективе стать родителем придётся забыть. Если же вы хотите оставить ребёнка, операцию делать нельзя. А если вас интересует моё личное мнение, то я за ребёнка. Впрочем, решать вам. Милорду Дитмару я об этом ещё не сообщал.
Эннкетин замотал головой, вытер слёзы.
— И не сообщайте! Я согласен на операцию. Я не хочу этого ребёнка.
— Скажите, почему вы решились на эту операцию? — спросил доктор Маасс. — Зачем она вам?
Эннкетин сказал:
— Чтобы быть рядом с тем, кого я люблю. Если по-другому невозможно, то пусть будет так, я готов.
— Вы осознаёте, чем вы жертвуете? — спросил доктор Маасс, заглядывая Эннкетину в глаза.
— Да, — сказал Эннкетин.
Между красивых бровей доктора Маасса пролегла складка, и от его взгляда Эннкетину стало окончательно не по себе. Он накрыл руку Эннкетина своей ладонью, потом погладил его по плечу и вышел. Больше Эннкетина в этот день не беспокоили.
Ночью он почти не спал, ему сильно хотелось есть. Он старался не думать о ребёнке, он представлял себе Джима, воображал, как он снова будет проводить губкой по его телу и массировать его маленькие ступни, расчёсывать и укладывать его дивные волосы. Это будет уже через неделю, тешил себя он.
За ним пришли в семь утра. Его усадили в парящее над полом кресло, отвезли в лифт и поднялись на несколько этажей. Его привезли в светлое и тёплое, стерильно чистое помещение, посреди которого стоял ярко освещённый операционный стол с подставками для ног. У стола стояли три фигуры в белом, в голубых шапочках и с голубыми масками на лицах, над одной из которых Эннкетин увидел гипнотические глаза доктора Маасса. Ему помогли взобраться на стол и закинули его ноги на подставки. Доктор Маасс склонился к нему и тихо сказал:
— И сейчас ещё не поздно, Эннкетин. Через пять секунд вам дадут наркоз, и ваш ребёнок умрёт. Ваше решение?
— Делайте, — прошептал Эннкетин. — Делайте всё, что нужно. Я решил. Он мне не нужен.
— Хорошо, — сухо сказал доктор Маасс, выпрямляясь. — Это ваш выбор.
Последнее, что ясно помнил Эннкетин, — то, как ему закрыла нос и рот прозрачная маска.
Ему казалось, что его качали и швыряли то вверх, то вниз. Какие-то голоса что-то бормотали, но слов было не понять. Потом он понял, что он уже лежит в своей палате, но тело его было странно слабым, плохо повиновалось. Он хотел потрогать себя между ног, но кто-то мягко придержал его руку.
— Нельзя трогать повязку, — сказал строгий, но одновременно ласковый голос. Эннкетину показалось, что это был доктор Маасс.
В горле страшно пересохло, но ему не давали пить. Потом он и вправду увидел доктора Маасса: тот стоял возле его кровати.
— Уже всё? — спросил Эннкетин, не узнав собственного голоса.
— Всё, — улыбнулся доктор. — Теперь отдыхайте. Всё прошло хорошо.
«И ребёнка больше нет?» — хотел спросить Эннкетин, но сообразил, что это глупый вопрос. Конечно же, ребёнка больше не было.
Потом ему дали и пить, и покормили с ложечки каким-то сладким пюре. Между ног всё было бесчувственно, как будто этой области тела у него вообще не было.
Потом он начал понемногу её чувствовать. Слегка ныло в низу живота и почему-то хотелось в туалет. Когда к нему снова пришёл доктор Маасс, Эннкетин шёпотом признался:
— Я хочу пи-пи.
— Можете сделать, — сказал доктор. — У вас стоит катетер, вам никуда не нужно вставать.
Эннкетин позволил тому, что просилось наружу, вытечь. Ему как будто стало легче.
Потом ему сменили повязку. Перед наложением новой ему смазали между ног чем-то прохладным и скользким. В низу живота чувствовалась какая-то тяжесть, и Эннкетин пожаловался на это доктору Маассу.
— Это скоро пройдёт, не волнуйтесь, — ответил тот.
На пятый день ему сняли швы и разрешили встать. Принимая душ, Эннкетин наконец потрогал себя между ног. Там было пусто и гладко, осталась только маленькая складочка. Из неё Эннкетин и делал «пи-пи».
Он надел свою одежду, и ему сказали, что пора оплачивать счёт. Он взял из сейфа карточку и расплатился по счёту. На ней ещё оставались деньги, и Эннкетин, поймав такси, попросил отвезти его в какой-нибудь косметический салон.
Попав в царство красоты, он растерялся и долго бродил по коридорам, сам не зная, что ему нужно. Здесь всё было похоже на больницу, и персонал был в белой спецодежде, только отовсюду звучала приятная музыка и слышались голоса.
— Вам помочь? — обратился к нему высокий и стройный, очень красивый незнакомец.
Эннкетин показал руки:
— Мне бы с руками что-то сделать… Они загрубели.
— О, это поправимо! — с улыбкой заверил его незнакомец.
Он отвёл его в кабинет, где руками Эннкетина занялись всерьёз. Их погружали в разные жидкости, потом поместили в какой-то аппарат, где им стало очень жарко, но через двадцать минут они вышли оттуда мягкими, как у младенца. Исчезли трещинки и шероховатости, которые появились на них из-за работы в саду, кожа стала белой и гладкой. Но это было ещё не всё: многострадальные руки Эннкетина обмазали каким-то кремом и обмотали тонкой плёнкой, и через полчаса они стали нежными, как шёлк. После этого ему сделали маникюр, и Эннкетин просто не узнал своих рук.
Деньги ещё оставались, и Эннкетин раздумывал, что бы ещё сделать. Он вошёл в парикмахерский салон, где его сразу усадили в свободное кресло и спросили, что бы он хотел. Эннкетин хотел бы стать незнакомым и непривлекательным для Джима, чтобы между ними больше не возникало ничего, за что лорд Дитмар мог разгневаться. Джиму нравилось играть его волосами, и Эннкетин принял решение от них избавиться.
— Побрейте наголо и, если возможно, сделайте так, чтобы волосы не отрастали, — сказал он.
— Вам нужна перманентная депиляция головы, — сказали ему. — Мы это делаем. Как долго вы хотели бы, чтобы ваши волосы не отрастали? Шесть месяцев, восемь, год?
— Если можно, совсем, — попросил Эннкетин.
— А вы не пожалеете?
Эннкетин твёрдо ответил:
— Нет.
Зажужжала бритва, и с головы Эннкетина посыпались его кудри. Видеть, как исчезает его роскошная шевелюра, ему было невыносимо больно, и потому он, пока его брили, сидел зажмурившись и только внутренне содрогался от горя, стискивая зубы. Потом на его голову надели большой шлем, в котором было очень жарко. Эннкетин сидел в этом шлеме двадцать минут, потом его сняли, а его голову покрыли каким-то вязким веществом, которое застыло и превратилось в плёнку. Эту плёнку содрали, так что по всей голове Эннкетина началось жжение. Её тут же охладили каким-то голубым гелем, после чего долго шлифовали маленьким приборчиком с быстро вращающейся круглой плоской подушечкой. Эннкетин наконец открыл глаза и взглянул на себя в зеркало. Его голова была розовая, как попка младенца, идеально гладкая и сверкающая. Он потрогал её и содрогнулся: она была такая же гладкая, как его щека. Ему было дико видеть себя лысым, но он не показал виду и улыбнулся:
— То, что надо.
— Бритьё вам не понадобится, — заверили его. — Волосы расти больше не будут. Но такую гладкую голову просто необходимо чем-то всё-таки украсить! Рекомендуем посетить тату-салон.
Эннкетин вспомнил доктора Маасса, и ему захотелось стать похожим на него. В тату-салоне он сделал себе такую же розово-бежевую татуировку на голове — по последнему писку городской моды. Ещё он покрасил брови и ресницы в угольно-чёрный цвет и купил флакончик профессиональной краски, но его глаза были не голубыми, а серо-зелёными. Он спросил у консультанта:
— А можно как-нибудь сделать мне светло-голубые глаза?
— У нас делают смену цвета радужки, — кивнул тот. — Это этажом выше, там увидите вывеску.
Эннкетин поднялся на этаж выше. Вывеска сразу встретилась ему: на ней были изображены глаза красивого зелёного цвета. Едва он вошёл, к нему тут же подошёл альтерианец с удивительными ярко-сиреневыми глазами.
— Что бы вы хотели?
— Голубые глаза, — ответил Эннкетин.
— У нас широкий выбор голубых оттенков, — сообщил сиреневоглазый сотрудник.
Он продемонстрировал Эннкетину на мониторе два десятка слайдов, на которых были глаза разных голубых оттенков: от тёмно-голубого до почти белого, лишь с лёгкой голубизной, также голубого с зеленоватым отливом и голубого с сиреневым. Увидев точно такие же глаза, как у доктора Маасса, Эннкетин сказал:
— Вот эти. Мне такие.
— Вам очень пойдёт этот цвет, — улыбнулся сотрудник. — Прекрасный выбор. Пожалуйста, проходите в кабинет.
Кабинет был небольшим, но ярко освещённым, он напомнил Эннкетину операционную. Слегка волнуясь, он сел в кресло, и ему надели на голову приспособление, с помощью которого его веки держались широко раскрытыми. Потом с потолка спустился аппарат, и в радужку обоих глаз Эннкетина вонзилось множество тончайших иголочек. Боли он даже не почувствовал, только лёгкий жар в глазах. На несколько секунд он перестал видеть и испугался, но услышал:
— Всё в порядке, не пугайтесь. Вы не ослепли, сейчас вы всё снова увидите.
И верно: аппарат с иголочками поднялся, а сиреневоглазый сотрудник уже подносил Эннкетину зеркало. Эннкетин взглянул и не узнал себя. Чёрные брови с ресницами и светло-голубые глаза смотрелись необычно и очень красиво, Эннкетину даже показалось, что его взгляд стал почти таким же завораживающим, как у доктора Маасса.
— Вам очень идёт, — сказал сотрудник с сиреневыми глазами. — Результат сохраняется сколь угодно долго — пока вы не захотите попробовать какой-нибудь другой цвет.
За эту процедуру Эннкетин выложил последние деньги с карточки. У него оставались ещё его сбережения, и с ними он поехал в магазин одежды. Там у него сразу разбежались глаза и закружилась голова от невообразимой широты ассортимента, но к нему подскочил очень заботливый и очень знающий консультант.
— Я знаю, какой вам нужен стиль! — воскликнул он вдохновенно. — Агрессивный городской молодёжный стиль «хакари». Соответствующая причёска у вас уже есть!
Примерно через десять минут Эннкетин увидел в зеркале яркого представителя агрессивного городского молодёжного стиля «хакари»: с совершенно лысой татуированной головой, в чёрной блестящей куртке с большим воротником, чёрных облегающих брюках, тёмно-фиолетовых лакированных сапогах на мощной подошве и с декоративной шнуровкой спереди, а также в двухцветной лилово-розовой водолазке. На руках у него были блестящие красные перчатки, талию украшал ремень с металлическими заклёпками, а на шее висел бордовый шарф.
Эннкетин купил всё это, а также приобрёл пару костюмов не такого агрессивного стиля, обувь для дома и чёрные простые сапоги, тёплый зимний плащ и утеплённую куртку. Со всеми этими покупками он сел в такси и попросил отвезти его к дому лорда Дитмара.
Когда он вышел из такси и расплатился с водителем, к нему уже спешил Эгмемон:
— Добрый день, сударь! Вы к кому?
— Ты не узнал меня, Эгмемон? — усмехнулся Эннкетин. — Это же я!
Дворецкий пару секунд смотрел на него ошеломлённо, а потом воскликнул:
— Эннкетин! Это ты, что ли?
— Я, я, — заверил его Эннкетин. — Не пугайся.
— Святые небеса! — всплеснул Эгмемон руками, разглядывая Эннкетина. — Что ты с собой сотворил! Это кто тебя надоумил так одеться? Ой, а глаза какие стали! Что с тобой там сделали?
— Всё это делают в косметическом салоне, — объяснил Эннкетин. — А одежда — самый писк городской молодёжной моды.
Эгмемон потрогал голову Эннкетина и засмеялся.
— Какой ты лысенький! А это что за роспись? Ой, ты же вылитый доктор Маасс! Святые небеса! Я же тебя за него сначала принял! Слушай, тебе даже идёт так!
От Эгмемона Эннкетин узнал, что Обадио после его отъезда три дня пил, забросив свои обязанности, а потом совсем сошёл с ума — завалился пьяный в дом и принялся буянить: напугал маленького Илидора, разбил осветительную панель и перевернул мебель в гостиной. Лорд Дитмар выгнал его без выходного пособия и заказал на Мантубе нового садовника. Новый человек должен был прибыть уже в ближайшие дни.
— Похоже, этот дурень и правда в тебя втрескался, — сказал Эгмемон. — Признаюсь, мне его даже немного жаль стало, но милорд Дитмар его не пожалел. Набезобразничал он здорово.
Серым осенним утром Джим проснулся, но вставать ему не хотелось. Унылый, облетевший сад стоял в туманной дымке, сырая и зябкая погода наводила тоску, и только мысль о чашке горячего асаля в кресле у камина уютно согревала и умиротворяла. Джиму не хотелось вылезать из-под одеяла, клейкая дремота смыкала веки, его слегка познабливало. Спальня казалась сумрачной, и это ещё больше навевало дрёму. Двумя часами раньше, когда утренний сумрак был ещё совсем густой, поднялся лорд Дитмар, и Джим сквозь сон почувствовал его поцелуй.
— Полежи ещё, если хочешь, моя радость, — щекотно прошептал его голос. — Я буду в кабинете.
Встав, лорд Дитмар заботливо поправил и подоткнул Джиму одеяло. В гардеробной он облачился в свой траурный костюм, и Джим услышал его удаляющиеся шаги. Он знал его походку и не спутал бы её ни с чьей. История с дуэлью, взбудоражившая их размеренную жизнь, понемногу отходила в прошлое, но сердце Джима всё ещё временами сжималось при мысли о том, какой опасности подвергся лорд Дитмар, и воспоминание о страшном оружии, которое Джим видел собственными глазами и один раз держал в руках, вызывало в нём холодное содрогание. Болезненные схватки больше не повторялись, но лорд Дитмар стал к Джиму ещё предупредительнее, ещё нежнее, и Джим снова чувствовал себя в тёплом коконе его любви, только иногда ему не хватало мягких рук Эннкетина. Джим теперь обходился душем, а ванну принимал редко: это слишком напоминало ему об Эннкетине, и в нём снова просыпалось чувство вины. Он решился поговорить с лордом Дитмаром о том, чтобы вернуть Эннкетина к исполнению его прежних обязанностей; лорд Дитмар был не в восторге от этой идеи, но так как он боялся доставить Джиму хотя бы малейшее огорчение, он обещал подумать. Странное поведение садовника Обадио, за которым последовало его увольнение, было как-то связано с Эннкетином, и это смутно беспокоило Джима. Ожидалось прибытие нового садовника, а судьба Эннкетина была пока ещё неясна.
Этим утром Джим лежал один в постели, поглаживая живот. Он выступал ещё совсем немного, но Джим уже носил свободные туники и повязывал ленточки и пояски выше талии: это подчёркивало начинающуюся характерную полноту фигуры. С нежностью он думал о своих малышах, но мысль о родах вызывала у него некоторую тревогу. С Илидором всё прошло довольно легко и не слишком затянулось, но сейчас у него было два ребёнка, а это значило, что все ощущения нужно умножать на два — по крайней мере, теперь это продлится вдвое дольше. Джим закутался в одеяло, уютно уткнулся в подушку и закрыл глаза, когда вдруг раздался стук в дверь и послышался знакомый голос:
— Доброе утро, ваша светлость. Ваша ванна готова.
Джим сначала не поверил своим ушам.
— Эннкетин! — радостно воскликнул он, садясь в постели.
Дверь открылась, и вошёл молодой незнакомец с изящной, гладко обритой головой, чёрными бровями и чёрными как смоль ресницами, но глаза у него были очень светлого голубого оттенка, странные, завораживающие. На нём была белая рубашка и бежевая жилетка, светло-коричневые бриджи и белые чулки, а обут он был в нарядные белые туфли с золотыми пряжками. Изящно и почтительно поклонившись, он блеснул своей круглой, безупречно гладкой головой. Джим даже натянул на себя одеяло и отодвинулся к изголовью кровати.
— Это ты, Эннкетин?
— Да, ваша светлость, — улыбнулся бритоголовый незнакомец. — Это я, не пугайтесь.
— Ты так изменился, — пробормотал Джим. — Я не узнал тебя.
— Я посетил косметический салон, ваша светлость, — ответил Эннкетин. — Прежде всего, для того чтобы привести в порядок руки, потому что они стали шершавыми и грубыми от работы в саду. Ну, и кое-что ещё сделал.
— У тебя стали другие глаза, — сказал Джим.
— Да, я поменял цвет радужки. Мне кажется, этот цвет лучше. Пожалуйте в ванную, ваша светлость, а то вода остынет.
Джим прошёл в ванную. Эннкетин принял у него халат с пижамой и, как всегда, подал ему руку, когда Джим забирался в ванну. Как и прежде, он стоял поодаль, потупив взгляд. Лёжа в ванне, Джим поглядывал на него.
— Я рад, что ты вернулся, — сказал он ему.
Тот вскинул на него свои странные, непривычно светлые глаза.
— Я тоже рад снова быть возле вас, ваша светлость.
— Обадио прогнали, ты знаешь? — Джим высунул ногу из пены и провёл по ней руками.
— Знаю, ваша светлость.
— Скоро у нас будет новый садовник. Надеюсь, он не будет такой угрюмый и злой, как тот. Скажи, он плохо обращался с тобой?
Эннкетин помолчал.
— Я не хочу об этом больше вспоминать, ваша светлость. — И, подойдя, добавил: — Позвольте ножку.
Его мягкие, искусные руки снова нежно коснулись ноги Джима — так, как только он умел делать. Он тёр Джиму пятку, а Джим разглядывал узоры на его голове. Она была гладкая и блестящая, как будто отшлифованная.
— Зачем ты обрил голову? — спросил Джим. — Мне не нравится так! Отпусти волосы снова.
Эннкетин улыбнулся и покачал головой.
— Я убрал волосы совсем, ваша светлость, — сказал он, чуть дотрагиваясь пальцами до гладкого затылка. — Моя голова теперь всегда будет лысая.
— Зачем же? Мне нравились твои кудри. — Джим вздохнул. — Мне так жаль их…
Эннкетин снова загадочно помолчал, опустив чёрные как ночь ресницы.
— Я стал другим, ваша светлость, — проговорил он тихо. — Кудри остались в прошлом, к которому нет возврата.
— О чём ты? — Джим пытался заглянуть ему в глаза.
— Позвольте другую ножку, ваша светлость, — сказал Эннкетин.
Потом Джим поднялся, и Эннкетин мыл его губкой. Да, Джим узнавал руки Эннкетина, они были по-прежнему нежные, но что-то в нём всё-таки изменилось. Даже не лысая голова, не завораживающие светлые глаза и не чёрные брови в нём смущали, а нечто другое, чего Джим сам не мог толком понять. Этот новый Эннкетин уже не смотрел на Джима восторженными глазами, и не было больше открытой детской улыбки.
Когда Эннкетин водил губкой по его уже слегка выступающему животу, Джим встретился с ним взглядом и улыбнулся. Эннкетин тоже чуть приметно улыбнулся, но опустил ресницы. Джим снова опустился в ванну, а в ладонь Эннкетина лился прозрачной медовой струйкой шампунь. Его пальцы нежно взбивали на голове Джима белую пенную шапку, потом наносили бальзам и расчёсывали волосы.
— Мне нравится, как ты всё делаешь, — сказал Джим. — У Эгмемона так не получалось.
Обернув Джима полотенцем, Эннкетин не взял его на руки, а только подставил плечо и подал руку. Джим сел на диванчик-раковину, а Эннкетин стал массировать его ногу с бальзамом. Его голова поблёскивала, отражая блики света, похожая на шар для боулинга — круглая, правильной, очень изящной формы. Странно было видеть на ней вместо мягких кудрей вытатуированный узор, но к ней всё равно хотелось прикоснуться, и Джим сделал это. Он медленно провёл по ней ладонью: кожа была совершенно гладкая. Ресницы Эннкетина поднялись, и Джим не без внутреннего трепета снова встретился с взглядом его странных, очень светлых глаз.
— Ты теперь выглядишь по-новому, — сказал он. — Мне надо к тебе привыкнуть. Особенно к твоим глазам. Они очень красивые, но… непривычные. У меня от них мурашки по коже.
Эннкетин молча массировал ему ступню и пальцы. Его холодность опечалила Джима. Странно, но ему сейчас даже хотелось, чтобы Эннкетин поцеловал его ногу.
— Ты меня больше не любишь, Эннкетин? — спросил он.
Эннкетин поднял взгляд, и у Джима опять пробежали мурашки по телу. Да, к этим глазам нужно было привыкнуть.
— Для чего вам моя любовь, ваша светлость? — спросил Эннкетин тихо и печально. — Наверно, она вам льстит, вам приятно, что из-за вас кто-то страдает. Вы упиваетесь своей властью над бедным сердцем, вас это тешит и делает вашу жизнь не такой скучной. У вас есть всё: слепо любящий вас супруг, дети, вся эта роскошь. Для чего вам ещё любовь бедного слуги? Для забавы? Моё сердце не игрушка, ваша светлость.
На глазах Джима выступили слёзы.
— Чем я виноват, Эннкетин?
— Вы? Вы виноваты тем, что вы так прекрасны, ваша светлость, — ответил Эннкетин. — Тем, что вы существуете, смотрите на меня, дышите со мной одним воздухом. Только этим.
— Может быть, мне перестать существовать? — чуть слышно прошептал Джим. — Если меня не будет, ты перестанешь страдать.
Эннкетин взял его вторую ногу, привычно поставив пяткой на своё колено.
— Ах, что вы такое говорите, ваша светлость! — вздохнул он, нежно её поглаживая. — Я только для вас и живу, а не станет вас — и мне не останется ничего, как только умереть. Не печальтесь… Я счастлив тем, что снова рядом с вами и держу в руках ваши ножки. Служить вам — вот моё счастье, ваша светлость, и моё предназначение.
Вечером Эннкетин в рабочей одежде убирал в ванной комнате. На его холеных руках были защитные перчатки, и он чистил ванну, в которой мылся Джим, потом он пылесосил дорожки и диванчики, мыл пол и чистил душевые кабинки, протирал скамеечки, также помыл бассейн и сменил в нём воду. Он всё делал на совесть, и чистота в ванной была безупречная: пожалуй, это было самое чистое место в доме.
На диванчике-раковине лежало большое полотенце, которым он оборачивал волосы Джима. Погрузив губы в его чуть влажную махровую мягкость, Эннкетин вдохнул его запах — к нему примешивался запах чистящего средства от его перчатки. Развесив полотенце на сушилке, он поставил на полочку бальзам, который он втирал в самые красивые на свете ножки, детская мягкость пальчиков которых держала его сердце в мучительно сладком плену. Закрыв глаза, он снова почувствовал в углублении своей ладони маленькую розовую пяточку, и его сердце сжалось, а между ног что-то слабо запульсировало. Неужели он был ещё способен что-то чувствовать? Тогда какой был смысл в этой операции? А может быть, со временем он перестанет чувствовать? Скорее всего, так и случится. Со временем держать в руках любимые пяточки перестанет быть для него такой мукой, он успокоится и посвятит всего себя служению своему божеству со странным, инопланетным именем Джим, звук которого был на его губах сладок, как куоршевое варенье.
К ванной примыкало небольшое подсобное помещение, где хранились все ванные принадлежности, чистящие и ароматические средства. Там же была и постель Эннкетина, и шкафчик с его личными вещами и одеждой, и ещё одна дверь — она вела в служебный санузел, состоявший из туалета и душа. Им пользовался Эннкетин. Там висело большое зеркало, и Эннкетин остановился перед ним. Он сам ещё не привык к своей новой внешности, но ему нравилось, как он теперь выглядел, а особенно ему нравились брови и глаза — как у доктора Маасса. Он с любопытством разглядывал свою лысую голову, и отсутствие на ней волос уже не отзывалось у него внутри таким горестным содроганием, как поначалу; он щупал её и поглаживал, усмехаясь: теперь он был отчасти похож на Эгмемона, только у того не было татуировки. В последний раз огладив голову обеими ладонями, он отошёл от зеркала. В общем, ему было неплохо и без волос, решил он.
— Эннкетин! — раздался в ванной голос Эгмемона. — Ты здесь?
Эннкетин вышел из подсобки. Он полагал, что дворецкий пришёл передать ему какое-нибудь распоряжение от господ, но тот сказал:
— Слушай, пошли, поболтаем. Хватит тут всё драить, и так уже сияет. Господа уже улеглись, так что мы, считай, свободны.
— Хорошо, я только переоденусь, — кивнул Эннкетин.
Вновь облачаясь в свой щеголеватый костюм, он окинул себя взглядом в зеркале и остался в целом доволен. Кто, глядя на его ладную, стройную фигуру с изящными ногами и тонкой талией, подумал бы, что он начисто лишён всего, что позволило бы ему продолжить свой род? А если разобраться, зачем ему это? Его сердце было так полно Джимом, что там не осталось бы места ни для кого другого — например, сына. И всё же на какое-то мгновение он застыл, охваченный призрачной печалью: сын мог быть, но теперь его уже не будет никогда. Он мог бы быть таким же красивым, как Эннкетин… или уродливым, как Обадио. При воспоминании о садовнике Эннкетин вздрогнул и поморщился. Хорошо, что Обадио больше здесь не было, он чувствовал огромное облегчение от этого.
— Ну, где ты там? — поторопил его дворецкий.
— Иду, — отозвался Эннкетин.
Окинув себя напоследок в зеркале взглядом, он улыбнулся и не удержался от того, чтобы ещё раз не дотронуться до головы. Это было непривычно, но ему нравилось.
Эгмемон привёл его в свою комнату. На столе стояла еда и бутылка глинета. Поставив на стол две рюмки, Эгмемон наполнил их. Заметив недоуменный взгляд Эннкетина, он усмехнулся.
— Ничего, после работы можно. Выпьем, малыш… За твоё возвращение.
Они выпили, и дворецкий предложил Эннкетину разделить с ним ужин. Эннкетин не стал отказываться, хотя раньше не замечал за дворецким особого к себе расположения. Эннкетин ел, а Эгмемон, облокотившись на стол и подперев подбородок, смотрел на него. Потом он снова наполнил рюмки.
— Давай ещё по одной…
Они выпили. Эгмемон спросил:
— Ну, как ты, приятель? Рад, что вернулся на прежнее место?
Эннкетин кивнул. Чтобы глинет не жёг в желудке, он налегал на еду. Эгмемон вздохнул и налил ещё. Эннкетин почти никогда не пил, но из уважения к дворецкому отказаться не решился. С непривычки с трёх рюмок он уже слегка охмелел, но старался не показать виду.
— Как ты хоть себя чувствуешь? — спросил Эгмемон.
— Благодарю, хорошо, — ответил Эннкетин.
— Да нет, я не в том смысле… — Эгмемон помялся. — В смысле… Холощёному — каково? Ты прости, что я спрашиваю, конечно… Я понимаю, работа у тебя такая, обнажённые прелести его светлости обмывать… Волнительная. Может, так оно и проще. Ты пей, пей.
Эннкетин выпил, подумал.
— Каково? Да вроде ничего…
— Гм, значит, ничего? — Эгмемон налил ещё и выпил сам. — Спокойно… там?
— Да, пожалуй. Можно, я ещё поем?
— Ешь, ешь… — Эгмемон вздохнул. — Значит, ничего… Ну что ж, теперь так и живи. Может, так и спокойнее. И причёску твою я одобряю… Тебе идёт так.
Эннкетин улыбнулся.
— Только господину Джиму не понравилось, — сказал он.
— А мне нравится, — сказал Эгмемон, погладив его голову. — Так даже лучше. И роспись красивая. Я уже давно подумывал о том, чтобы тебя подстричь — оброс ты до безобразия, но ты сам догадался. Молодец.
Эгмемон снова наполнил рюмки. Эннкетин лихо опрокинул в себя свою, и дворецкий одобрительно похлопал его по плечу. Эннкетину стало тепло, даже жарко, и на него вдруг снова нахлынули мысли о Джиме. Кишки сжались в остром приступе сладкой тоски.
— А господин Джим такой лёгонький, совсем как ребёнок, — зачем-то сказал он. — И ножки крошечные, изящные… Пальчики мягкие. Пяточка… розовенькая. — Эннкетин закрыл глаза, ясно видя перед собой всё, что он описывал. — А животик у него уже чуть-чуть выпячивается… Ребёночек в нём… Наверно, ещё совсем малюсенький, — проговорил он с нежностью. — А когда я ему волосы мою, у него головка покачивается, как цветок на стебельке, шейка такая хрупкая, даже страшно… Плечики худенькие, а вот тут, — Эннкетин показал на свою ключицу, — ямочки…
По его щекам катились блаженные слёзы, внутри всё сладко сжималось от нежности. Ему хотелось прямо сейчас закутать Джима в полотенце и прижать к себе, маленького, тёплого после ванны, доверчивого… Эгмемон взял его лицо в свои ладони и озабоченно заглянул ему в глаза.
— Э, приятель, да ты втюрился по самые печёнки! Плечики, шейка… Ямочки! Выкинь это из головы! Вовремя, ох, вовремя ты освободился от своих причиндалов… Как же они тебя, бедного, мучили! А глупости ты эти забудь… Окуни голову в холодную воду — как рукой снимет! Точно тебе говорю, уж я-то знаю. Понял меня?
Эннкетин кивнул. Он чувствовал, что пора уходить, иначе он напьётся и расскажет о ребёнке… От следующей рюмки он отказался и встал из-за стола. Пол под ним покачивался. Он поблагодарил дворецкого за ужин и за глинет и пошёл к себе в каморку. Там он разделся и долго стоял под душем, смывая с себя всё — а что, он и сам толком не знал.